Глава 4
———————————————————————————————
ССЫЛКА НАРОДОВ
Историки могут нас
поправить, но средняя наша человеческая память не удержала ни от XIX, ни от
XVIII, ни от XVII века массовой насильственной пересылки народа. Были
колониальные покорения — на океанских островах, в Африке, в Азии, в Туркестане,
победители приобретали власть над коренным населением, но как-то не приходило в
неразвитые головы колонизаторов разлучить это население с его исконной землёю,
с его прадедовскими домами. Может быть, только вывоз негров для американских
плантаций даёт нам некоторое подобие и предшествие, но там не было зрелой
государственной системы: там лишь были отдельные христиане-работорговцы, в чьей
груди взревела огнём внезапно обнажившаяся выгода, и они ринулись каждый для
себя вылавливать, обманывать и покупать негров по одиночке
и по десяткам.
Нужно было наступить
надежде цивилизованного человечества — XX веку, и нужно было на основе
Единственно-Верного Учения высочайше развиться Национальному вопросу, чтобы
высший в этом вопросе специалист взял патент на поголовное искоренение народов
путём их высылки в сорок восемь, в двадцать четыре и даже в полтора часа.
Конечно, это не так
сразу прояснилось и ему Самому. Один раз он
неосторожно высказался даже: «Не бывало и не может быть случая, чтобы кто-либо
мог стать в СССР объектом преследования из-за его национального происхождения»[1]. В 20-е годы все эти
национальные языки поощрялись, Крыму так и долдонили,
что он — татарский, татарский, и даже был арабский алфавит, и надписи все
по-татарски.
А оказалось — ошибка…
Даже пропрессовав великую мужицкую ссылку, не сразу мог понять
Великий Рулевой, как это удобно перенесётся на нации. Но
всё же опыт державного брата Гитлера по выкорчёвыванию евреев и цыган уже был
поздний, уже после начала Второй Мировой войны, а
Сталин-батюшка задумался над этой проблемою раньше.
Кроме только Мужичьей Чумы и до самой высылки народов наша советская
ссылка, хотя и ворочала кое-какими сотнями тысяч, но не шла в сравнение с
лагерями, не была столь славна и обильна, чтобы пробороздился
в ней ход Истории. Были ссыльно-поселенцы
(по суду), были административно-ссыльные (без суда), но и те и
другие — всё счётные единицы, со своими фамилиями, годами рождения, статьями
обвинения, фотокарточками анфас и в профиль, и только мудротерпеливые,
нисколько не брезгливые Органы умели из песчинок свить верёвку, из этих
разваленных семей — монолиты ссыльных районов.
Но насколько же
возвысилось и ускорилось дело ссылания, когда погнали
на высылку спецпереселенцев! Два первых термина были от царя, этот —
советский кровный. Разве не с этой приставочки спец начинаются наши излюбленные сокровеннейшие слова (спецотдел, спецзадание, спецсвязь, спецпаёк, спецсанаторий)? В год Великого Перелома
обозначили спецпереселенцами «раскулаченных» — и это куда верней, гибче
получилось, без повода обжаловать, потому что «раскулачивали» не одних кулаков,
а уж «спецпереселенец» — не выкусишь.
И вот указал Великий Отец
применять это слово к ссылаемым нациям.
Не сразу далось и Ему
открытие. Первый опыт был весьма осторожен: в 1937 году сколько-то десятков
тысяч подозрительных этих корейцев — какое доверие этим черномазым косоглазым перед Халхин-Голом,
перед лицом японского империализма? — были тихо и быстро, от трясущихся
стариков до блеющих младенцев, с долею нищенского скарба переброшены с Дальнего
Востока в Казахстан. Так быстро, что первую зиму прожили они в саманных домах
без окон (где же стёкол набраться!). И так тихо, что никто, кроме смежных
казахов, о том переселении не узнал, и ни один сущий язык в стране о том не
пролепетал, и ни один заграничный корреспондент не пикнул. (Вот для чего вся
печать должна быть в руках пролетариата.)
Понравилось.
Запомнилось. И в 1940 году тот же способ применили в окрестностях колыбельного
града Ленинграда. Но не ночью и не под перевешенными штыками брали ссылаемых, а называлось это — «торжественные проводы» в
Карело-Финскую (только что завоёванную) республику. В зените дня, под
трепетанье красных флагов и под медь оркестров, отправляли осваивать новые
родные земли приленинградских финнов и эстонцев.
Отвезя же их несколько поглуше (о судьбе партии в 600
человек рассказывает В.А. Мейке), отобрали у всех
паспорта, оцепили конвоем и повезли дальше телячьим красным эшелоном, потом
баржей. С пристани назначения в глубине Карелии стали их рассылать «на
укрепление колхозов». И торжественно провоженные и вполне свободные граждане —
подчинились. И только 26 бунтарей, среди них рассказчик, ехать отказались,
больше того — не сдали паспортов! «Будут жертвы!» — предупредил их
приехавший представитель советской власти — Совнаркома Карело-Финской ССР. «Из
пулемётов будете стрелять?» — крикнули ему. Вот неразумцы,
зачем же из пулемётов? Ведь сидели они в оцеплении, кучкой, и тут единственного
ствола было бы достаточно (и никто б об этих двадцати шести финнах поэм
не сложил). Но странная мягкотелость, нерасторопность или нераспорядительность
помешала этой благорассудной мере. Пытались их
разделить, вызывали к оперу по одному — все 26 вместе
ходили по вызову. И упорная бессмысленная их отвага взяла верх! — паспорта им
оставили и оцепление сняли. Так они удержались пасть до колхозников или до
ссыльных. Но случай — исключительный, а масса-то паспорта сдала.
