Глава 2
———————————————————————————————————————
АРХИПЕЛАГ ВОЗНИКАЕТ ИЗ МОРЯ
На Белом море, где ночи полгода белые, Большой Соловецкий остров
поднимает из воды белые церкви в обводе валунных кремлёвских стен, ржаво-красных
от прижившихся лишайников, — и серо-белые соловецкие
чайки постоянно носятся над Кремлём и клекочат.
«В этой светлости как бы нет греха... Эта природа как бы ещё не доразвилась до греха» — так ощутил Соловецкие острова
Пришвин.
И только сами монахи показались
ему для Соловков грешными. Был 1908 год, и по
тогдашним либеральным понятиям невозможно было вымолвить о духовенстве
одобрительно. А нам, прошедшим Архипелаг, те монахи, пожалуй, и ангелами
покажутся. Имея возможность есть «от пуза», они в Голгофско-Распятском скиту даже рыбу, постную пищу,
разрешали себе лишь по великим праздникам. Имея возможность привольно спать,
они бодрствовали ночами и (в том же скиту) круглосуточно, круглогодно,
кругловременно читали псалтырь с поминовением всех православных
христиан, живых и умерших. Как предчувствовали, чтó будет там дальше.
Без нас поднялись эти острова из моря, без нас налились
двумястами рыбными озёрами, без нас заселились глухарями, зайцами, оленями, а
лисиц, волков и другого хищного зверя не было тут никогда.
Приходили ледники и уходили, гранитные валуны натеснялись вкруг озёр; озёра замерзали соловецкою
зимнею ночью, ревело море от ветра и покрывалось ледяною шугой, а где
схватывалось; полыхали полярные сияния в полнеба; и снова светлело, и снова
теплело, и подрастали и толщали ели, квохтали и
кликали птицы, трубили молодые олени — кружилась планета со всей мировой
историей, царства падали и возникали — а здесь всё не было хищных зверей и не
было человека.
Иногда тут высаживались новгородцы и зачли острова в Обонежскую пятину. Живали тут и карелы. Через полста лет после
Куликовской битвы и за полтысячи лет до ГПУ пересекли перламутровое море в лодчёнке монахи Савватий и Зосима
и этот остров без хищного зверя сочли святым. С них и пошёл Соловецкий
монастырь. С тех пор поднялись тут Успенский и Преображенский соборы, церковь
Вознесения Господня на Секирной горе, и ещё два десятка церквей, и ещё два
десятка часовен, скит Голгофский, скит Троицкий, скит
Савватиевский, скит Муксалмский,
и одинокие укрывища отшельников и схимников по
дальним местам. Здесь приложен был труд многий — сперва
самих монахов, потом и монастырских крестьян. Соединились десятками каналов
озёра. В деревянных трубах пошла озёрная вода в монастырь. А самое
удивительное — легла (XIX век) дамба на Муксалму из неподымных валунов, как-то уложенных по отмелям. На Большой
и Малой Муксалме стали пастись тучные стада, монахи
любили ухаживать за животными, ручными и дикими. Соловецкая
земля оказалась не только святой, но и богатой, способной кормить тут многие
тысячи[1]. Огороды растили плотную
белую сладкую капусту (кочерыжки — «соловецкие
яблоки»). Все овощи были свои, да все сортные, и свои цветочные оранжереи, даже
розы. А то вызревали и бахчи. Развились рыбные промыслы — морская ловля и
рыбоводство в отгороженных от моря «митрополичьих садках». С веками и с
десятилетиями свои появились мельницы для своего зерна, свои лесопильни, своя
посуда из своих гончарных мастерских, своя литейка,
своя кузница, своя переплётная, своя кожевенная выделка, своя каретная и даже
электростанция своя. И сложный фасонный кирпич, и морские судёнышки для себя —
всё делали сами.
Однако никакое народное развитие ещё никогда не шло, не идёт — и
будет ли когда-либо идти? — без сопутствования мыслью военной и мыслью
тюремной.
Мысль военная. Нельзя же каким-то безрассудным монахам просто
жить на просто острове. Остров — на границе Великой Империи, и, стало быть,
надо воевать ему со шведами, с датчанами, с англичанами, и, стало быть, надо
строить крепость со стенами восьмиметровой толщины, и воздвигнуть восемь башен,
и бойницы проделать узкие, а с колокольни соборной обеспечить
наблюдательный обзор (фото
1). (И пришлось-таки монастырю стоять против англичан в 1808 и в 1854, и
выстоять, а против никоновцев в 1667 предал Кремль
царскому боярину монах Феоктист, открыв тайный ход.)
Мысль тюремная. Как же это славно — на отдельном острове да
стоят добрые каменные стены. Есть куда посадить важных преступников, и охрану с
кого спросить есть. Душу спасать мы им не мешаем, а узников нам постереги.
(Сколько вер разбило в человечестве это тюремное совместительство иных
христианских монастырей.)
И думал ли о том Савватий, высаживаясь
на святом острове?..
Сажались сюда еретики церковные, сажались и еретики
политические. Не доброй волей удалился сюда на покой Авраамий Палицын (и умер
тут). Тут сидел дядя Пушкина П. Ганнибал — за сочувствие к декабристам. Уже в
глубокой старости был посажен сюда последний кошевой Запорожского войска Калнышевский и после долгого срока освободился, будучи
старше ста лет.
Но тех всех, однако, почти можно по именам перечесть.
Государственная тюрьма в
Соловках существовала с 1718. В 80-х годах XIX века командующий войсками С.-Петербургского военного округа великий князь Владимир
Александрович, посетив Соловки, нашёл воинскую команду там совершенно излишней
и убрал солдат с Соловков. С 1903 соловецкая
тюрьма прекратила своё существование. (А.С. Пругавин.
Монастырские тюрьмы в борьбе с сектантством: К вопросу о веротерпимости. М.: Посредник, 1906, с. 78, 81.)
На древнюю историю соловецкой
монастырской тюрьмы уже в советское, уже в лагерное время Соловков
наброшена была накидка модного мифа, которая, однако, обманула создателей
справочников и исторических описаний, — и теперь мы в нескольких книгах можем
прочесть, что соловецкая тюрьма была пыточной; что
тут были и крюки для дыбы, и плети, и каление огнём. Но всё это —
принадлежности доелизаветинских следственных тюрем
или западной инквизиции, никак не свойственные русским монастырским темницам
вообще, а примысленные сюда исследователем недобросовестным да и несведущим.
Старые соловчане
хорошо помнят его — это был шпынь Иванов, по лагерному прозвищу «антирелигиозная бацилла». Прежде
он состоял служкой при архи епископе Новгородском, арестован за продажу
церковных ценностей шведам. На Соловки попал году в 1925 и заметался, как уйти
от общих работ и от гибели. Он специализировался по антирелигиозной пропаганде
среди заключённых, конечно стал и сотрудником ИСЧ
(Информационно-Следственная Часть, так откровенно и называлась). Но больше
того: руководителей лагеря он взволновал предположениями, что здесь зарыты
монахами многие клады, — и так создали под его началом Раскопочную Комиссию.
Много месяцев эта комиссия копала — увы, монахи обманули психологические
расчёты антирелигиозной
бациллы: никаких кладов они на Соловках не зарыли. Тогда Иванов, чтобы с
почётом выйти из положения, принялся истолковывать подземные хозяйственные,
складские и оборонные помещения — как тюремные и пыточные. Деталей пыток,
естественно, не могло сохраниться за столько столетий, но уж крюк (для подвески
туш) конечно свидетельствовал, что здесь была дыба. О
XIX веке труднее было обосновать, почему никаких следов мучительства не
осталось, — и так было заключено, что «с прошлого века режим соловецкой тюрьмы значительно смягчился». «Открытия» антирелигиозной бациллы очень приходились в цвет времени,
несколько утешили разочарованное начальство, были помещены в лагерном журнале
«Соловецкие острова», потом отдельно отпечатаны в соловецкой
типографии — и так с успехом задымили историческую истину. (Затея тем более
уместная, что Соловецкий процветающий монастырь был в большой славе и уважении
по всей Руси ко времени революции.)
Но когда власть перешла в руки трудящихся, — что ж стало делать
с этими злостными тунеядцами монахами? Послали туда
комиссаров, социально-проверенных руководителей, монастырь объявили совхозом и
велели монахам меньше молиться, а больше трудиться на пользу рабочих и
крестьян. Монахи трудились, и та поразительная по вкусу селёдка, которую они
ловили благодаря особому знанию мест и времени, где забрасывать сети,
отсылалась в Москву на кремлёвский стол.
Однако обилие ценностей, сосредоточенных в монастыре, особенно в
ризнице, смущало кого-то из прибывших руководителей и направителей:
вместо того чтобы перейти в трудовые (их) руки, ценности лежали мёртвым
религиозным грузом. И тогда, в некотором противоречии с Уголовным кодексом, но
в верном соответствии с общим духом экспроприации нетрудового имущества,
монастырь был подожжён (25 мая 1923 года) — повреждены были постройки, исчезло
много ценностей
из ризницы, а главное — сгорели все книги учёта, и
нельзя было определить, как много и что именно пропало[2].
Не проводя даже никакого следствия, чтó подскажет нам революционное правосознание (нюх)?
— кто может быть виноват в поджоге монастырского добра, если не чёрная
монашеская свора? Так выбросить её на материк, а на Соловецких островах
сосредоточить Северные Лагеря Особого Назначения! Восьмидесятилетние
и даже столетние монахи умоляли с колен оставить их умереть на «святой земле»,
но с пролетарской непреклонностью вышибли их всех, кроме самых необходимых:
артели рыбаков[3]
да специалистов по скоту на Муксалме; да отца Мефодия, засольщика капусты; да отца Самсона, литейщика; да
других подобных полезных отцов. (Им отвели особый от
лагеря уголок Кремля со своим выходом — Сельдяными воротами (фото
2). Их назвали трудовой коммуной, но в снисхождение к их полной одурманенности оставили им для молитв Онуфриевскую
церковь на кладбище.)
Так сбылась одна из любимых пословиц, постоянно повторяемая
арестантами: свято место пусто не бывает. Утих колокольный
звон, погасли лампады и свечные столпы, не звучали больше литургии и всенощные,
не бормотался круглосуточный псалтырь, порушились иконостасы (в Преображенском
соборе оставили) — зато отважные чекисты в сверхдолгополых,
до самых пят, шинелях, с особо отличительными соловецкими
чёрными обшлагами и петлицами и чёрными околышами фуражек без звёзд, приехали в
июне 1923 го да созидать образцово-строгий лагерь, гордость рабоче-крестьянской
Республики.
Концентрационные лагеря, хотя и классовые, к тому времени были
признаны недостаточно строгими. Уже в 1921 году были основаны, в ведении ЧК,
Северные Лагеря Особого Назначения — СЛОН. Первые такие лагеря возникли в
Пертоминске, Холмогорах и близ самого Архангельска[4]. Однако эти места были,
видимо, признаны трудными для охраны, неперспективными для сгущения больших
масс заключённых. И взоры начальства естественно были переведены по соседству
на Соловецкие острова — с уже налаженным хозяйством, с каменными постройками, в
двадцати-сорока километрах от материка, достаточно близко для тюремщиков,
достаточно удалённо для беглецов, и полгода без связи с материком — крепче
орешек, чем Сахалин.
