К содержанию книги

 

 

 

11

 

— Так неужели же, Иосиф Владимирович, старое правительство было право, что мы, русские, не доросли до свободы? Способны видеть в ней не увеличение гражданского долга, а только свободу делать то, что раньше запрещалось? Неужели наша русская психология не признаёт другой свободы, кроме хамского желания?

— Лишь в том отношении я с вами согласен, Николай Андреевич, что старое грязное рубище, сброшенное Россией и теперь сожжённое, видимо не только оно питало гнилью и заразой поры народного организма, но надо догадаться, что и дурные соки самого организма пропитывали рубище. Да, народ наш отравлен, он отравлялся веками, его невежество и предрассудки слишком долго воспитывались царизмом, и они стали органикой, — и теперь, конечно, есть угроза, что из-за невежества народных масс может погибнуть и цветок свободы, ещё такой нежный.

Сошлись сегодня с утра в библиотеке Гессен и Гредескул, два профессора, два главных редактора — „Речи” и „Русской воли”, — и, конечно же, не смогли сразу разойтись со своими книжными стопками, а зацепились спорить у прилавка.

Средне-толстенький Гессен, с круглыми бровями над круглыми золотыми очками, развивал.

Что, с другой стороны, и весенняя радость революции, она сама могуче излечивает народную душу. Вдруг же и проявилась вечевая сторона русской души, не забитая и пятьюстами годами самодержавия, это доверие не к отдельным фигурам, а ко множеству, многоголовью, этот разворот народной самодеятельности. Как весенняя трава, всюду выпирает безудержно жизнь. Россия плавится в огне раскалённых идей и готова отлиться в невиданные формы.

Он был убеждённо уравновешен:

— Наступило вторичное крещение Руси, в купели свободы, и она пропитается ею вся, как говорится — до тайников духа. Да а сама-то революция почему могла произойти? Разве она не свидетельствует о небывалом росте народа? Во время войны в народе быстро выросло государственное сознание, оно и разорвало скорлупу самодержавия.

У тщедушного маленького Гредескула, с нервной шеей в крахмальном воротнике, глаза за очками были беспокойные, цепкие, колкие:

— Но мы не должны слишком благодушно щуриться на народного сфинкса. Разрушить старое оказалось до изумительности легко, да, — но так ли легко будет построить новое? Откуда взялся этот партикуляризм центробежных стремлений? Он вполне понятен у угнетённых народностей — но почему и у классов? у городов? у деревень? у отдельных воинских частей? отдельных профессий? лиц? За групповыми интересами совершенно теряют чувство целого, это может раздавить нашу свободу.

— Да, разнежились от свободы, это есть, — соглашался Гессен, не слишком встревоженно. — Но у кого не закружится голова, когда на Западе только мечтают о 8-часовом дне, а у нас он введен с феерической лёгкостью. Да, конечно, надо внушать: нам всем хочется на палубу, чтобы видеть прекрасные берега, — нет! на чёрную работу! в трюм! Это от нас же и зависит, Николай Андреевич: теперь, как никогда, „идти в народ”, нести ему пропаганду, только не революционную, а просветительскую. А то через наше просветительство мы за последние 10 лет перепустили и проблемы половой любви, импрессионизм, футуризм, кубизм, — а насущный хлеб демократии позабыли, и вот революция застаёт нас врасплох. Да я вам скажу, это и замечательно, что перед нами вырастают вопросы и опасности, — а то ведь мы ниоткуда не встречали сопротивления, это уже начинало пугать.

— А меня, Иосиф Владимирович, эти крайние претензии социалистов, всегда радовавшие, начинают и волновать. Они сеют в народе уж никак не просветительство. Они забывают, что переворот носил общенациональный характер, и отдельные группы не должны претендовать на власть. У Совета рабочих депутатов по отношению к Временному правительству — нет ответственности и нет, как хотите. Как можно утверждать, что власть Советов признана всей Россией? Что это ещё за комиссары от Совета при министрах? — тоже мне римские трибуны. Да рабочие составляют в России пять процентов населения. Да интеллигенция выступила на революционное поприще, когда никакого „пролетарского сознания” ещё и в помине не было. А армия — так вообще пришла самая последняя. Да кроме интеллигенции никто и никогда не был готов взять власть. А теперь тычут в интеллигенцию — „буржуазия”.

— Вот тут я с вами соглашусь: старый режим никогда и не боялся революционеров, а всегда боялся гражданской конституционной демократии. Нас не ссылали на каторгу — но как же нас ненавидели! Движимые не страстью, а разумом, только мы и умели, и сумеем сегодня спокойно взвешивать обстоятельства и шагать уверенно.

Нет, Гредескула это не успокаивало, он поматывал головой на беспокойной шее, хотя воротник был ему скорее широк:

— Но всё-таки, если социалисты признали Временное правительство, могли бы и не признавать, то последовательно — дать ему и средства для осуществления демократической программы.

Гессен, похожий на доброго чудаковатого учителя, тепло улыбнулся, прогладил большие усы:

— Все мы ищем всюду врагов — и так ударяем по соратникам. Революционная мысль всегда полна подозрений, основательных и неосновательных. Но всё же Совет — соратник правительства.