Всё это были пробы.
Лишь в июле 1941 года при шла пора испытать метод в
развороте: надо было автономную и, конечно, изменническую республику Немцев
Поволжья (с её столицами Энгельс и Марксштадт) выскребнуть и вышвырнуть в несколько суток куда-нибудь подальше
на восток. Здесь первый раз был применён в чистоте динамичный метод ссылки
целых народов, и насколько же легче, и насколько же плодотворней
оказалось пользоваться единым ключом — пунктом о национальности — вместо всех
этих следственных дел и именных постановлений на каждого. И кого прихватывали
из немцев в других частях России (а подбирали их всех), то не надо было
местному НКВД высшего образования, чтоб разобраться: враг или не враг? Раз
фамилия немецкая — значит, хватай.
Система была
опробована, отлажена и отныне будет с неумолимостью цапать всякую указанную
назначенную обречённую предательскую нацию, и каждый раз всё проворнее: чеченов, ингушей, карачаевцев;
балкар; калмыков; курдов; крымских татар; наконец, кавказских греков. Система
тем особенно динамичная, что объявляется народу решение Отца Народов
не в форме болтливого судебного процесса, а в форме боевой операции современной
мотопехоты: вооружённые дивизии входят ночью в расположение обречённого народа
и занимают ключевые позиции. Преступная нация просыпается и видит кольцо
пулемётов и автоматов вокруг каждого селения. И даётся 12 часов (но это слишком
много, простаивают колёса мотопехоты, и в Крыму уже — только 2 и даже полтора
часа), чтобы каждый взял то, что способен унести в руках. И тут же сажается
каждый, как арестант, ноги поджав, в кузов грузовика (старухи, матери с грудными — садись, команда была!)
— и грузовики под охраной идут на станцию железной дороги. А там телячьи
эшелоны до места. А там, может быть, ещё (по реке Унже крымские татары, как раз
для них эти северные болота) сами, как бурлаки, потянут бечевою плоты против
течения на 150–200 километров в дикий лес (выше Кологрива), а на плотах будут
лежать недвижные седобородые старики.
Наверно, с воздуха, с высоких
гор это выглядело величественно: зажужжал моторами единовременно весь Крымский
(только что освобождённый, апрель 1944) полуостров, и сотни змей-автоколонн
поползли, поползли по его прямым и крученым дорогам. Как раз доцветали деревья.
Татарки тащили из теплиц на огороды рассаду сладкого лука. Начиналась посадка
табака. (И на том кончилась. И на
много лет потом исчез табак из Крыма.) Автоколонны не подходили к самым
селениям, они были на узлах дорог, аулы же оцеплялись спецотрядами. Было велено
давать на сборы полтора часа, но инструктора сокращали и до 40 минут — чтобы
справиться пободрей, не опоздать к пункту сбора, и чтобы в самом ауле богаче
было разбросано для остающейся от спецотряда зондеркоманды. Заядлые аулы, вроде Озенбаша
близ Бюик-озера, приходилось начисто сжигать.
Автоколонны везли татар на станции, а уж там, в эшелонах, ждали ещё и сутками,
стонали, пели жалостные песни прощания[2].
Стройная
однообразность! — вот преимущество ссылать сразу нациями. Никаких частных
случаев! Никаких исключений, личных протестов! Все едут покорно, потому что: и
ты, и он, и я. Едут не только все возрасты и оба пола: едут и те,
кто во чреве, — и они уже сосланы тем же Указом. Едут и те, кто ещё не зачат: ибо суждено им быть зачатыми под
дланью того же Указа, и от самого дня рождения, вопреки устаревшей надоевшей
статье 35-й УК («ссылка не может применяться к лицам моложе 16 лет»), едва
только высунув голову на свет, — они уже будут спецпереселенцы, уже будут
сосланы навечно. А совершеннолетие их, 16-летний возраст, только тем
будет ознаменован, что они начнут ходить отмечаться в комендатуру.
И то, что осталось за
спиною, — распахнутые, ещё не остывшие дома, и разворошенное имущество, весь
быт, налаженный в десять и в двадцать поколений, — тоже единообразно достаётся
оперативникам карающих органов, а что — государству, а что — соседям из более
счастливых наций, и никто не напишет жалобы о корове, о мебели, о посуде.
И тем последним ещё довышено и дотянуто единообразие, что не щадит секретный
Указ ни даже членов коммунистической партии из рядов этих негодных наций.
Значит, и партбилетов проверять не надо, ещё одно облегчение. А коммунистов в
новой ссылке обязать тянуть в два плеча — и всем кругом будет хорошо[3].
Трещину в единообразии
давали только смешанные браки (недаром наше социалистическое государство всегда
против них). При ссылке немцев и потом греков таких супругов не высылали. Но
очень это вносило большую путаницу и оставляло в местах, как будто очищенных,
очаги заразы. (Как те старые гречанки, которые возвращались к детям умирать.)
Куда же ссылали нации?