Что значит Особое
Назначение, ещё не было сформулировано и разработано в инструкциях. Но
первому начальнику Соловецкого лагеря Ногтеву,
разумеется, объяснили на Лубянке устно. А он, приехав на остров, объяснил своим
близким помощникам.
* * *
Сейчас-то бывших зэков да даже и просто людей 60-х годов
рассказом о Соловках, может быть, и не удивишь. Но пусть
читатель вообразит себя человеком чеховской и послечеховской
России, человеком Серебряного Века нашей культуры, как назвали 1910-е годы, там воспитанным,
ну пусть потрясённым Гражданской войной, — но всё-таки привыкшим к принятым у
людей пище, одежде, взаимному словесному обращению, — и вот тогда да вступит он
в ворота Соловков — в Кемперпункт[5]. Это — пересылка в Кеми, унылый,
без деревца, без кустика, Попов остров, соединённый
дамбой с материком. Первое, что вступивший видит в
этом голом, грязном загоне — карантинную роту (заключённых тогда сводили в
«роты», ещё не была открыта «бригада»), одетую... в мешки! — в обыкновенные мешки: ноги выходят вниз как из-под
юбки, а для головы и рук делаются дырки (ведь и придумать нельзя, но чего не
одолеет русская смекалка!). Этого-то мешка новичок избежит, пока у него есть
своя одежда, но, ещё и мешков как следует не рассмотрев,
он увидит легендарного ротмистра Курилку.
Курилко (или Белозёров ему на
замен) выходит к этапной колонне тоже в длинной
чекистской шинели с устрашающими чёрными обшлагами, которые дико выглядят на
старом русском солдатском сукне — как предвещение
смерти. Он вскакивает на бочку или другую подходящую подмость
и обращается к прибывшим с неожиданной
пронзительной яростью: «Э-э-эй! Внима-ни-е!
Здесь республика не со-вец-ка-я, а соловец-ка-я! Усвойте! — нога прокурора ещё не ступала на соловецкую землю! — и не ступит! Знайте! — вы присланы сюда
нé для исправления!
Горбатого не исправишь! Порядочек будет у нас такой: скажу
“встать” — встанешь, скажу “лечь” — ляжешь! Письма писать домой так:
жив, здоров, всем доволен! точка!..»
Онемев от изумления, слушают именитые дворяне, столичные
интеллигенты, священники, муллы да тёмные средне-азиаты
— чего не слыхано и не видано, не читано никогда. А Курилко, не прогремевший в Гражданской войне, но сейчас,
вот этим историческим приёмом вписывая своё имя в летопись всей России, ещё
взводится, ещё взводится от каждого своего удачного выкрика и оборота, и ещё
новые складываются и оттачиваются у него сами.
История Курилки вызывает
интерес. Возможно, когда-нибудь будут пытаться установить его личность. В
революционные годы посильно было и принятие чужого чина и чужой фамилии. Но вот
два следа, данные мне читателями, на всякий случай. Полковник Курилко командовал ещё до 1914 года 16-м Сибирским
стрелковым полком; к концу войны был контуженный
генерал с золотым оружием, Георгием и многими орденами. Сын его Игорь ещё
кадетом 1-го Московского кадетского корпуса летом 1914 и 1915 ездил на фронт,
воевал, награждён георгиевской медалью, затем крестом; весной 1916 кончил
ускоренный курс Александровского училища, прапорщик. Другой след: полковник Курилко был одним из возглавителей
белогвардейской подпольной организации в Москве летом 1919. Она провалилась,
были массовые расстрелы (до 7 000 человек?), но Иван Алексеев (отец моего
корреспондента) и брат профессора И. Ильина, известные только Курилке, не были
им выданы и не были тронуты.
И, любуясь собой и заливаясь (а внутри, может быть, со злорадством: вы, штафирки, гдé
прятались, пока мы воевали с большевиками? вы думали в щёлке отсидеться? так
вытащены сюда! теперь получайте за свой говённый нейтралитет!),
— Курилко начинает учение:
— Здравствуй, первая карантинная рота!.. — (Должны
отрывисто крикнуть: «Здра!»)
— Плохо, ещё раз! Здравствуй, первая карантинная рота!.. Плохо!.. Вы должны
крикнуть «здра!» — чтоб на Соловках, за проливом было
слышно! Двести человек крикнут — стены падать должны!! Снова! Здравствуй,
первая карантинная рота!
Проследя, чтобы все кричали и уже падали от крикового изнеможения, Курилко
начинает следующее учение — бег карантинной роты вокруг столба:
— Ножки выше!.. Ножки выше!
Это и самому нелегко, он и сам уже — как трагический артист к
пятому акту перед последним убийством. И уже падающим и упавшим, разостланным
по земле, он последним хрипом получасового учения, исповедью сути соловецкой обещает:
— Сопли у мертвецов сосать заставлю!
И это — только первая тренировка, чтобы сломить волю прибывших. А в
чёрно-деревянном гниющем смрадном бараке приказано будет им «спать на рёбрышке»
— да это хорошо, это кого отделённые
за
взятку всунут — на нары. А остальные будут ночь стоять между нарами (а виновного ещё поставят между парашею и
стеной, чтобы перед ним все оправлялись).
И это — благословенные допереломные докультовые доискажённые донарушенные Тысяча Девятьсот
Двадцать Третий, Тысяча Девятьсот Двадцать Пятый... (А с 1927 то дополнение,
что на нарах уже будут урки лежать и в стоящих
интеллигентов постреливать вшами с себя.)
В ожидании парохода «Глеб Бокий»[6] они ещё поработают на Кемской пересылке, и кого-то заставят бегать вокруг столба
с постоянным криком: «Я филон, работать не хочу и
другим мешаю!»; а инженера, упавшего с парашей и разлившего на себя, не пустят
в барак, а оставят обледеневать в нечистотах. Потом крикнет конвой: «В партии отстающих нет! Конвой стреляет без предупреждения! Шагом
марш!» И потом, клацая затворами: «На нервах играете?» — и зимой погонят по
льду пешком, волоча за собой лодки, — переплывать через полыньи. А при
подвижной воде погрузят в трюм парохода и столько втиснут, что до Соловков несколько человек непременно задохнутся, так и не
увидав белоснежного монастыря в бурых стенах.
В первые же соловецкие часы быть может испытает на себе новичок и соловецкую
приёмную банную шутку: он разделся, первый банщик макает швабру в бочку
зелёного мыла и шваброй мажет новичка; второй пинком сталкивает его куда-то
вниз по наклонной доске или по лестнице; там, внизу, его, ошеломлённого, третий
окатывает из ведра, и тут же четвёртый выталкивает в одевалку,
куда его «барахло» уже сброшено сверху как попало. (В
этой шутке предвиден весь ГУЛАГ! и темп его, и цена человека.)
Так глотает новичок соловецкого духа!
— духа, ещё не известного в стране, но творимого на Соловках будущего духа
Архипелага.
И здесь тоже новичок видит людей в мешках; и в обычной «вольной»
одежде, у кого новой, у кого потрёпанной; и в особых соловецких
коротких бушлатах из шинельного материала (это — привилегия, это признак
высокого положения, так одевается лагерный адмсостав),
с шапками-«соловчанками» из
такого же сукна; и вдруг идёт среди арестантов человек... во фраке! — и не
удивляет никого, никто не оборачивается и не смеётся. (Ведь
каждый донашивает своё. Этого беднягу арестовали в
ресторане «Метрополь», так он и мыкает свой срок во фраке.)
«Мечтой многих заключённых» называет журнал «Соловецкие острова»
(1930 год, №1) получение одежды стандартного типа[7]. Только детколонию полностью одевают. А
например, женщинам не выдают ни белья, ни чулок, ни даже платка на голову —
схватили сватью в летнем платье, так и ходи заполярную зиму. От этого многие
заключённые сидят в ротных помещениях даже в одном белье, и на работу их не
выгоняют.
Столь дорога казённая одежда, что никому на Соловках не кажется
дивной или дикой такая сцена: среди зимы арестант раздевается и разувается близ
Кремля, аккуратно сдаёт обмундирование и бежит голый двести метров до другой
кучки людей, где его одевают. Это значит: его передают от кремлёвского
управления управлению филимоновской железнодорожной
ветки[8], — но если передать его в
одежде, приёмщики могут не вернуть её или обменить, обмануть.
А вот и другая зимняя сцена — те же нравы, хотя иная причина.
Лазарет санчасти признан антисанитарным, приказано срочно шпарить и мыть его
кипятком. Но куда же больных? Все кремлёвские помещения переполнены, плотность
населения Соловецкого архипелага больше, чем в Бельгии (а какая ж в соловецком Кремле?). Так всех больных выносят на одеялах на
снег и кладут на три часа. Вымыли — затаскивают.
Мы же не забыли, что наш новичок — воспитанник Серебряного Века?
Он ничего ещё не знает ни о Второй Мировой войне, ни о
Бухенвальде. Он видит: отделённые в шинельных бушлатах с отменной выправкой
приветствуют друг друга и ротных отданием воинской чести — и они же выгоняют
своих рабочих длинными палками, дрынами (и даже
глагол уже всем понятный: дрыновать). Он видит: сани и телегу тянут не
лошади, а люди (по нескольку в одной) — и тоже есть слово вридло (временно
исполняющий должность лошади).
А от других соловчан он узнаёт и пострашней, чем видят его глаза. Произносят ему гибельное
слово — Секирка. Это значит —
Секирная гора (фото
3). В двухэтажном соборе там устроены карцеры. Содержат в карцере так: от
стены до стены укреплены жерди толщиною в руку и велят наказанным арестантам
весь день на этих жердях сидеть. (На ночь ложатся на полу, но друг на друга,
переполнение.) Высота жерди такова, что ногами до земли не достаёшь. Не так
легко сохранить равновесие, весь день только и силится арестант — как бы
удержаться. Если же свалится — надзиратели подскакивают и бьют его. Либо:
выводят наружу к лестнице в 365 крутых ступеней (от собора к озеру, монахи
соорудили); привязывают человека по длине его к балану
(бревну) для тяжести — и вдольно сталкивают (ступеньки настолько круты, что бревно с
человеком на них не задерживается, и на двух маленьких площадках тоже).
Ну, да за жёрдочками не на Секирку ходить, они есть и в кремлёвском, всегда
переполненном, карцере. А то ставят на ребристый валун, на котором тоже не
устоишь. А летом — «на пеньки», это значит — голого
под комаров. Но тогда за наказанным надо следить; а
если голого да к дереву привязывают — то комары справятся сами. А если голого зимой — так облить водой на морозе. Ещё — целые роты
в снег кладут за провинность. Ещё — в приозёрную топь загоняют человека по
горло и держат так. И вот ещё способ: запрягают лошадь в пустые оглобли, к
оглоблям привязывают ноги виновного, на лошадь садится охранник и гонит её по
лесной вырубке, пока стоны и крики сзади кончатся.