— Ну а Ленин? Уже всё долой, открыто, вообще долой, и правительство и войну.

— Ах, Ленин ещё! Ну какая от него опасность? Ну что он может сделать с малой кучкой сумасшедших?

Ого-го, не скажите! Когда всё подвижно, всё центробежно... Уж ленинскую пропаганду во всяком случае надо запретить как изменническую.

— О-о! о-о! как вы меня раните! — появились и морщинки на таком уже гладко-натянутом полном лице Гессена, и на широкой лысине даже. — И услышать это от вас! Вот это и есть крайности вашей „Русской воли”. Вот уж тогда реакция возликует. Ну мне ли вам напоминать, что средства нашей борьбы должны быть в уровень с величием принципов права и свободы?

— Право и свобода, Иосиф Владимирович, — нервно, жёлчно выговаривал Гредескул, — не до такой степени, чтобы...

— Ах, ах, — вполне спокойно отвечал Гессен, — вы потакаете, простите, взгляду серой обывательщины. Неужели выход — в насилии? Тоска по городовому? — нет порядка, некого слушаться, никто не приказывает? Обывателю отовсюду чудятся мнимые опасности. Ему не приходит в голову, что если б он на минуту перестал быть рабом, а стал бы гражданином — то половина бедствий сразу бы исчезла. У правительства — сила моральная. Оно действует не потому, что опирается на войска, милицию или суд, а на организованное общественное мнение. „Бездействие власти”? — сегодня это упрёк бессмысленный. Если прежде мы имели право во всём винить старое правительство, — то теперь за судьбу России отвечает — каждый из нас.

Гессен с улыбкой искал поддержки у немо присутствующих дам:

— А возможна ли была бы агитация ленинцев, если б она столкнулась с широким общественным протестом, с порывом народного негодования? А чем отвечает Ленину горожанин? Любопытные ходят и слушают, пожимая плечами, никакой попытки противодействия, — вот она, трусливая привычка рабства. В агитации Ленина повинен сам народ и само общество.

Нет, Гредескул не согласился, покручивая шеей, но сгрёб свои книги и повернулся идти в читальный зал.

А навстречу тут быстро подошла взволнованная Марья Михайловна, хранительница, дама средних лет, задыхаясь в подпирающем воротнике. Не замечая выдающихся гостей, или напротив даже спеша высказаться при них, прижимая к вискам кулаки, в одном носовой платок:

— Боже мой, что ж это делается? Что это делается?

— Что же? — озаботился Гессен.

Стала рассказывать, всем. Старший сын её, гимназист восьмого класса, входит в новосозданную управу средних учебных заведений, как бы петроградское общегимназическое правительство по всей общественной самодеятельности. И вот они вчера узнали, что, пренебрегая их руководством и невзирая на отказ управы, младшие, от 12 до 15 лет, ходят будоражат по всем гимназиям: сегодня, в среду, на занятия не идти, а массовой демонстрацией к особняку Кшесинской — против Ленина. И вот идёт борьба за гимназические массы: управа, снесясь со взрослыми и с Керенским, категорически запрещает идти — а младшие настаивают идти, назначили свой сбор — и, представляете, пошли! И среди них младший сын Марьи Михайловны! И — на что они там могут напороться? ведь от ленинцев всего можно ждать!?

Да-а-а, — сочувственно к матери протянул Гессен, сильно прищурился за очками. — Будем надеяться, их встреча с Лениным не состоится. Хватит с Ленина своей тёмной аудитории, а не отравлять детей, кому опыт ещё не приготовил противоядия. Уже то плохо, что у учеников появилась сама мысль о такой демонстрации. Не детское это дело, драться с большевиками или с кем бы то ни было.

— Керенский и запретил! — волновалась мать. — А они...

— И очень разумное решение управы. Что может дать детям революционная улица? — одно растление.

Но Гредескулу понравилась эта детская прямота:

А по-моему, это благородная мысль!

— Потому что вашего там нет! — тотчас возразила мать.

А Гессен, подбирая черпачком нижней губы:

— Да, чувства их можно понять. Эти дети революции охвачены пафосом революции, но их пафос импульсивный, они бегут на Ленина как на пожар. За эти недели они впитали столько ощущений свободы, столько политических эмоций — им не терпится сказать и своё слово. Но у них ничего не готово, кроме „долой”, а стены особняка не падут от „долой”. От учебника Иловайского нельзя сразу перейти к борьбе с Лениным. Бросить учебником ему в лицо? — книжкой его не свалишь. Рано им напяливать гражданские тоги с папиных вешалок. Детям — будущее, а в будущее не перескочишь, как через верёвочку на уроке гимнастики.

 

Сегодня, слышала Вера, пошёл по Неве ладожский лёд. Он — всегда позже невского, с перерывом, и огромные бело-зелёные глыбы. У мостов и на загибах реки, говорят, заторы. Сходить посмотреть.

Осколок вечного величия — до нас, после нас.

 

 

К главе 12