Охотно и много — в Казахстан, и тут вместе с обычными ссыльными они составили
добрую половину республики, так что с успехом её можно было теперь называть Казэкстан. Но не обделены были и Средняя Азия, и Сибирь
(множество калмыков вымерло на Енисее), Северный Урал и Север Европейской
части.
Считать или не считать
ссылкою народов высылку прибалтийцев? Формальным условиям она не удовлетворяет:
ссылали не всех подчистую, народы как будто остались
на месте (слишком близко к Европе, а то ведь как хотелось!). Как будто
остались, но прорежены по первому разряду.
Их чистить начали
рано: ещё в 1940 году, сразу, как только вошли туда наши войска, и ещё прежде,
чем обрадованные народы единодушно проголосовали за вступление в Советский
Союз. Изъятие началось с офицеров. Надо представить себе, чем было для этих
молодых государств их первое (и последнее) поколение собственных офицеров: это
была сама серьёзность, ответственность и энергия нации. Ещё гимназистами в
снегах под Нарвой они учились, как неокрепшей своей грудью отстоять неокрепшую
родину. Теперь этот сгущённый опыт и энергию срезали одним взмахом косы, это
было важнейшим приготовлением к плебисциту. Да это испытанный был рецепт: разве
не то же делалось когда-то и в коренном Союзе? Тихо и поспешно уничтожить тех,
кто может возглавить сопротивление, ещё тех, кто может возбуждать мыслями,
речами, книгами, — и как будто народ весь на месте, а уже и нет народа. Мёртвый
зуб снаружи первое время вполне похож на живой.
Но в 1940 году для
Прибалтики это не ссылка была, это были лагеря, а для кого-то — расстрелы в
каменных тюремных дворах. И в 1941, отступая, хватали, сколько могли, людей
состоятельных, значительных, заметных, увозили, угоняли их с собой как дорогие
трофеи, а потом сбрасывали, как навоз, на коченелую
землю Архипелага (брали непременно ночами, 100 кг багажа на всю семью, и глав
семей уже при посадке отделяли для тюрьмы и уничтожения). Всю войну затем (по
ленинградскому радио) угрожали Прибалтике беспощадностью и местью. В 1944,
вернувшись, угрозы исполнили, сажали обильно и густо. Но и это ещё не
была массовая народная ссылка.
Главная ссылка
прибалтийцев разразилась в 1948 году (непокорные литовцы), в 1949 (все три
нации) и в 1951 (ещё раз литовцы). В эти же совпадающие годы скребли и Западную
Украину, и последняя высылка произошла там тоже в 1951 году.
Кого-то готовился
Генералиссимус ссылать в 1953 году? Евреев ли? Кроме них кого? Этого замысла мы
никогда не узнаем. Я подозреваю, например, что была у Сталина неутолённая жажда
сослать всю Финляндию куда-нибудь в прикитайские
пустыни, — но не удалось это ему ни в 1940, ни в
1947 (попытка переворота Лейно). Приискал бы он
местечко за Уралом хоть и сербам, хоть и пелопоннесским
грекам.
Если бы этот Четвёртый Столп Передового Учения продержался б ещё лет
десять, — не узнали бы мы этнической карты Евразии, произошло бы великое Противопереселение народов.
———————
Сколько сослано было
наций, столько и эпосов напишут когда-нибудь — о разлуке с родной землёй и о
сибирском уничтожении. Им самим только и прочувствовать всё прожитое, а не нам
пересказывать, не нам дорогу перебегать.
Но чтобы признал
читатель, что та же это страна ссылки, уже наведанная
ему, то же грязнилище при том
же Архипелаге, — проследим немного за высылкою прибалтов.
Высылка прибалтов происходила не только не насилием над верховной
народной волей, но исключительно в выполнение её. В каждой из трёх республик состоялось свободное постановление своего
Совета Министров (в Эстонии — 25 ноября 1948 года) о высылке определённых
разрядов своих соотечественников в чужую дальнюю Сибирь — и притом навечно, чтоб на родную землю они никогда
более не вернулись. (Здесь отчётливо видна и независимость прибалтийских
правительств, и та крайность раздражения, до которого их довели негодные
никчемные соотечественники.) Разряды эти были вот какие: а)
семьи уже осуждённых (мало было, что отцы доходят в лагерях, надо было всё семя
их вытравить); б) зажиточные крестьяне (это очень ускоряло уже назревшую в
Прибалтике коллективизацию) и все члены их семей (рижских студентов брали в ту
же ночь, когда и их родителей с хутора); в) люди заметные и важные сами
по себе, но как-то проскочившие гребешки 1940, 41-го и 44-го годов; г) просто
враждебно настроенные, не успевшие бежать в Скандинавию или лично неприятные
местным активистам семьи.
Постановление это,
чтобы не нанести ущерба достоинству нашей общей большой Родины и не доставить
радости западным врагам, не было опубликовано в газетах, не было
оглашено в республиках, да и самим ссылаемым не объявлялось при высылке, а лишь
по прибытии на место, в сибирских комендатурах.