Новичок раздавлен духом, ещё и не начав соловецкой
жизни, своих бесконечных трёх лет срока. Но поспешил бы современный читатель,
если б вытянул палец: вот открытая система уничтожения, лагерь смерти! Э, нет,
мы не так просты! В этой первой экспериментальной зоне, как и потом в других,
как и в самой объемлющей изо всех — в СССР, мы не открыто действуем — а наслоенно, смешанно — и потому так успешно и потому так
долго.
Вдруг въезжает через кремлёвские ворота какой-то лихой человек
верхом на козле, держится со значением, и никто не смеётся над ним. Это кто же?
почему на козле? Дегтярёв, он в прошлом объездчик (не путать с вольным
Дегтярёвым, начальником войск Соловецкого архипелага), потребовал себе лошадь,
но лошадей на Соловках мало, так дали ему козла. А за что ему честь? А он —
заведующий Дендрологическим Питомником. Они выращивают экзотические деревья.
Здесь, на Соловках.
Так с этого всадника на козле начинается соловецкая
фантастика. Зачем же экзотические деревья на Соловках, где простое разумное
овощное хозяйство монахов — и то уже загубили, и овощи при конце? А затем
экзотические деревья при Полярном Круге, что и Соловки, как вся Советская
Республика, преображают мир и строят новую жизнь. Но откуда семена, средства?
Вот именно: на семена для дендрологического питомника деньги есть, нет лишь денег
на питание рабочим лесоповала (питание идёт ещё не по нормам — по средствам).
А вот — археологические раскопки? Да, у нас работает Раскопочная
Комиссия. Нам важно знать своё прошлое.
Перед Управлением лагеря — клумба, и на ней выложен симпатичный
слон, а на попоне его «У» — значит У-СЛОН —
(Управление Соловецких Лагерей Особого Назначения). И тот же ребус — на соловецких бонах, ходящих как деньги этого северного
государства. Какой приятный домашний маскарад! Так всё очень мило здесь, Курилко-шутник нас только пугал?
Денежное обращение лагерей ГПУ
имело устойчивое продолжение на многие годы. Особые денежные знаки помогали
лучшей изоляции этих лагерей. По прибытии в лагерь даже все
чины администрации и охраны, тем более заключённые, должны были сдать все имеющиеся
у них советские деньги и получали взамен книжечки «расчётных квитанций» (на
плотной бумаге, с водяным знаком) в достоинствах по 2, 5, 20, 50 копеек, 1, 3 и
5 рублей, выпуски разных годов отличались подписями разных членов Коллегии ОГПУ
— Г. Бокия, Л. Когана или М. Бермана. За укрытие в лагере
государственных денег полагался расстрел. (Одна из целей такой строгости была —
затруднить побег.) На территории всех лагерей ГПУ для всех расчётов применялись
эти квитанции. При освобождении (если оно наступало...) владелец снова
обменивал их на государственные
деньги. После 1932 года, при резком росте лагерной системы, все эти квитанции
были изъяты. (Сообщил М.М. Быков.)
И вот свой журнал — тоже «Слон» (с 1924, первые номера на
машинке, с № 9 — печатается в монастырской типографии), с 1925 — «Соловецкие
острова», 200 экз., и даже с приложением — газетой «Новые Соловки» (разорвём с
проклятым монашеским прошлым!). С 1926 — подписка по всей стране и большой
тираж, большой успех! Ведь в 20-е годы Соловков не
таили, но даже уши прожужжали ими. Соловками открыто играли, Соловками открыто
гордились (имели смелость гордиться!), они поминались в советских песнях, над
ними смеялись в эстрадных куплетах. Ведь классы исчезали (куда?), и Соловкам
тоже был скоро конец.
И над журналом — верхоглядная какая-то
цензура: заключённые (Глубоковский) пишут юмористические стишки о Тройке ГПУ —
и проходит! И потом их поют с эстрады соловецкого
театра прямо в лицо приехавшему Глебу Бокию:
Обещали подарков нам куль
Бокий, Фельдман, Васильев и Вуль... —
и начальству
нравится! (Да ведь лестно! Ты курса
не кончил — а тебя в историю лепят.) И припев:
Всех, кто наградил нас Соловками, —
Просим: приезжайте сюда сами!
Посидите здесь годочков три иль пять —
Будете с восторгом вспоминать! —
хохочут!
нравится! (Кто ж разгадает, что здесь — пророчество?..)
К 1927 журнал оборвался: режим
поворачивал, не до этих шуток. Но ещё потом, в 1929, после крупных соловецких событий и общего поворота всех лагерей к
перевоспитанию, журнал возобновился и выходил до 1932.
А обнаглевший Шипчинский вывешивает
лозунг над входными воротами:
«Соловки — рабочим и
крестьянам!»
(И тоже ведь пророчество! — но это не нравится, разгадали и
сняли.)
На артистах драматической труппы — костюмы, сшитые из церковных
риз. «Рельсы гудят». Фокстротирующие изломанные пары
на сцене (гибнущий Запад) — и победная красная кузница, нарисованная на заднике
(Мы).
Фантастический мир! Нет, шутил негодник
Курилко!..
А ещё же есть Соловецкое Общество
Краеведения, оно выпускает свои отчёты-исследования. О неповторенной
архитектуре XVI века и о соловецкой фауне здесь пишут
с такой обстоятельностью, преданностью науке, с такой кроткой любовью к
предмету, будто это досужие чудаки-учёные притянулись на остров по научной
страсти, а не арестанты, уже прошедшие Лубянку и дрожащие попасть на Секирную
гору, под комаров или к оглоблям лошади. Да в тон с добродушными краеведами и
сами звери и птицы соловецкие ещё не вымерли, не
перестреляны, не изгнаны, даже не напуганы — ещё и в 28-м году зайцы доверчивым
выводком выходят к самой обочине дороги и с любопытством следят, как ведут
арестантов на Анзер.
Как же случилось, что зайцев не перестреляли? Объясняют новичку:
зверюшки и птицы потому не боятся здесь, что есть
приказ ГПУ: «Патроны беречь! Ни
одного выстрела иначе как по заключённому!»
Итак, все страхи были шуткой. Но — «Разойдись! Разойдись!» — кричат среди бела дня на кремлёвском дворе, густом,
как Невский, — трое молодых людей, хлыщеватых, с лицами наркоманов (передний не
дрыном, но стеком разгоняет толпу заключённых),
быстро под руки волокут опавшего, с обмякшими ногами и руками человека в одном
белье — страшно увидеть его стекающее
как жидкость лицо! — волокут под колокольню (фото
4), вон туда под арку, в ту низенькую дверь, она — в основании
колокольни (фото
5). В эту маленькую дверь его втискивают и в затылок стреляют — там дальше крутые
ступеньки вниз, он свалится, и даже можно семь-восемь человек набить, а потом
присылают вытянуть трупы и наряжают женщин (матерей и жён ушедших в
Константинополь; верующих, не уступивших веры и не давших оторвать от неё
детей) — помыть ступени.
А сейчас на камнях, где вот так
волокли, в этом месте двора, укромном от соловецкого
ветра, жизнерадостные туристы, приехавшие повидать пресловутый остров, часами кикают в
волейбол. Они не знают. Ну а если б знали? Да так же бы
и кикали.
Впрочем, экскурсоводов,
заикавшихся, что здесь был не только монастырь, но лагерь, — выгнали. И
туристов стараются не пускать за пределы Большого Соловецкого острова: чтобы не
видели ни Секирки, ни даже Троицкого скита (и сегодня
много сохранилось тюремных решёток, в дверях — следы кормушек), ни Савватиевского. (В нём сохранился, например, подвальный
карцер, где и в знойный день продрогаешь в минуту.)
Что ж, нельзя было ночью, тихо? А зачем же тихо? — тогда и пуля пропадает
зря. В дневной густоте пуля имеет воспитательное значение. Она сражает как бы
десяток за раз.
Расстреливали и иначе — прямо на Онуфриевском
кладбище, за женбараком (бывшим странноприимным домом
для богомолок) — и та дорога мимо женбарака так и называлась
расстрельной. Можно было видеть, как зимою по снегу там ведут человека
босиком в одном белье (это не для пытки! это чтоб не пропала обувь и
обмундирование) с руками, связанными проволокою за спиной[9], — а осуждённый гордо,
прямо держится и одними губами, без помощи рук, курит последнюю в жизни
папиросу. (По этой манере узнают офицера. Тут ведь
люди, прошедшие семь лет фронтов. Тут мальчишка 18-летний, сын историка В.А.
Потто, на вопрос нарядчика о профессии пожимает плечами: «Пулемётчик». По юности лет и в жáре Гражданской войны
он не успел приобрести другой.)
Фантастический мир! Это сходится так иногда. Многое в истории
повторяется, но бывают совсем неповторимые сочетания, короткие по времени и по
месту. Таков наш НЭП. Таковы и ранние Соловки.
Очень малое число чекистов (да и то, может быть, полуштрафных), всего 20–40 человек приехали сюда, чтобы
держать в повиновении тысячи, многие тысячи. Сперва
ждали меньше, но Москва слала, слала, слала. За первые полгода, к декабрю 1923,
уже собралось больше 2000 заключённых. А в 1928 в одной только 13-й роте (роте
общих работ) крайний в строю при расчёте отвечал: «376-й! Строй по десяти!» —
значит, 3760 человек, и такая ж крупная была 12-я рота, а ещё больше «17-я
рота» — общие кладбищенские ямы. А кроме Кремля были уже командировки — Савватиево, Филимоново, Муксалма,
Троицкая, «Зайчики» (Заяцкие
острова). К 1928 было тысяч около шестидесяти. И сколько среди них
«пулемётчиков», многолетних природных вояк? А с 1926 уже валили и матёрые
уголовники всех сортов. И как же удержать их, чтоб они не восстали?
Только ужасом! Только Секиркой! жёрдочками! комарами! проволóчкой
по пням! дневными расстрелами! Москва гонит этапы, не считаясь с местными
силами, — но Москва ж и не ограничивает своих чекистов никакими
фальшивыми правилами: всё, что сделано для порядка, — то сделано, и ни один
прокурор действительно никогда не ступит на соловецкую
землю.
А второе — накидка газовая со стеклярусом, эра равенства — и
Новые Соловки! Самоохрана заключённых! Самонаблюдение! Самоконтроль! Ротные,
взводные, отделённые — все из своей среды. И самодеятельность, и саморазвлечение!
А под ужасом и под стеклярусом — какие
люди? кто? Исконные аристократы. Кадровые военные. Философы. Учёные. Художники.
Артисты. Лицеисты.
Вот немногие соловчане, сохранённые памятью уцелевших:
Ширинская-Шихматова, Шереметева, Шаховская, Фицтум, И.С. Дельвиг, Грабовский,
Асатиани-Эристов, Гошерон-де-Лафосс,
Сиверс, Г.М. Осоргин, Клодт,
Н.Н. Бахрушин, Аксаков, Комаровский, Д.А. Воейков, Вадбольский, Вонлярлярский,
В. Левашов, О.В. Волков, В. Лозина-Лозинский, Д. Гудович,
Таубе, В.С. Муромцев. Бывший кадетский лидер
Некрасов. Финансист проф. Озеров. Юрист проф. А.В. Бородин. Психолог проф. А.П.
Сухов. Философы проф. А.А. Мейер, проф. С.А. Аскольдов, Ю.Н. Данзас, теософ Мёбес. Историки
Н.П. Анциферов, М.Д. Присёлков, Г.О. Гордон, А.И. Заозерский, П.Г. Васенко. Литературоведы Д. С. Лихачёв, Цейтлин,
лингвист И.Е. Аничков, востоковед Н. В. Пигулевская.
Орнитолог Г. Поляков. Художники Браз, П.Ф. Смотрицкий. Актёры И.Д. Калугин (Александринка),
Б. Глубоковский. В.Ю. Короленко (племянник). В 30-е годы, уже при конце Соловков, здесь побывал и о. Павел Флоренский.
По воспитанию, по традициям — слишком горды,
чтобы показать подавленность или страх, чтобы выть, чтобы жаловаться на судьбу
даже друзьям. Признак хорошего тона — всё с улыбкой, даже идя на расстрел.
Будто вся эта полярная ревущая морем тюрьма — небольшое недоразумение на
пикнике. Шутить. Высмеивать тюремщиков.
Вот и слон на деньгах и на клумбе. Вот и козёл вместо коня. И если
уж 7-я рота артистическая, то ротный у нее — Кунст.
Если Берри-Ягода — то начальник ягодосушилки.
Вот и шутки над простофилями, цензорами журнала. Вот и
песенки. Ходит и посмеивается Георгий Михайлович Осоргин: «Comment
vous portez-vous (как поживаете) на этом островý?»
— «А лагéр ком а лагéр».
Вот эти шуточки, эта подчёркнутая независимость —
аристократического духа — они-то больше всего и раздражают полузверячих
соловецких тюремщиков. Кроме духовенства, никому не
разрешалось ходить в монастырскую последнюю церковь — Осоргин,
пользуясь тем, что работал в санчасти, тайком пошёл на пасхальную заутреню. С
пятнистым тифом отвезенному на Анзер епископу Петру
Воронежскому отвёз мантию и Святые Дары. По доносу посажен в
карцер и приговорён к расстрелу. И в этот самый день сошла на соловецкую пристань его молодая (он и сам моложе сорока)
жена! И Осоргин просит тюремщиков: не омрачать жене свидания. Он обещает, что
не даст ей задержаться долее трёх дней, и как только она уедет — пусть его
расстреляют. И вот что значит это самообладание, которое за анафемой
аристократии забыли мы, скулящие от каждой мелкой беды и каждой мелкой боли:
три дня непрерывно с женой — и не дать ей догадаться! Ни в одной фразе не
намекнуть! не дать тону упасть! не дать омрачиться глазам! Лишь один раз (жена
жива и вспоминает теперь), когда гуляли вдоль Святого озера, она обернулась и
увидела, как муж взялся за голову с мукой. — «Что с тобой?» — «Ничего», —
прояснился он тут же. Она могла ещё остаться — он упросил её уехать. Черта
времени: убедил её взять тёплые вещи, он на следующую зиму получит в санчасти —
ведь это драгоценность была, он отдал их семье. Когда пароход отходил от
пристани — Осоргин опустил голову. Через десять минут он уже раздевался к
расстрелу.
Но ведь кто-то же и подарил им эти три дня. Эти три осоргинских дня, как и другие случаи, показывают, насколько
соловецкий режим ещё не стянулся панцырем
системы. Такое впечатление, что воздух Соловков странно смешивал в себе уже крайнюю жестокость с
почти ещё добродушным непониманием: к чему это всё идёт? какие соловецкие черты становятся зародышами великого Архипелага,
а каким суждено на первом взросте и засохнуть?
Всё-таки не было ещё у соловчан общего твёрдого
такого убеждения, что вот зажжены печи полярного Освенцима
и топки его открыты для всех, привезенных однажды сюда. (А ведь было-то так!..)
Тут сбивало ещё, что сроки у всех были больно коротки: редко десять лет, и пять
не так часто, а то всё три да три. Ещё не понималась эта кошачья игра закона:
придавить и выпустить, придавить и выпустить. И это патриархальное непонимание
— к чему всё идёт? — не могло остаться совсем без влияния и на охранников из
заключённых, и может быть слегка и на тюремщиков.
Как ни чётки были строки всюду выставленного, объявленного, не
скрываемого классового учения о том, что только уничтожение есть заслуженный
удел врага, — но этого уничтожения каждого конкретного двуногого человека,
имеющего волосы, глаза, рот, шею, плечи, — всё-таки нельзя было себе
представить. Можно было поверить, что уничтожаются классы, но люди из этих классов вроде должны были бы остаться?.. Перед
глазами русских людей, выросших в других, великодушных и расплывчатых понятиях,
как перед плохо подобранными очками, строки жестокого учения никак не
прочитывались в точности. Недавно, кажется, прошли месяцы и годы открыто
объявленного террора — а всё-таки нельзя было поверить!
Сюда, на первые острова Архипелага, передалась и неустойчивость
тех пёстрых лет, середины 20-х годов, когда и по всей стране ещё плохо
понималось: всё ли уже запрещено? или, напротив, только теперь-то и начнёт
разрешаться? Ещё так верила Русь в восторженные фразы! — и только немногие
сумрачные головы уже разочли и знали, когда и как это будет всё перешиблено.
Повреждены пожаром купола — а кладка вечная... Земля, возделанная
на краю света,— и вот разоряемая. Изменчивый цвет беспокойного моря. Тихие
озёра. Доверчивые животные. Беспощадные люди. И к Бискайскому заливу улетают на
зиму альбатросы со всеми тайнами первого острова Архипелага. Но не расскажут на
беспечных пляжах, но никому в Европе не расскажут.
Фантастический мир... И одна из главных недолговечных фантазий:
управляют лагерной жизнью отчасти — белогвардейцы! Так что Курилко
был — не случаен.
Это вот как. Во всём Кремле — единственный вольный чекист:
дежурный по лагерю. Караулы у ворот (вышек нет), наблюдательные засады по
островам и поимка беглецов — у охраны. В охрану кроме вольных набираются
бытовые убийцы, фальшивомонетчики, другие уголовники (но не воры). Но кому
заниматься всей внутренней организацией, кому вести Адмчасть,
кто будут ротные и отделённые? Не священники же, не сектанты, не нэпманы, не учёные да и не студенты (студентов не так мало здесь, а
студенческая фуражка на голове соловчанина — это
вызов, дерзость, заметка и заявка на расстрел). Это лучше всего смогли бы
бывшие военные. А какие ж тут военные, если не белые офицеры? Так, без сговора
и вряд ли по стройному замыслу, складывается соловецкое
сотрудничество чекистов и белогвардейцев.
Где же принципиальность тех и других? Удивительно? Поразительно?
— только тому удивительно, кто привык к анализу классово-социальному
и не умеет иначе. Но тому аналитику всё на свете удивительно, ибо никогда не
вливаются мир и человек в его
заранее подставленные желобочки.
А соловецкие тюремщики и чёрта возьмут
на службу, раз не дают им красных штатов. Положено: заключённым самоконтролироваться (самоугнетаться).
И кому ж тут лучше поручить?
А вечным офицерам, «военным косточкам» — ну как не взять
организацию хоть и лагерной жизни (лагерного угнетения) в свои руки? Ну как
подчиниться и смотреть, что кто-то возьмётся неумеючи
и шалопутно? Что погоны делают с человеческим сердцем
— мы уже в этой книге толковали. (Вот погодите, придёт время
и красных командиров сажать — и как повалят в самоохрану, как за этой вертухайской винтовкой потянутся, лишь бы доверили!..
Я писал уже: а кликни Малюта
Скуратов нас?..) Ну, и такое должно было быть у белогвардейцев: а-а, всё
равно пропали, и всё пропало, так и море по колено! И ещё такое: «чем хуже, тем
лучше», поможем вам обуютить такие зверские Соловки,
каких в нашей России сроду не бывало, — пусть о вас слава дурная идёт. И такое:
наши все согласились, а я что — поп, чтобы на склад бухгалтером?
И всё же главная соловецкая фантазия
ещё не в том была, а: заняв Адмчасть Соловков, белогвардейцы стали — бороться с чекистами!
Ваш-де лагерь — снаружи, а наш — внутри. И кому где работать и кого куда
отправить — это Адмчасти дело. Мы наружу не лезем, а
вы не лезьте к нам.
Как бы не так! — именно внутри-то и должен быть
лагерь весь прослоен стукачами Информационно-Следственной Части! Это была
первая и грозная сила в лагере — ИСЧ. (И оперуполномоченные тоже были — из
заключённых, вот венец самонаблюдения.) И с ней-то
взялась бороться белогвардейская АЧ! Все другие части
— Культурно-Воспитательная, Санитарная, которые столько будут значить в
дальнейших лагерях, тут были хилы и жалки. Прозябала и Экономчасть
во главе с Н. Френкелем — заведовала «торговлей» с внешним миром и
несуществующей «промышленностью»; ещё не прометились
пути её восхода. Две силы боролись — ИСЧ и АЧ. Это с Кемперпункта
начиналось: к отделённому подошёл новоприбывший поэт Ал.
Ярославский и зашептал ему на ухо. Отделённый,
отчеканивая слова по-военному, рявкнул: «Был тайным — станешь явным!»
У Информационно-Следственной Части — Секирка,
карцеры, доносы, личные дела заключённых, от них зависели и
досрочные освобождения, и расстрелы, у них — цензура писем и посылок. У Адмчасти — назначения на работу, перемещения по острову и
этапы.
Адмчасть выявляла стукачей
для отправки их на этап. Стукачей ловили, они убегали,
прятались в помещении ИСЧ, их настигали и там, взламывали комнаты ИСЧ,
выволакивали и тащили на этап[10].
(Их отправляли на Кондостров,
на лесозаготовки. Фантастичность продолжалась и там:
разоблачённые и потерянные выпускали на Кондострове
стенгазету «Стукач» и с печальным юмором «разоблачали» друг друга дальше — уже
в «задроченности».)
Тогда ИСЧ заводила дела на старателей Адмчасти,
увеличивала им срок, отправляла на Секирку. Но
осложнялась её деятельность тем, что обнаруженный сексот
по истолкованию тех лет (ст. 121 УК: «разглашение... должностным лицом
сведений, не подлежащих оглашению», — и независимо от того, по его ли намерению
это разглашение произошло и насколько он «должностное») считался преступником,
— и не могла уже ИСЧ защищать и выручать провалившихся стукачей.
Попался — сам и виноват. Кондостров был почти
узаконен.