Организация высылки
настолько поднялась за минувшие годы от времён корейских и даже
крымско-татарских, ценный опыт настолько был
обобщён и усвоен, что счёт не шёл уже ни на сутки, ни на часы, а всего на
минуты. Установлено и проверено было, что вполне достаточно двадцати-тридцати
минут от первого ночного стука в дверь до переступа
последнего хозяйкиного каблука через родной порог — в ночную тьму и на
грузовик. За эти минуты разбуженная семья успевала одеться, усвоить, что она
ссылается навечно, подписать бумажку об отказе от всяких имущественных
претензий, собрать своих старух и детей, собрать узелки и по команде выйти. (Никакого беспорядка с оставшимся имуществом не было. После
ухода конвоя приходили представители финотдела и составляли конфискационный
список, по которому имущество потом продавалось в пользу государства через
комиссионные магазины. Мы не имеем основания их упрекнуть, что при этом они
совали что-то себе за пазуху или грузили «по левой». Это не очень было и нужно, достаточно было ещё одну квитанцию
выписать из комиссионного, и любой представитель народной власти мог везти
приобретенную за бесценок вещь к себе домой вполне законно.)
Что можно было за эти
20–30 минут сообразить? Как определить и выбрать самое нужное? Лейтенант,
ссылавший одну семью (бабушку 75 лет, мать 50-ти, дочь 18-ти и сына 20-ти),
посоветовал: «Швейную машину обязательно возьмите!» Пойди
догадайся! Этой швейной машиной только и кормилась потом семья[4].
Впрочем, эта быстрота
высылки иногда шла на пользу и обречённым. Вихрь! — пронёсся
и нет его. От самого лучшего веника остаются же промётины.
Кто из семьи умел продержаться суток трое, в ту ночь дома не ночевал, —
приходил теперь в финотдел, просил распечатать квартиру, и что ж? —
распечатывали. Чёрт с тобой, живи до следующего Указа.
В тех малых телячьих
товарных вагонах, в которых полагается перевозить 8 лошадей или 32 солдата или
40 заключённых, ссылаемых таллинцев
везли по 50 и больше. По спеху вагонов не оборудовали, и не сразу
разрешили прорубить дыру. Параша — старое ведро, тотчас была переполнена,
изливалась и заплескивала вещи. Двуногих млекопитающих, с первой минуты их
заставили забыть, что женщины и мужчины — разное суть. Полтора дня они были
заперты без воды и без еды, умер ребёнок. (А ведь всё это мы
уже читали недавно, правда? Две главы назад, 20 лет
назад, — а всё то же...) Долго стояли на станции Юлемисте,
а снаружи бегали и стучали в вагоны, спрашивали имена, тщетно пытались передать
кому-то продукты и вещи. Но тех отгоняли. А запертые голодали. А неодетых ждала Сибирь.
В пути стали выдавать
им хлеб, на некоторых станциях — супы. Путь у всех эшелонов был дальний: в
Новосибирскую, Иркутскую область, в Красноярский край. В один Барабинск прибыло
52 вагона эстонцев. Четырнадцать суток ехали до Ачинска.
Чтó поддерживать
может людей в этом отчаянном пути? Та надежда, которую приносит не вера, а
ненависть: «Скоро им конец! В этом году будет война, и осенью обратно
поедем».
Никому благополучному
ни в западном, ни в восточном мире не понять, не разделить, может быть и не
простить этого тогдашнего настроения за решётками. Я писал уже, что и мы так верили, и мы так жаждали в те годы —
в 49-м, в 50-м. В те годы всхлестнулась неправедность
этого строя, этих двадцатипятилетних сроков, этих повторных возвратов на
Архипелаг — до некоей высшей взрывной точки, уже до явности нетерпимой, уже
охранниками незащитимой. (Да скажем общо: если режим
безнравственен, — свободен подданный от всяких обязательств перед ним.) Какую
же искалеченную жизнь надо устроить, чтобы тысячи тысяч в камерах, в воронках и
в вагонах взмолились об истребительной атомной войне как о единственном
выходе?!..
А не плакал — никто.
Ненависть сушит слёзы.
Ещё вот о чём думали в
дороге эстонцы: как встретит их сибирский народ? В 40-м году сибиряки обдирали
присланных прибалтов, выжимали с них вещи, за шубу
давали полведра картошки. (Да ведь по тогдашней нашей раздетости прибалты действительно
выглядели буржуями...)
Сейчас, в 49-м, наговорено
было в Сибири, что везут к ним отъявленное кулачество. Но замученным
и ободранным вываливали это кулачество из вагонов. На санитарном осмотре
русские сёстры удивлялись, как эти женщины худы и обтрёпаны, и тряпки чистой
нет у них для ребёнка. Приехавших разослали по обезлюдевшим колхозам, — и там,
от начальства таясь, носили им сибирские колхозницы, чем были богаты: кто по пол-литра молочка, кто лепёшек свекольных или из очень дурной
муки.
И вот теперь — эстонки
плакали.
Но ещё был,
разумеется, комсомольский актив. Эти так и приняли к сердцу, что вот приехало
фашистское отребье («вас всех потопить!» — восклицали
они), и ещё работать не хотят, неблагодарные, для той страны, которая
освободила их от буржуазного рабства. Эти комсомольцы стали надзирателями над
ссыльными, над их работою. И ещё были предупреждены: по первому выстрелу
организовывать облаву.