Вершиной «военных действий» между ИСЧ и АЧ был случай в 1927,
когда белогвардейцы ворвались в ИСЧ, взломали несгораемый шкаф, оттуда изъяли и
огласили полные списки стукачей — отныне потерянных
сотрудников! Затем с каждым годом Адмчасть слабела:
бывших офицеров становилось всё меньше, а всё больше уголовников ставилось туда
(например, «чубаровцы» — по нашумевшему
ленинградскому процессу насильников). И постепенно была одолена[11].
Да с 30-х годов начиналась и новая лагерная эра, когда и Соловки
уже стали не Соловки, а рядовой «исправительно-трудовой лагерь». Всходила
чёрная звезда идеолога этой эры Нафталия Френкеля, и
стала высшим законом Архипелага его формула:
«От заключённого нам надо
взять всё в первые три месяца — а потом он нам не нужен!»
* * *
Да где ж те Савватий с Зосимой и Германом? Да кто ж это придумал — жить под
Полярным Кругом, где скот не водится, рыба не ловится, хлеб
и овощи не растут?
О, мастера по разорению цветущей земли! Чтобы так быстро — за
год, за два — привести образцовое монастырское хозяйство в полный и необратимый
упадок! Как же это удалось? Грабили и вывозили? Или доконали
всё на месте? И, тысячи имея незанятых рук, — ничего не уметь добыть из земли.
Только вольным — молоко, сметана, да свежее мясо, да отменная
капуста отца Мефодия. А заключённым — гнилая треска, солёная или сушёная; худая баланда с перловой или пшённой крупой
без картошки, никогда ни щей, ни борщей. И вот — цинга, и даже «канцелярские
роты» в нарывах, а уж общие...
С
дальних командировок возвращаются «этапы на карачках»
(так и ползут от пристани на четырёх ногах).
Из денежных (из дому) переводов можно использовать в месяц 9
рублей — есть ларёк в часовне Германа. А посылка — в месяц одна, её вскрывает
ИСЧ, и если не дашь им взятки, объявят, что многое из присланного тебе не
положено, например крупа. В Никольской церкви и в Успенском соборе растут нары
— до четырёхэтажных. Не просторней живёт 13-я рота у
Преображенского собора (фото
6) в примыкающем корпусе. Вот у
этого входа (фото
7) представьте стиснутую толпу: три с половиной тысячи валят к себе,
возвращаясь с работы. В кубовую за кипятком — очереди по часу. По субботам
вечерние проверки затягиваются глубоко в ночь (как прежние богослужения...). За
санитарией, конечно, очень следят: насильственно стригут волосы и обривают
бороды (также и всем священникам сряду). Ещё —
обрезают полы у длинной одежды (особенно у ряс), ибо в них-то главная зараза.
(У чекистов — шинели до земли.) Правда, зимою никак не выбраться в баню с
ротных нар тем больным и старым, кто сидит в белье и в мешках, вши их
одолевают. (Мёртвых прячут под нары, чтобы получить на них лишнюю пайку, — хотя
это и невыгодно живым: с холодеющего трупа вши переползают на
тёплых, оставшихся.) В Кремле есть плохая санчасть с плохой больницей, а в
глуби Соловков — никакой медицины.
Исключение только — Голгофско-Распятский
скит на Анзере, штрафная командировка, где лечат...
убийством. Там, в Голгофской церкви, лежат и умирают
от бескормицы, от жестокостей — и ослабевшие священники, и сифилитики, и
престарелые инвалиды, и молодые урки. По просьбе умирающих и чтоб облегчить свою задачу, тамошний голгофский врач даёт безнадёжным стрихнин, зимой бородатые
трупы в одном белье подолгу задерживаются в церкви. Потом их ставят в притворе,
прислоня к стене, — так они меньше занимают места. А
вынеся наружу — сталкивают вниз с Голгофской горы.
Необычно название горы и скита,
оно не встречается нигде больше. По преданию (рукопись XVIII века,
Государственная Публичная библиотека, Соловецкий патерик) 18 июня 1712
иеромонаху Иову под этою горой во время ночного молитвенного бдения явилась
Богоматерь «в небесной славе» и сказала: «Сия гора отселе будет называться Голгофою,
и на ней устроится церковь и Распятский скит. И убелится она страданиями неисчислимыми». Так назвали и
построили так, но более двухсот лет предсказание казалось холостым, не
предвиделось ему оправдаться. После Соловецкого лагеря этого уже не скажешь.
В 1975, кто был, рассказывают:
храм разрушен (ещё в 60-е годы стоял), но стены сохранились, и кое-где видны
росписи.
Как-то вспыхнула в Кеми эпидемия тифа (1928), и 60% вымерло там,
но перекинулся тиф и на Большой Соловецкий остров, здесь в нетопленом
«театральном» зале валялись сотни тифозных одновременно. И сотни ушли на
кладбище. (Чтоб не спутать учёт, писали нарядчики фамилию каждому на руке — и
выздоравливающие менялись сроками с мертвецами-краткосрочниками,
переписывали на свою руку.) А в 1929, когда многими тысячами пригнали
«басмачей», то есть средне-азиатов, не принимающих
советской власти, — они привезли с собой такую эпидемию, что чёрные бляшки
образовывались на теле и неизбежно человек умирал. То не могла быть чума или
оспа, как предполагали соловчане, потому что те две
болезни уже полностью были побеждены в Советской Республике, — а назвали
болезнь «азиатским тифом». Лечить её не умели, искореняли же так: если в камере
один заболевал, то всех запирали, не выпускали и лишь пищу им туда подавали —
пока не вымирали все.
Какой бы научный интерес был нам установить, что Архипелаг ещё
не понял себя в Соловках, что дитя ещё не угадывало своего норова!
И потом бы проследить, как постепенно этот норов
проявлялся. Увы, не так! Хотя не у кого было учиться, хотя не с кого брать
пример, и такой наследственности не было, — но Архипелаг быстро узнал и проявил
свой будущий характер.
Так многое из будущего опыта уже было найдено на Соловках! Уже
был термин «вытащить с общих работ». Все спали на нарах, а кто-то уже и на
топчанах; целые роты в храме, а кто — по двадцать человек в комнате, а кто-то и
по четыре, по пять. Уже кто-то знал своё право: оглядеть новый женский этап и
выбрать себе женщину (на тысячи мужчин их было сотни полторы-две, потом
больше). Уже была и борьба за тёплые места ухватками подобострастия и
предательства. Уже снимали контриков
с
канцелярских должностей — и опять возвращали, потому что уголовники только
путали. Уже сгущался лагерный воздух от постоянных зловещих слухов. Уже
становилось высшим правилом поведения: никому не доверяй! (Это вытесняло и
вымораживало прекраснодушие Серебряного Века.)
Тоже и вольные стали входить в сладость лагерной обстановки, раскушивать её. Вольные семьи получали право на даровых
кухарок от лагеря, всегда могли затребовать в дом дровокола, прачку, портниху,
парикмахера. Эйхманс выстроил себе приполярную виллу.
Широко размахнулся и Потёмкин — бывший драгунский вахмистр, потом коммунист,
чекист и вот начальник Кемперпункта. В Кеми он открыл
ресторан, оркестранты его были консерваторцы, официантки — в шёлковых платьях.
Приезжие товарищи из Главного Управления Лагерей, из карточной Москвы, могли
здесь роскошно пировать в начале 30-х годов, к столу подавала им княгиня
Шаховская, а счёт подавался условный, копеек на тридцать, остальное за счёт
лагеря.
Да соловецкий Кремль — это ж ещё и не
все Соловки, это ещё самое льготное место. Подлинные Соловки — даже не по
скитам (где после увезенных социалистов учредились рабочие командировки), а —
на лесоразработках, на дальних промыслах. Но именно о тех дальних глухих местах
сейчас труднее всего что-нибудь узнать, потому что именно те-то люди и не
сохранились. Известно, что уже тогда осенью не давали просушиваться; зимой по
глубоким снегам не одевали, не обували; а долгота рабочего дня определялась урóком — кончался день рабочий тогда, когда выполнен урок,
а если не выполнен, то и не было возврата под крышу. И тогда уже «открывали»
новые командировки тем, что по несколько сот человек посылали в никак не
подготовленные необитаемые места.
Но, кажется, первые годы Соловков и
рабочий гон, и заданье надрывных уроков вспыхивали порывами, в переходящей
злости, они ещё не стали стискивающей системой, на них ещё не оперлась
экономика страны, не утвердились пятилетки. Первые годы у СЛОНа,
видимо, не было твёрдого внешнего хозяйственного плана, да и не очень
учитывалось, как много человеко-дней уходит на работы по самому лагерю. Потому
с такой лёгкостью вдруг могли сменить осмысленные хозяйственные работы на наказания:
переливать воду из проруби в прорубь, перетаскивать брёвна с одного места на
другое и назад. В этом была жестокость, да, но и патриархальность. Когда же
рабочий гон становится продуманной системой, тогда обливание водой на морозе и
выставление на пеньки под комаров оказывается уже избыточным, лишней тратой
палаческих сил.
Есть такая официальная цифра: до 1929 года по РСФСР было
«охвачено» трудом лишь от 34 до 41% всех заключённых[12] (да иначе и не могло быть
при безработице в стране). Правда, это только «внешний» труд, сюда не входит
хозяйственный труд по обслуживанию самого лагеря. Но для оставшихся 60–65%
заключённых не хватит и хозяйственного. Соотношение
это не могло не проявиться также и на Соловках. Определённо, что все 20-е годы
там было немало заключённых, не получивших никакой постоянной работы (отчасти
из-за раздетости) или занявших весьма условную
должность.
Тот первый год той первой пятилетки, тряхнувший всю страну,
тряхнул и Соловки. Повторно назначенный начальник УСЛОНа
Ногтев (тот самый, который расстреливал социалистов в
Савватиевском скиту) под «шёпот удивления в
изумлённом зале» докладывал вольняшкам
города
Кеми такие цифры: «не считая собственных лесоразработок УСЛОНа,
растущих совершенно исключительными темпами», УСЛОН только по «внешним» заказам
ЖелЛеса и КарелЛеса
заготовлял: в 1926 — на 63 тыс. рублей, в 1929 — на 2 млн 355 тыс. (в 37 раз!), в 1930 ещё втрое. Дорожное
строительство по Карело-Мурманскому краю в 1926 выполнено на 105 тыс. рублей, в
1930 — на 6 млн. — в 57 раз больше![13]
Так оканчивались прежние глухие Соловки, где не знали, как
извести заключённых. Труд-чародей приходил на
помощь!
Через Кемперпункт Соловки создались,
через Кемперпункт же они, пройдя созревание, стали с
конца 20-х годов распространяться назад, на материк. И самое тяжёлое, что могло
выпасть теперь заключённому, были эти материковые командировки. Раньше Соловки
имели на материке только Сороку да Сумский посад — прибрежные монастырские
владения. Теперь раздувшийся СЛОН забыл монастырские границы.
От Кеми на запад по болотам заключённые стали прокладывать
грунтовый Кемь-Ухтинский тракт, «считавшийся когда-то
почти неосуществимым»[14]. Летом тонули, зимой
коченели. Этого тракта соловчане боялись панически, и
долго рокотала над кремлёвским двором угроза: «Что?? На Ухту захотел?»
Второй подобный тракт повели Парандовский
(от Медвежьегорска). На этой прокладке чекист Гашидзе
приказывал закладывать в скалу взрывчатку, на скалу посылал каэров и в бинокль
смотрел, как они взрываются.
Рассказывают, что в декабре 1928 на Красной Горке (Карелия)
заключённых в наказание (не выполнен урок) оставили ночевать в лесу — и 150
человек замёрзли насмерть. Это — обычный соловецкий
приём, тут не усумнишься.
Труднее поверить другому рассказу: что на Кемь-Ухтинском
тракте близ местечка Кут в феврале 1929 роту заключённых около ста человек за невыполнение нормы загнали на костёр — и они сгорели!
Об этом мне рассказал всего один только человек, близко бывший:
профессор Дмитрий Павлович Каллистов, старый соловчанин, умерший недавно. Да, пересекающихся показаний я
об этом не собрал (как, может, и никто уже не соберёт — и о многом не соберут,
даже и по одному показанию). Но те, кто морозят людей и взрывают людей, —
почему не могут их сжечь? Потому что здесь труднее техника?
Предпочитающие верить не людям живым, а типографским буквам
пусть прочтут о прокладке дороги тем же УСЛОНом,
такими же зэками в том же году, только на Кольском полуострове:
«С большими трудностями провели грунтовую дорогу по долине реки
Белой, по берегу озера Вудъярв до горы Кукисвумчорр (Апатиты) на протяжении 27 километров, устилая
болота... — чем, вы думаете, устилая? так и
просится само на язык, правда? но не на бумагу... — ...брёвнами и песчаными насыпями,
выравнивая капризные рельефы осыпающихся склонов каменистых гор». Затем УСЛОН
построил там и железную дорогу — «11 километров за один зимний месяц... — (а
почему за месяц? а почему до лета нельзя было отложить?) — ...Задание казалось
невыполнимым. 300 000 кубов земляных работ — (за Полярным Кругом! зимой! — то
разве земля? то хуже всякого гранита!) — должны были быть выполнены
исключительно ручной силой — киркой, ломом и лопатой. — (А рукавицы хоть
были?..) — Многочисленные мосты задерживали развитие работ. Круглые сутки в три
смены, прорезая полярную ночь светом керосиново-калильных фонарей, прорубая
просеки в ельниках, выкорчёвывая пни, в мятели,
заносящие дорогу снегом выше человеческого роста...»[15]
Перечитайте. Теперь зажмурьтесь. Теперь представьте: вы,
беспомощный горожанин, воздыхатель по Чехову, — в этот ад ледяной! вы, туркмен
в тюбетейке, — в эту ночную мятель! И корчуйте пни!
Это было в лучшие светлые Двадцатые
годы, ещё до всякого «культа личности», когда белая, жёлтая, чёрная и
коричневая расы Земли смотрели на нашу страну как на светоч свободы[16]. Это было в те годы,
когда с эстрад напевали забавные песенки о Соловках.
———————
Так незаметно — рабочими заданиями — распался прежний замысел
замкнутого на островах лагеря Особого Назначения. Архипелаг, родившийся и
созревший на Соловках, начал своё злокачественное движение по стране.
Возникала проблема: расстелить перед ним территорию этой страны
— и не дать её завоевать, не дать увлечь, усвоить, уподобить себе. Каждый
островок и каждую релку Архипелага окружить
враждебностью советского волнобоя. Дано было мирам
переслоиться — не дано смешаться!
И этот ногтевский доклад под «шёпот
удивления» — он ведь для резолюции выговаривался, для резолюции трудящихся Кеми
(а там — в газетки! а там по посёлкам развешивать):
«Усиливающаяся классовая
борьба внутри СССР... и возросшая как никогда опасность войны[17]... требует от органов
ОГПУ и УСЛОН ещё большей сплочённости с трудящимися, бдительности. Путём
организации общественного мнения... повести борьбу с... якшанием
вольных с заключёнными, укрывательством беглецов, покупкой краденых и казённых
вещей от заключённых... и со всевозможными злостными слухами, распространяемыми
про УСЛОН классовыми врагами».
И какие ж это «злостные слухи»? Что в лагере — люди сидят и ни
за что. И как их там добивают.
Ещё потом пункт: «...долг каждого своевременно ставить в
известность...»[18]
Мерзкие вольняшки! Они дружат с
зэками, они укрывают беглецов. Это — страшная опасность. Если этого не пресечь
— не будет никакого Архипелага. И страна пропала. И революция пропала.
И распускаются против «злостных» слухов — честные прогрессивные
слухи: что в лагерях — убийцы и насильники, что каждый беглец — опасный бандит!
Запирайтесь, бойтесь, спасайте своих детей! Ловите, доносите, помогите работе
ОГПУ! А кто не помог — о том ставьте
в известность!
Теперь, с расползанием Архипелага, побеги множились:
обречённость лесных и дорожных командировок — и всё же цельный материк под
ногами беглеца, всё-таки надежда. Однако бегляцкая
мысль будоражила соловчан и тогда, когда СЛОН ещё был
замкнутым островом. Легковерные ждали конца своего трёхлетнего срока, провидчивые уже понимали, что ни через три, ни через
двадцать три года не видать им свободы. И значит, свобода — только в побеге.
Но как убежать с Соловков? Полгода
море подо льдом — да не цельным, местами промоины, и крутят мятели,
грызут морозы, висят туманы и тьма. А весной и бóльшую часть лета — белые
ночи, далеко видно дежурным катерам. Только с удлинением ночей, поздним летом и
осенью, наступает удобное время. Не в Кремле конечно, а на командировках, кто
имел и передвижение и время, где-нибудь в лесу близ берега строили лодку или
плот и отваливали ночью (а то и просто на бревне верхом) — наугад, больше всего
надеясь встретить иностранный пароход. По суете охранников, по отплытию катеров
о побеге узнавалось на острове — и радостная тревога охватывала соловчан, будто они сами бежали. Шёпотом спрашивали: ещё не
поймали? ещё не нашли?.. Должно быть, тонули многие, никуда не добравшись.
Кто-то, может быть, достиг карельского берега — так тот
скрывался глуше мёртвого.
А знаменитый побег в Англию произошёл из Кеми. Этот смельчак
(его фамилия нам не известна, вот кругозор!) знал английский язык и скрывал
это. Ему удалось попасть на погрузку лесовоза в Кеми — и он объяснился с
англичанами. Конвоиры обнаружили нехватку, задержали пароход почти на неделю,
несколько раз обыскивали его — а беглеца не нашли. (Оказывается: при всяком
обыске, идущем с берега, его по другому борту спускали якорной цепью под воду с
дыхательной трубкой в зубах.) Платилась огромная неустойка за задержку парохода
— и решили на авось, что арестант утонул, отпустили пароход.
А ещё по морю бежала группа Бессонова, пять человек (Мальсагов, Мальбродский, Сазонов,
Приблудин).
И стали в Англии выходить книги, даже, кажется, не по одному
изданию. (Юр.Дм. Бессонов. «Мои 26
тюрем и моё бегство с Соловков».)[19]
Эта книга изумила Европу. И конечно,
автора-беглеца упрекнули в преувеличениях, да просто должны были друзья Нового
Общества совсем не поверить этой клеветнической книге, потому что она
противоречила уже известному: как описывала рай на Соловках немецкая
коммунистическая газета «Роте Фане» (надеемся, что её корреспондент и сам потом
побывал на Архипелаге) и тем альбомам о Соловках, которые распространяли
советские полпредства в Европе: отличная бумага, достоверные снимки
уютных келий. (Надежда Суровцева, наша коммунистка в Австрии,
получила такой альбом от венского полпредства и с возмущением опровергала
ходящую в Европе клевету. К этому времени сестра её
будущего мужа уже отсидела на Соловках, а самой ей предстояло через два года
гулять «гуськом» в Ярославском изоляторе.)
Клевета-то клеветой, но досадный получился прорыв! И комиссия
ВЦИК под председательством «совести партии» товарища Сольца (фото
8) поехала узнать, чтó
там делается, на этих Соловках (они же ничего не знали!..). Но впрочем, проехала
та комиссия только по Мурманской железной дороге, да и там ничего особого не управила. А на остров сочтено было благом послать — нет,
просить поехать! — как раз недавно вернувшегося в пролетарское отечество
великого пролетарского писателя Максима Горького. Уж его-то свидетельство будет
лучшим опровержением той гнусной зарубежной фальшивки!
Опережающий слух донёсся до Соловков —
заколотились арестантские сердца, засуетились охранники. Надо знать
заключённых, чтобы представить их ожидание! В гнездо бесправия, произвола и
молчания прорывается сокол и буревестник! первый русский писатель! вот он им
пропишет! вот он им покажет! вот, батюшка, защитит! Ожидали Горького почти как
всеобщую амнистию.
Волновалось и начальство: как могло, прятало уродство и лощило показуху. Из Кремля на дальние командировки отправляли
этапы, чтобы здесь оставалось поменьше; из санчасти списали многих больных и
навели чистоту. И натыкали «бульвар» из ёлок без корней (несколько дней они
должны были не засохнуть) — к детколонии, открытой
три месяца назад, гордости УСЛОНа, где все одеты, и
нет социально-чуждых детей, и где, конечно, Горькому интересно будет
посмотреть, как малолетних воспитывают и спасают для будущей жизни при
социализме.
Недоглядели только в Кеми: на Поповом острове грузили «Глеба
Бокия» заключённые в белье и в мешках — и вдруг появилась свита Горького
садиться на тот пароход. Изобретатели и мыслители! Вот вам достойная задача:
голый остров, ни кустика, ни укрытия — и в трёхстах шагах показалась свита
Горького, — ваше решение?! Куда девать этот срам, этих мужчин в мешках? Вся
поездка Гуманиста потеряет смысл, если он сейчас увидит их. Ну, конечно, он
постарается их не заметить, — но помогите же! Утопить их в море? — будут
барахтаться... Закопать в землю? — не успеем... Нет, только достойный сын
Архипелага может найти выход! Командует нарядчик: «Брось работу! Сдвинься! Ещё
плотней! Сесть на землю! Тáк
сидеть!» — и накинули поверху брезентом. — «Кто пошевелится — убью!» И бывший
грузчик взошёл по трапу, и ещё с парохода смотрел на пейзаж, ещё час до
отплытия — не заметил...
Это было 20 июня 1929 года. Знаменитый писатель сошёл на
пристань в Бухте Благоденствия. Рядом с ним была его невестка, вся в коже
(чёрная кожаная фуражка, кожаная куртка, кожаные галифе и высокие узкие
сапоги), — живой символ ОГПУ плечо о плечо с русской литературой.