На станции Ачинск
произошла весёлая путаница: начальство Бирилюсского
района купило у конвоя 10 вагонов ссыльных, полтысячи человек, для своих
колхозов на реке Чулым и проворно перекинуло их на 150 километров к северу от
Ачинска. А назначены они были (но не знали, конечно, об этом) Саралинскому рудоуправлению в Хакасию. Те ждали свой контингент,
а контингент был вытрясен в колхозы, получившие в прошлом году по 200 граммов
зерна на трудодень. К этой весне не оставалось у них ни хлеба, ни картошки, и
стоял над сёлами вой от мычавших коров, коровы как дикие кидались на
полусгнившую солому. Итак, совсем не по злобности и не по зажиму ссыльных выдал
колхоз новоприбывшим по одному килограмму муки на человека в неделю — это был
вполне достойный аванс, почти равный всему будущему заработку! Ахнули эстонцы
после своей Эстонии... (Правда, в посёлке Полевой близ них
стояли большие амбары, полные зерна: оно накоплялось там год за годом из-за
того, что не управлялись вывозить. Но тот хлеб был уже государственный,
он уже за колхозом не числился. Мёр народ кругом, но хлеба из тех амбаров ему
не выдавали: он был государственный. Председатель колхоза Пашков как-то выдал
самовольно по пять килограммов на каждого ещё живого колхозника — и за то
получил лагерный срок. Хлеб тот был государственный, а дела —
колхозные, и не в этой книге их обсуждать.)
На этом Чулыме месяца
три колотились эстонцы, с изумлением осваивая новый закон: или воруй, или
умирай! И уж думали, что навечно, — как вдруг выдернули всех и погнали в Саралинский район Хакасии (это хозяева нашли свой
контингент). Хакасцев самих там было неприметно, а
каждый посёлок — ссыльный, а в каждом посёлке — комендатура. Всюду золотые
рудники, и бурение, и силикоз. (Да обширные пространства были не столько
Хакасия или Красноярский край, сколько трест Хакзолото или Енисейстрой, и
принадлежали они не райсоветам и не райкомам партии, а генералам войск МВД,
секретари же райкомов гнулись перед райкомендантами.)
Но ещё не горе было
тем, кого посылали просто на рудники. Горе было тем, кого силком зачисляли в
«старательские артели». Старатели! — это так заманчиво звучит, слово
поблескивает лёгкой золотой пылью. Однако в нашей стране умеют исказить любое
земное понятие. В «артели» эти загоняли спецпереселенцев, ибо не смеют
возражать. Их посылали на разработку шахт, покинутых государством за
невыгодностью. В этих шахтах не было уже никакой охраны труда
и постоянно лила вода, как от сильного дождя. Там невозможно было
оправдать свой труд и заработать сносно; просто эти умирающие люди посылались
вылизывать остатки золота, которые государству было жаль покинуть. Артели
подчинялись «старательскому сектору» рудоуправления, которое знало только —
спустить план, и никаких других обязанностей. «Свобода» артелей была не от
государства, а от государственного законодательства: им не положен был
оплачиваемый отпуск, не обязательно воскресенье (как уже полным зэкам), мог
быть объявлен «стахановский месячник» безо всяких воскресений. А государственное оставалось: за невыход на работу — суд. Раз
в два месяца к ним приезжал нарсуд и многих осуждал к 25% принудработ,
причин всегда хватало. Зарабатывали эти «старатели» в месяц 3–4
«золотых» рубля (150–200 сталинских, четверть прожиточного минимума).
На некоторых рудниках
под Копьёвым ссыльные получали зарплату не деньгами, а бонами: в самом деле,
зачем им общесоюзные деньги, если передвигаться они всё равно не могут, а в
рудничной лавке им продадут (завалящее) и за боны?
В этой книге уже
развёрнуто было подробное сравнение заключённых с крепостными крестьянами.
Вспомним, однако, из истории России, что самым тяжким было крепостное состояние
не крестьян, а заводских рабочих. Эти боны для покупки только в рудничной лавке
надвигают на нас наплывом алтайские прииски и заводы. Их приписное население в
XVIII и XIX веке совершало нарочно преступления, чтобы только попасть на
каторгу и вести более лёгкую жизнь. На алтайских золотых приисках и в
конце прошлого века «рабочие не имели права отказаться от работы даже в
воскресенье», платили штрафы (сравни принудработы), и
ещё там были лавочки с недоброкачественными продуктами, спаиванием и обвесом.
«Эти лавочки, а не плохо поставленная золотодобыча были главным источником доходов»
золотопромышленников (Семёнов-Тян-Шанский, «Россия», т. 16), или, читай, —
треста.
В 1952 году маленькая
хрупкая Xели Сузи не пошла в сильный мороз на работу потому, что у неё
не было валенок. За это начальник деревообрабатывающей артели отправил её на 3
месяца на лесоповал — без валенок же. Она же в месяцы перед родами просила дать
ей легче работу, не брёвна подтаскивать, ей ответили: не хочешь — увольняйся. А
тёмная врачиха на месяц ошиблась в сроках её беременности и отпустила в декретный за два-три дня до родов. Там, в тайге МВД, много
не поспоришь.
Но и это всё ещё не
было подлинным провалом жизни. Провал жизни узнавали только те спецпереселенцы,
кого посылали в колхозы. Спорят некоторые теперь (и не вздорно): вообще колхоз
легче ли лагеря? Ответим: а если колхоз и лагерь — да соединить вместе? Вот это
и было положение спецпереселенца в колхозе. От колхоза то, что пáйки нет,
— только в посевную дают семисотку хлеба, и то из
зерна полусгнившего, с песком, земляного цвета (должно быть, в амбарах полы
подметали). От лагеря то, что сажают в КПЗ: пожалуется бригадир на своего
ссыльного бригадника в правление, а правление звонит в комендатуру, а
комендатура сажает. А уж от кого заработки — концов не сведёшь: за первый год
работы в колхозе получила Мария Сумберг на трудодень по
двадцать граммов зерна (птичка Божья при дороге напрыгает
больше) и по 15 сталинских копеек (хрущёвских — полторы). За заработок целого года
она купила себе… алюминиевый таз.