В окружении комсостава ГПУ Горький прошёл быстрыми длинными
шагами по коридорам нескольких общежитий. Все двери комнат были распахнуты, но
он в них почти не заходил. В санчасти ему выстроили в две шеренги в свежих
халатах врачей и сестёр, он и смотреть не стал, ушёл. Дальше чекисты УСЛОНа бесстрашно повезли его на Секирку.
И что ж? — в карцерах не оказалось людского переполнения и, главное, — жёрдочек
никаких! На скамьях сидели воры (уже их много было на Соловках) и все... читали
газеты! Никто из них не смел встать и пожаловаться, но
придумали они: держать газеты вверх ногами. И Горький подошёл к одному и молча обернул газету как надо. Заметил! Догадался! Так не
покинет! Защитит!
Гепеушница, спутница Горького, тоже упражняясь пером, записала так:
«Знакомимся с жизнью Соловецкого лагеря. Я иду в музей... Все едем на “Секир-гору”. Оттуда открывается
изумительный вид на озеро. Вода в озере холодного тёмно-синего цвета, вокруг
озера — лес, он кажется заколдованным, меняется освещение, вспыхивают верхушки
сосен, и зеркальное озеро становится огненным. Тишина и удивительно красиво. На
обратном пути проезжаем торфоразработки. Вечером слушали концерт. Угощали нас
местной соловецкой селёдочкой, она небольшая, но
поразительно нежная и вкусная, тает во рту». (М. Горький и
сын: Письма. Воспоминания. М.: Наука, 1971, с. 276. (Архив
А.М. Горького. Т. 13.))
Поехали в детколонию. Как культурно! —
каждый на отдельном топчане, на матрасе. Все жмутся, все довольны. И вдруг
14-летний мальчишка сказал: «Слушай, Горький! Всё, что ты видишь, — это
неправда. А хочешь правду знать? Рассказать?» Да, кивнул писатель. Да, он хочет
знать правду. (Ах, мальчишка, зачем ты портишь только-только
настроившееся благополучие литературного патриарха? Дворец
в Москве, имение в Подмосковье...) И велено было выйти всем, — и детям,
и даже сопровождающим гепеушникам, — и мальчик
полтора часа всё рассказывал долговязому старику. Горький вышел из барака,
заливаясь слезами. Ему подали коляску ехать обедать на дачу к начальнику
лагеря. А ребята хлынули в барак: «О комариках
сказал?»
— «Сказал!» — «О жёрдочках сказал?» —
«Сказал!» — «О вридлах сказал?» — «Сказал!» — «А как с лестницы спихивают?.. А
про мешки?.. А ночёвки в снегу?..» Всё-всё-всё сказал правдолюбец мальчишка!!!
Но даже имени его мы не знаем.
22 июня, уже после разговора с мальчиком, Горький оставил такую
запись в «Книге отзывов», специально сшитой для этого случая:
«Я не в состоянии выразить мои впечатления в нескольких словах.
Не хочется да и стыдно (!) было бы впасть в шаблонные
похвалы изумительной энергии людей, которые, являясь зоркими и неутомимыми
стражами революции, умеют, вместе с этим, быть замечательно смелыми творцами
культуры»[20].
23-го Горький отплыл. Едва отошёл его пароход — мальчика
расстреляли. (Сердцевед! знаток людей! — как мог он не забрать мальчика с
собою?!)
Так утверждается в новом поколении вера в справедливость.
Толкуют, что там, наверху, глава литературы отнекивался, не
хотел публиковать похвал УСЛОНу. Но как же так,
Алексей Максимович?.. Но перед буржуазной Европой! Но именно сейчас, именно в этот момент, такой
опасный и сложный!.. А режим? — мы сменим, мы сменим режим.
И напечаталось, и перепечаталось в
большой вольной прессе, нашей и западной, от имени Сокола-Буревестника, что зря
Соловками пугают, что живут здесь заключённые замечательно и исправляются
замечательно.
И, в гроб сходя, благословил
Архипелаг...
Жалкое поведение Горького после
возвращения из Италии и до смерти я приписывал его заблуждениям и неуму. Но недавно опубликованная переписка 20-х годов даёт
толчок объяснить это ниже того: корыстью. Оказавшись в Сорренто, Горький с
удивлением не обнаружил вокруг себя мировой славы, а затем — и денег (был же у
него целый двор обслуги). Стало ясно, что за деньгами и оживлением славы надо
возвращаться в Союз и принять все условия. Тут стал он добровольным пленником
Ягоды[21]. И Сталин убивал его зря, из перестраховки: он воспел бы и 37-й
год.
А насчёт режима — это уж как обещано. Режим исправили — в 11-й карцерной роте теперь неделями стояли вплотную. На Соловки поехала комиссия, уже не
Сольца, а следственно-карательная. Она разобралась и поняла (с
помощью местной ИСЧ), что все жестокости соловецкого
режима — от белогвардейцев (Адмчасть), и вообще
аристократов, и отчасти от студентов (ну, тех самых, которые ещё с прошлого
века поджигали Санкт-Петербург). Тут ещё неудавшийся вздорный побег сошедшего с
ума Кожевникова (бывшего министра Дальне-Восточной
Республики) с Шипчинским — побег раздули в большой
фантастический заговор белогвардейцев, будто бы собиравшихся захватить пароход
и уплыть, — и стали хватать, и хотя никто в том заговоре не признался, но дело
обрастало арестами.
И в ночь на 29 октября 1929 года, всех разогнав и заперев по
помещениям, — Святые ворота, обычно запертые, открыли для краткости пути на
кладбище. Водили партиями всю ночь. (И каждую партию
сопровождала отчаянным воем где-то привязанная собака Блэк,
подозревая, что именно в этой ведут её хозяина Грабовского. По вою собаки считали в ротах партии, выстрелы за сильным
ветром были слышны хуже. Этот вой так подействовал на
палачей, что на следующий день был застрелен и Блэк,
и все собаки за Блэка.)
Расстреливали те три морфиниста-хлыща, начальник Охраны Дегтярёв
и... начальник Культурно-Воспитательной Части Успенский. (Сочетание
это удивительно лишь поверхностному взгляду. Этот Успенский имел биографию что называется типическую, то есть не самую
распространённую, но сгущающую суть эпохи. Он родился сыном священника — и так
застала его революция. Что ожидало его? Анкеты, ограничения, ссылки,
преследования. И ведь никак не сотрёшь, никак себе не изменишь отца. Нет,
можно, придумал Успенский: он убил
своего отца и объявил властям, что сделал это из классовой ненависти!
Здоровое чувство, это уже почти и не убийство! Ему дали лёгкий срок — и сразу
пошёл он в лагере по культурно-воспитательной линии, и быстро освободился, и
вот уже мы застаём его вольным начальником КВЧ Соловков.
А на этот расстрел — сам ли он напросился или предложили ему подтвердить свою
классовую позицию — неизвестно. К концу той ночи видели его, как он над
раковиной, поднимая ноги, поочерёдно мыл голенища, залитые кровью (фото
18, крайний справа — может быть он, может быть однофамилец).
Стреляли они пьяные, неточно — и утром большая присыпанная яма
ещё шевелилась.
Весь октябрь и ещё ноябрь привозили на расстрел дополнительные партии
с материка. (В какой-то из приёмов был расстрелян и Курилко.)
Всё это кладбище некоторое время спустя было сровнено
заключёнными под музыку оркестра.
Эта площадка — в 300 метрах на
юг от Святых ворот (их вели вдоль стены Кремля до конца, а потом дальше, не
сворачивая), образовалась большая, 80 × 80 метров, свободная от леса, удобная
для постройки. Летом 1975 там начали рыть котлован для жилых домов — и
экскаватор выгребал одни кости. Туристы (а среди них — понимающие бывшие зэки)
разбирали черепа. Уже и фундамент подняли — а вокруг него во множестве лежали
рёбра, ключицы, челюсти, лопатки, тазовые кости, берцовые, фаланги пальцев и
позвонки.
После тех расстрелов сменился начальник СЛОНа:
вместо Эйхманса и Ногтева —
Зарин, и считается, что установилась эра новой соловецкой
законности.
Впрочем, вот какова она была. Летом 1930 привезли на Соловки
несколько десятков «истинно-православных», их называли «сектантами»: в местных
осколках, под разными названиями, в стране существовали многие православные
общины, усвоившие тихоновское воззвание 1918 года —
анафему советской власти, и потом уже, несмотря на поворот в центре, не
сошедшие с этого отрицания. Эти привезенные («имяславцы»)
отрекались ото всего, что идёт от антихриста: не получали никаких советских документов,
ни в чём не расписывались этой власти и не брали в руки её денег. Во главе этой
пригнанной теперь группы состоял седобородый старик восьмидесяти лет, слепой и
с долгим посохом. Каждому просвещённому человеку было ясно, что этим фанатикам
никак не войти в социализм, потому что для того надо много и много иметь дела с
бумажками, — и лучше всего поэтому им бы умереть. И их послали на Малый Заяцкий остров — самый малый в Соловецком архипелаге —
песчаный, безлесный, пустынный, с летней избушкой прежних монахов-рыбаков. И
выразили расположение дать им двухмесячный паёк — но при условии, чтобы за него
расписался в ведомости обязательно каждый. Разумеется,
они отреклись все. Тут вмешалась неугомонная Анна Скрипникова,
уже к тому времени, несмотря на свою молодость и молодость советской власти,
арестованная четвёртый раз. Она металась между бухгалтерией, нарядчиками и
самим начальником лагеря, осуществлявшим гуманный режим. Она просила сперва сжалиться,
потом — послать и её с «сектантами» на Заяцкие
острова счетоводом, обязуясь выдавать им пищу на день
и вести всю отчётность. Кажется, это никак не противоречило лагерной системе! —
а отказали. «Но кормят же сумасшедших, не требуя от них расписок!» — кричала
Анна. Зарин только рассмеялся. А нарядчица ответила: «Может быть, это установка
Москвы — мы же не знаем...» (И это конечно было указание из
Москвы! — кто ж бы иначе взял ответственность? Хорошо
было задумано безбожниками, как этим верующим умереть, но нельзя было
осуществить такого плана в густоте среднерусской полосы, вот их и привезли
сюда.) И их отправили
без пищи. Через два месяца (ровно через два, потому что надо было
предложить им расписаться на следующие два месяца) приплыли на
Малый Заяцкий и нашли только
трупы расклёванные. Все на месте, никто не бежал.
И кто теперь будет искать виновных? — в 60-х годах нашего
великого века?
Впрочем, и Зарин был скоро снят — за либерализм. (И, кажется —
10 лет получил.)
* * *
С конца 20-х годов менялся облик Соловецкого лагеря. Из немой западни
для обречённых каэров он всё больше превращался в
новый тогда, а теперь старый для нас вид общебытового
«исправительно-трудового» лагеря. Быстро увеличивалось в стране число «особо-опасных из числа трудящихся» — и гнали на Соловки
бытовиков и шпану. Ступали на соловецкую
землю воры матёрые и воры начинающие. Большим потоком
полились туда воровки и проститутки (встречаясь на Кемперпункте,
кричали первые вторым: «Хоть воруем, да собой не торгуем!» И отвечали
вторые бойко: «Торгуем своим, а не краденым!»). Дело в
том, что объявлена была по стране (не в газетах, конечно) борьба с
проституцией, и вот хватали их по всем крупным городам, и всем по стандарту
лепили три года, и многих гнали на Соловки. По теории было ясно, что честный
труд быстро их исправит. Однако, почему-то упорно держась за свою
социально-унизительную профессию, они уже по пути напрашивались мыть полы в
казармах конвоя и уводили за собой красноармейцев, подрывая устав конвойной
службы. Так же легко они сдруживались и с
надзирателями — и не бесплатно конечно. Ещё лучше они устраивались на Соловках,
где такой был голод по женщинам. Им отводились лучшие комнаты общежития, каждый
день приносил им обновки и подарки, «монашки» и другие каэрки
подрабатывали от них, вышивая им нижние сорочки, — и, богатые как никогда
прежде, с чемоданами, полными шёлка, они по окончании срока ехали в Союз
начинать честную жизнь.
А воры затеяли карточные игры. А воровки сочли выгодным рожать
на Соловках детей: яслей там не было, и через ребёнка можно было на весь свой
короткий срок освободиться от работы. (До них каэрки
избегали этого пути.)
12 марта 1929 на Соловки поступила и первая партия
несовершеннолетних, дальше их слали и слали (все моложе 16 лет). Сперва их располагали в детколонии
близ Кремля с теми самыми показными топчанами и матрасами. Они прятали казённое
обмундирование и кричали, что не в чем на работу идти. Затем и их рассылали по
лесам, оттуда они разбегались, путали фамилии и сроки, их вылавливали,
опознавали.
С поступлением социально-здорового контингента приободрилась
Культурно-Воспитательная Часть. Зазывали ликвидировать неграмотность (но воры и
так хорошо отличали черви от треф), повесили лозунг: «Заключённый — активный
участник социалистического строительства!», и даже термин придумали — перековка (именно здесь
придумали).
Это был уже сентябрь 1930 года — обращение ЦК ко всем трудящимся
о развёртывании соревнования и ударничества — и как же заключённые могли
остаться вне? (Если уж повсюду запрягались вольные, то
не заключённых ли следовало в корень заложить?)
Дальше сведения наши идут не от живых людей, а из книги учёной юристки Иды Авербах[22], и потому предлагаем
читателю делить их на шестнадцать, на двести пятьдесят шесть, а порой брать и с
обратным знаком.
Осенью 1930 года создан был соловецкий
штаб соревнования и ударничества. Отъявленные рецидивисты, убийцы и налётчики
вдруг «выступили в роли бережливых хозяйственников, умелых техноруков,
способных культурных работников». (Г. Андреев
вспоминает: били по зубам — «давай кубики, контра!»).
Воры и бандиты, едва прочтя обращение ЦК, отбросили свои ножи и карты и
загорелись жаждой создать в лагере коммуну. По уставу записали: членом может
быть происходящий из бедняцко-середняцкой и рабочей среды (а надо сказать, все
блатные записывались Учётно-Распределительной Частью как «бывшие рабочие» —
почти сбывался лозунг Шипчинского «Соловки — рабочим
и крестьянам!») — и ни в коем случае не Пятьдесят
Восьмая. (И ещё предложили коммунары: все их сроки сложить,
разделить на число участников, так высчитать средний срок и по его истечении
всех разом освободить! Но, несмотря на коммунистичность предложения, чекисты сочли его политически
незрелым.) Лозунги Соловецкой коммуны были:
«Отдадим долг рабочему классу!» и, ещё лучше: «От нас — всё, нам — ничего!»
(Этот
лозунг, уже вполне зрелый, достоин был, пожалуй, и всесоюзного
распространения.) Придумано было вот какое зверское наказание для провинившихся
членов коммуны: запрещать им выходить на
работу! (Нельзя наказать вора суровее!!)
Впрочем, соловецкое начальство, не
столь горячась, как культвоспитработники, не шибко
положилось на воровской энтузиазм, а «применило ленинский принцип: ударная
работа — ударное снабжение!». Это значит: коммунаров переселили в отдельные
общежития, мягче постелили, теплей одели и стали отдельно и лучше питать (за
счёт остальных, разумеется). Это очень понравилось коммунарам, и они оговорили,
чтоб никого уже не разлучать, из коммуны не выбрасывать.
Очень понравилась такая коммуна и некоммунарам
— и все несли заявления в коммуну. Но решено было в коммуну их не принимать, а
создавать 2-й, 3-й, 4-й «трудколлективы», уже без
таких льгот. И ни в один коллектив не принималась Пятьдесят
Восьмая, хотя самые развязные из шпаны через газету поучали её: пора, мол, пора
понять, что лагерь есть трудовая школа!
И повезли самолётами доклады в ГУЛАГ: соловецкие
чудеса! бурный перелом настроения блатных! вся горячность преступного мира
вылилась в ударничество, в соревнование, в выполнение промфинплана!
Там удивлялись и распространяли опыт.
Так и стали жить Соловки: часть лагеря в трудколлективах,
и процент выполнения у них не просто вырос, а — вдвое! (КВЧ
это объясняло влиянием коллектива, мы-то понимаем, что — обычная
лагерная тухта[23].)
Другая часть лагеря — «неорганизованная» (да ненакормленная, да
неодетая, да на тяжких работах) — и, понятно, с нормами не справлялась.
В феврале 1931 года конференция соловецких
ударных бригад постановила: «широкой волной соцсоревнования ответить на новую
клевету капиталистов о принудительном труде в СССР». В марте было ударных
бригад уже 136. А в апреле вдруг потребовалась их генеральная чистка, ибо
«классово-чуждый элемент проникал для разложения коллективов». (Вот загадка: Пятьдесят Восьмую с порога не принимали, кто ж
им разлагал? Надо так понять: раскрылась тухта.
Ели-пили, веселились, подсчитали — прослезились, и кого-то надо гнать, чтоб
остальные шевелились.)
А за радостным гулом шла бесшумная работа отправки этапов: из
материнской соловецкой опухоли слали Пятьдесят Восьмую в далёкие гиблые места открывать новые
лагеря.
Рассказывают, что одна (ещё одна ли?) перегруженная баржа с
заключёнными потонула (ещё случайно ли?).
А с Анзера некоторых заключённых
вывозили по одному, секретно. Удивлялась охрана: что это за зэки такие тайные?[24]
Откройте, читатель, карту русского Севера. Морской путь с Соловков в Сибирь пролегал мимо Новой Земли. Раз в год
(июнь—июль) идут туда караваны судов во главе с ледоколом, везут новых зэков и
провиант лагерям на год. На Новой Земле тоже были лагеря многие годы, и самые
страшные — потому что сюда попадали «без права переписки». Отсюда не вернулся
никогда ни единый зэк. Чтó
эти несчастные там добывали-строили, как жили, как умирали — этого ещё и
сегодня мы не знаем.
Но когда-нибудь дождёмся же свидетельства!
[1] Специалисты истории техники
говорят, что Филипп Колычев (возвысивший голос против
Грозного) внедрил в XVI веке технику в сельское хозяйство Соловков
так, что и через три века не стыдно было бы повсюду.
[2] И на этот пожар тоже
ссылался «антирелигиозная бацилла», объясняя, почему так трудно теперь
вещественно найти прежние каменные мешки и пыточные приспособления.
[3] Их убрали с Соловков лишь около 1930 — и с тех пор прекратились уловы:
никто больше не мог той селёдки в море найти, как будто она совсем исчезла.
[4] Соловецкие острова: Ежемесячный журнал — орган
управления Соловецкими лагерями особого назначения ОГПУ. о. Соловки: УСЛОН,
1930, № 2–3, с. 55, из доклада в Кеми начальника УСЛОНа
товарища Ногтева. — Когда теперь экскурсантам
показывают в устьи Двины так называемый «лагерь
правительства Чайковского», надо знать, что это и есть один из первых
чекистских «северных лагерей особого назначения».
[5] По-фински это место
называется Вегеракша, то есть «жилище ведьм».
[6] Названного в честь
председателя московской Тройки ОГПУ, молодого недоучки:
Он был студент, и был горняк,
Зачёты же не шли никак.
(Из «дружеской эпиграммы» в
журнале «Соловецкие острова», 1929, № 1. Цензура глупая была и не понимала: чтó пропускает.)
[7] Все ценности с годами перепрокидываются — и то, что считается привилегией в
лагере Особого Назначения 20-х годов — носить казённую одежду, то станет
докукой в Особом лагере 40-х годов: там у нас привилегией будет не
носить
казённой, а хоть что-нибудь своё, хоть шапку. Тут не только экономическая
причина, тут и волны эпохи: одно десятилетие видит в идеале, как бы пристать к
Общему, другое — как бы от него отстать.
[8] Перетащили сюда рельсы с
дороги Старая Русса—Новгород.
[9] Соловецкий приём,
повторенный на катынских трупах. Кто-то вспомнил —
традицию? или свой личный опыт?
[10] Интересно, как на заре
Архипелага с того самого начинают, к чему вернёмся и мы в поздних Особых
лагерях: с удара по стукачам.
[11] Ещё до 1972 года на чердаке Савватиевского скита долежала рукопись — дневник зэка 20-х
годов (видимо, полита — потому что описывалось там,
как кормят политов). На одной из первых страниц
упоминалось покушение молодого белогвардейца на чекистского генерала. Дальше
никто не прочёл: рукопись забрало КГБ.
[12] От тюрем к воспитательным
учреждениям, с. 115.
[13] Соловецкие острова,1930, №
2–3, с. 56, 57.
[14] Там же, с. 57.
[15] Г.
Фридман. Сказочная
быль // Соловецкие острова, 1930, № 4, с. 43, 44.
[16] О, Бертран Рассел! О, Хьюлет Джонсон! О, где была ваша пламенеющая совесть тогда?
[17] Всегда у нас как
никогда,
слабее не бывает.
[18] Соловецкие острова, 1930, №
2–3, с. 60.
[19] И их вы тоже не читали, сэр
Бертран Рассел?..
[20] Соловецкие острова, 1929, №
1, с. 3. (В собрании сочинений Горького этой записи нет.)
[22] И.
Л. Авербах. От
преступления к труду / Под ред. А.Я. Вышинского;
Академия Наук СССР. Институт советского строительства и права. [М.]: Советское
Законодательство, 1936.
[23] Меня корят, что надо писать туфта, как правильно по-воровски, а туХта
есть крестьянское переиначивание, как Хвёдор. Но это мне и мило: туХта
как-то сроднено с русским языком, а туфта совсем
чужое, принесли воры, а обучили весь русский народ. Так пусть и будет туХта.
[24] На Соловках и в 1975 ещё
жили: бывший лагерный охранник Ершихин; его жена, бывший заседатель тройки
в Кеми;
бывшие надзиратели Беличкин, Третьяков, Шимонаев. А надзирательский сын Чеботарёв стал председатель
исполкома острова. (Примеч. 1979 г.)