Так на чтó ж они жили?! А — на посылки из Прибалтики. Ведь народ их сослали
— не весь.
А кто ж калмыкам
посылки присылал? Крымским татарам?..
Пройдите по могилам,
спросите.
Всё тем же ли решением
родного прибалтийского Совета Министров или уж сибирской принципиальностью
применялось к прибалтийским спецпереселенцам до 1953 года, пока Отца не стало, спецуказание: никаких работ, кроме
тяжелых! только кайло, лопата и пила! «Вы здесь должны научиться быть
людьми!» И если производство ставило кого выше, комендатура вмешивалась и
сама снимала на общие. Даже не разрешали
спецпереселенцам копать садовую землю при доме отдыха рудоуправления, — чтоб не
оскорбить стахановцев, отдыхающих там. Даже с поста телятницы комендант согнал
М. Сумберг: «Вас не на дачу прислали, идите сено
метать!» Еле-еле отбил её председатель. (Она спасла ему телят
от бруцеллёза. Она полюбила сибирскую скотину, находя
её добрее эстонской, и не привыкшие к ласке коровы лизали ей руки.)
Вот понадобилось
срочно грузить зерно на баржу — и спецпереселенцы бесплатно и безнаградно работают 36 часов подряд (река Чулым). За эти
полтора суток — два перерыва на еду по 20 минут и один раз отдых 3 часа. «Не
будете — сошлём дальше на север!» Упал старик под мешком —
комсомольцы-надсмотрщики пинают его ногами.
Отметка — еженедельно.
До комендатуры — несколько километров? старухе — 80 лет? Берите лошадь и
привозите! — При каждой отметке каждому напоминается: побег — 20 лет каторжных
работ.
Рядом — комната оперуполномоченного. И туда вызывают. Та м
поманят лучшей работой. И угрозят выслать дочь
единственную — за Полярный круг, от семьи отдельно.
А — чего они не могут?
На каком чуре когда их рука
останавливалась совестью?..
Вот задания: следить
за такими-то. Собирать материалы для посадки
такого-то.
При входе в избу
любого комендантского сержанта все спецпереселенцы, даже пожилые женщины,
должны встать и не садиться без разрешения.
——————
Да не понял ли нас
читатель так, что спецпереселенцы были лишены гражданских прав?
О нет, нет! Все
гражданские права за ними полностью сохранялись. У них не отбирались паспорта.
Они не были лишены участия во всеобщем, равном, тайном и прямом голосовании.
Этот миг высокий, светлый — из нескольких кандидатов вычеркнуть всех, кроме
своего избранника, — за ними был свято сохранён. И подписываться на заём им
тоже не было запрещено (вспомним мучения коммуниста Дьякова в лагере, лишённого
этой возможности). Когда вольные колхозники, бурча и отбраниваясь, еле давали
по 50 рублей, с эстонцев выжимали по 400: «Вы — богатые. Кто не подпишется — не
будем посылок передавать. Сошлём ещё дальше на север».
И — сошлют, а почему
бы нет?..
О, как томительно!
Опять и опять одно и то же. Да ведь, кажется, эту часть мы начали с чего-то
нового: не лагерь, но ссылка. Да ведь, кажется, эту главу мы начали с чего-то
свежего: не административные ссыльные, но спецпереселенцы.
А пришло всё к тому ж.
И надо ли, и сколько
надо теперь ещё, и ещё, и ещё рассказывать о других, об иных, об инаких ссыльных районах? Не о тех местах? Не о тех годах? Нациях не тех.
А которых же?..
* * *
Впереслойку расселенные, друг другу хорошо видимые, выявляли нации свои
черты, образ жизни, вкусы, склонности.
Среди всех отменно
трудолюбивы были немцы. Всех бесповоротнее они
отрубили свою прошлую жизнь (да и что за родина у них была на Волге или на Маныче?) Как когда-то в щедроносные екатерининские наделы, так теперь вросли они в
бесплодные суровые сталинские, отдались новой ссыльной земле как своей
окончательной. Они стали устраиваться не до первой амнистии, не до
первой царской милости, а — навсегда. Сосланные в 41-м году наголé, но рачительные и неутомимые, они не упали духом, а принялись и
здесь так же методично, разумно трудиться. Где на земле такая пустыня, которую
немцы не могли бы превратить в цветущий край? Не зря говорили в прежней России:
немец что верба, куда ни ткни, тут и принялся. На шахтах ли, в МТС, в совхозах
не могли начальники нахвалиться немцами — лучших работников у них не было. К
50-м годам у немцев были — среди остальных ссыльных, а часто и местных — самые
прочные, просторные и чистые дома; самые крупные свиньи; самые молочные коровы.
А дочери их росли завидными невестами не только по достатку родителей, но —
среди распущенности прилагерного мира — по чистоте и
строгости нравов.
Горячо схватились за
работу и греки. Мечты о Кубани они, правда, не оставляли, но и здесь спины не
щадили. Жили они поскученнее, чем немцы, но по
огородам и по коровам нагнали их быстро. На казахстанских базарчиках лучший творог, и масло, и овощи были у греков.
В Казахстане ещё
больше преуспели корейцы — но они были и сосланы раньше, а к 50-м годам уже
порядочно раскрепощены: уже не отмечались, свободно ездили из области в область и только за пределы республики не могли. Они
преуспевали не в достатке дворов и домов (и те и другие были у них неуютны и
даже первобытны, пока молодёжь не перешла на европейский лад). Но, очень
способные к учению, они быстро заполнили учебные заведения Казахстана (уже в
годы войны им не мешали в этом) и стали главным клином образованного слоя
республики.
Другие нации, тая
мечту возврата, раздваивались в своих намерениях, в своей жизни. Однако в общем подчинились режиму и не доставляли больших
забот комендантской власти.
Калмыки — не стояли,
вымирали тоскливо. (Впрочем, я их не наблюдал.)
Но была одна нация,
которая совсем не поддалась психологии покорности, — не одиночки, не бунтари, а
вся нация целиком. Это — чечены.
Мы уже видели, как они
относились к лагерным беглецам. Как одни они изо всей джезказганской ссылки
пытались поддержать кенгирское восстание.
Я бы сказал, что изо
всех спецпереселенцев единственные чечены
проявили себя зэками по духу. После того как их однажды предательски
сдёрнули с места, они уже больше ни во что не верили. Они
построили себе сакли — низкие, тёмные, жалкие, такие, что хоть пинком ноги их,
кажется, разваливай. И такое же было всё их ссыльное хозяйство — на один
этот день, этот месяц, этот год, безо всякого скопа, запаса, дальнего умысла.
Они ели, пили, молодые ещё и одевались. Проходили годы — и так же ничего у них
не было, как и в начале. Никакие чечены
нигде не пытались угодить или понравиться начальству — но всегда горды перед
ним и даже открыто враждебны. Презирая законы всеобуча и те школьные
государственные науки, они не пускали в школу своих девочек, чтобы не испортить
там, да и мальчиков не всех. Женщин своих они не посылали в колхоз. И сами на
колхозных полях не горбили. Больше всего они старались устроиться шофёрами:
ухаживать за мотором — не унизительно, в постоянном движении автомобиля они
находили насыщение своей джигитской страсти, в шофёрских возможностях — своей
страсти воровской. Впрочем, эту последнюю страсть они удовлетворяли и
непосредственно. Они принесли в мирный честный дремавший Казахстан понятие:
«украли», «обчистили». Они могли угнать скот, обворовать дом, а иногда и просто
отнять силою. Местных жителей и тех ссыльных, что так легко подчинились начальству, они расценивали почти как ту же породу. Они уважали
только бунтарей.
И вот диво — все их
боялись. Никто не мог помешать им так жить. И власть,
уже тридцать лет владевшая этой страной, не могла их заставить уважать свои
законы.
Как же это получилось?
Вот случай, в котором, может быть, собралось объяснение. В кок-терекской
школе учился при мне в 9-м классе юноша-чечен
Абдул Худаев. Он не вызывал тёплых чувств да и не
старался их вызвать, как бы опасался унизиться до того, чтобы быть приятным, а
всегда подчёркнуто сух, очень горд да и жесток. Но нельзя было не оценить его
ясный отчётливый ум. В математике, в физике он никогда не останавливался на том
уровне, что его товарищи, а всегда шёл вглубь и задавал вопросы, идущие от
неутомимого поиска сути. Как и все дети поселенцев, он неизбежно охвачен был в школе так называемой общественностью, то есть сперва
пионерской организацией, потом комсомольской, учкомами,
стенгазетами, воспитанием, беседами, — той духовной платой за обучение, которую
так нехотя платили чечены.
Жил Абдул со
старухой-матерью. Никого из близких родственников у них не уцелело, ещё
существовал только старший брат Абдула, давно изблатнённый,
не первый раз уже в лагере за воровство и убийство, но всякий раз ускоренно
выходя оттуда то по амнистии, то по зачётам. Как-то
однажды явился он в Кок-Терек, два дня пил без просыпу, повздорил с каким-то
местным чеченом, схватил нож
и бросился за ним. Дорогу ему загородила посторонняя старая чеченка: она
разбросила руки, чтоб он остановился. Если бы он следовал чеченскому закону, он
должен был бросить нож и прекратить преследование. Но он был уже не столько чечен, сколько вор, — взмахнул
ножом и зарезал неповинную старуху. Тут вступило ему в пьяную голову, чтó ждёт его по чеченскому закону. Он бросился в МВД, открылся в
убийстве, и его охотно посадили в тюрьму.
Он-то спрятался, но
остался его младший брат Абдул, его мать и ещё один старый чечен из их рода, дядька Абдулу. Весть об убийстве
облетела мгновенно чеченский край Кок-Терека — и все
трое оставшихся из рода Xудаевых
собрались в свой дом, запаслись едой, водой, заложили окно, забили дверь,
спрятались, как в крепости. Чечены
из рода убитой женщины теперь должны были кому-то из рода Худаевых
отомстить. Пока не прольётся кровь Худаевых за их
кровь — они не были достойны звания людей.
И началась осада дома Худаевых. Абдул не ходил в школу — весь Кок-Терек и вся
школа знали почему. Старшекласснику нашей школы, комсомольцу, отличнику, каждую
минуту грозила смерть от ножа — вот, может быть, сейчас, когда по звонку
рассаживаются за парты, или сейчас, когда преподаватель литературы толкует о
социалистическом гуманизме. Все знали, все помнили об этом, на переменах только
об этом разговаривали — и все потупили глаза. Ни партийная,
ни комсомольская организация школы, ни завучи, ни директор, ни районо — никто
не пошёл спасать Худаева, никто даже не приблизился к
его осаждённому дому в гудевшем, как улей, чеченском краю. Да если б
только они! — но перед дыханием кровной мести так же трусливо замерли до сих
пор такие грозные для нас и райком партии, и райисполком, и МВД с комендатурой
и милицией за своими глинобитными стенами. Дохнул варварский дикий старинный
закон — и сразу оказалось, что никакой советской власти в Кок-Тереке нет. Не очень-то простиралась её длань и
из областного центра Джамбула, ибо за три дня и оттуда не прилетел
самолёт с войсками и не поступило ни одной реши тельной инструкции,
кроме приказа оборонять тюрьму наличными силами.
Так выяснилось для чеченов и для всех нас — чтó есть сила на земле и чтó мираж.
И только чеченские
старики проявили разум! Они пошли в МВД раз — и просили
отдать им старшего Худаева для расправы. МВД с
опаской отказало. Они пришли в МВД второй раз — и просили устроить гласный суд
и при них расстрелять Худаева. Тогда, обещали они,
кровная месть с Худаевых снимается. Нельзя было
придумать более рассудительного компромисса. Но как это — гласный суд? но как
это — заведомо обещанная и публичная казнь? Ведь он же — не политический, он —
вор, он — социально-близкий. Можно попирать права Пятьдесят
Восьмой, но — не многократного убийцы. Запросили область — пришёл отказ.
«Тогда через час убьют младшего Худаева!» — объясняли
старики. Чины МВД пожимали плечами: это не могло их касаться. Преступление, ещё
не совершённое, не могло ими рассматриваться.
И всё-таки какое-то
веяние XX века коснулось… не МВД, нет, — зачерствелых старых чеченских сердец!
Они всё-таки не велели мстителям — мстить! Они послали телеграмму в Алма-Ату.
Оттуда спешно приехали ещё какие-то старики, самые уважаемые во всём народе.
Собрали совет старейших. Старшего
Худаева прокляли и приговорили к смерти, где б на
земле он ни встретился чеченскому ножу. Остальных Худаевых
вызвали и сказали: «Ходите. Вас не тронут».
И Абдул взял книжки и
пошёл в школу. И с лицемерными улыбками встретили его там парторг и комсорг. И
на ближайших беседах и уроках ему опять напевали о коммунистическом сознании,
не вспоминая досадного инцидента. Ни мускул не вздрагивал на истемневшем лице Абдула. Ещё раз понял он, чтó есть главная сила на земле:
кровная месть.
Мы, европейцы, у себя
в книгах и в школах читаем и произносим только слова презрения к этому дикому
закону, к этой бессмысленной жестокой резне. Но резня эта, кажется, не так бессмысленна: она не пресекает
горских наций, а укрепляет их. Не так много жертв падает по закону кровной мести — но каким страхом веет на
всё окружающее! Помня об этом законе, какой горец решится оскорбить другого просто
так, как оскорбляем мы друг друга по пьянке, по
распущенности, по капризу? И тем более какой нечечен решится связаться с чеченом
— сказать, что он — вор? или что он груб? или что он лезет без очереди? Ведь в
ответ может быть не слово, не ругательство, а удар ножа в бок. И даже если ты
схватишь нож (но его нет при тебе, цивилизованный), ты не ответишь ударом на
удар: ведь падёт под ножом вся твоя семья! Чечены идут по казахской земле с нагловатыми глазами,
расталкивая плечами, — и «хозяева страны», и нехозяева
— все расступаются почтительно. Кровная месть излучает поле страха — и тем
укрепляет маленькую горскую нацию.
«Бей своих, чтоб чужие боялись!» Предки горцев в древнем далеке не могли найти
лучшего обруча.
А что предложило им
социалистическое государство?
[1] И.В.
Сталин. Сочинения: [В 13 т.] М.,
1949–1955. Т. 13, с. 258.
[2] В
60-х годах XIX века помещики и администрация Таврической губернии
ходатайствовали о полном выселении крымских татар в Турцию; Александр II
отказал. В 1943 о том же ходатайствовал гауляйтер
Крыма; Гитлер отказал.
[3] Конечно,
всех изворотов не предусмотреть и Мудрому Кормчему. В 1929 изгоняли из Крыма
татарских князей и высоких особ. Это делали мягче, чем с русскими дворянами: их
не арестовывали, они сами уезжали в Среднюю Азию. Здесь среди родственного
мусульманского населения они постепенно прижились, благоустроились. И вот через
15 лет туда же привезли под гребёнку всех трудящихся татар! Старые знакомые
встретились. Только трудящиеся были изменниками и ссыльными, а бывшие князья
занимали прочные посты в советском аппарате, многие — в партии.
[4] Эти
конвоиры — как и что понимали в своих действиях? Марию
Сумберг ссылал сибирский солдат с реки Чулым. Вскоре
он демобилизовался, приехал домой — и там увидел её и осклабился вполне
радостно и душевно: «Тётя! Вы — меня помните?..»