18
Может быть, зря Алина в
марте уезжала от Жоржа в Борисоглебск, это была ошибка. Надо было встретить его
в лицо и послушать, как он будет оправдываться. А уже
поехав — напротив, не надо было писать письма́, сорвалась, тут Сусанна права. Но поди
не сорвись, когда грудь пылает как раскрытая рана.
Но Сусанна оценивает
обстановку серьёзней и опасней, чем она есть. Она не знает, насколько Жорж
всё-таки совестливый, и этим даже не типичен для офицера: сделав дурное, обидев, он потом неизменно подвержен саморазбираниям, поиску прощения и желанию загладить.
Всё ясно: измена его
произошла от того, что он отбился, отвык от жены. Она так заполняла всегда его
жизнь — и надо снова так после войны. Надо — окружить его собой.
И вдруг — Жоржа возвратили в
Ставку! — перст судьбы. (Конечно, ещё бы лучше — вернули б его в штаб
Московского округа.) И Алина, не колеблясь, решила покинуть свою московскую
жизнь и наладившиеся концерты — и ехать к нему в Могилёв, чтобы постоянно быть
с ним, восстановить непрерывность семейной жизни, главное — непрерывность.
Создать в Могилёве хоть и временное, но уютное существование.
Перевозить обстановку было
бы, конечно, безумием. Да и найти квартиру в переполненном городе совсем
нелегко. Но у Корзнеров оказались в Могилёве дальние
родственники, и по просьбе милой Сусанны согласились сдать Воротынцевым
меблированный флигелёчек у
себя в саду. Конечно, вести хозяйство здесь намного трудней, но дело к весне,
печей не топить. Конечно, кое-что изменить, перевесить, переставить, довезти из
московской утвари, а одну комнату освежить побелкой — хлопот много, но всё это
живо, радостно. Алина бурно действовала, и даже хозяин удивился, „какой она
орёл”. Да энергия её — неукротима, если есть на чём развернуться.
А кончились хлопоты с
устройством — и вдруг надвинулась страшная апатия, пустота.
Нет, только ни за что не
скисать! Держаться.
Сусанна, провожая, настаивала
и настаивала: не поддаваться влекущему урагану упрёков, сердечной жажде
высказаться до конца: от шквала самых справедливых обвинений может стать только
хуже, и даже всё развалится. Гораздо умней притвориться, что всё прошло, на
этом всё и забыто, что с той мерзкой женщиной всё кончено, отрублено и
навсегда. Принять полностью как искреннее, сделать вид, что принято и поверено, и теперь только зорко следить. Но, добавляла
Сусанна: ещё и быть весёлой для него, лёгкой, — с такой жгучей раной в сердце
попробуй!..
Во флигеле стояло и пианино
— но, боже, какое расстроенное, как можно было до такого состояния довести,
дикари! А в чужом городе не так сразу найдёшь и хорошего настройщика, с первым
попалась: он стал молоточки обрезать, и плохо. Нашла второго, этот бранился,
что первый испортил, ещё резал, исправил. На всё ушло немало времени и
волнений, но вот музыка полилась и здесь! (Свой бы рояль сюда!) Алина теперь не
могла бы без музыки и неделю, да после всего пережитого
в чём другом душу отвести, если уста обречены на немоту? — только ежедневной
музыкой она и вырывала себя из апатии. И пусть эти звуки охватывают мужа при
входе. Уж там вникает, не вникает, какая вещь играется, но чистая музыка должна
очищать и его замутнённую развратом душу.
— Знаешь, — сказала ему
значительно, и хорошо у неё вышло: — Что бы там в мире
ни случалось, войны, свержения, революции, но человек не должен погубить себя и
свою душу.
И в этот миг глубоко-внимательно смотрела на него, вкладывая всё то, чего
обещала не выражать открыто. Он вздрогнул, принял взгляд — и отвёл. Его это
глубоко достало, она видела.
Да не только музыкой. Здесь,
в вынужденной провинциальной запертости,
можно было многое доделать и завершить — например, привести в порядок свой
архив фотографий? Делать бы и новые снимки, ведь жизнь в Ставке — это не
повторится. Но не такое отягощённое сердце надо иметь, нужна беззаботность. А
так — делаешь-делаешь, да как вспомнишь, как потянется вся эта цепь мук и
унижений, как он восторгался той негодницей, —
прутьями раскалёнными пронзает всё существо, руки расслабляются, всё
вываливается.
И — не стало ощущения
обычного настоящего здоровья. Всё время какая-то слабость, без болезни.
Записывала своё состояние в дневник.
Даже вспоминать себя
отвергнутой — ад палящий! И ни с кем не поделишься: как рассказывать о
пренебрежении мужа? Это уж с Сусанной так прорвалось в грозную минуту, слишком
даже и перед ней распахнулась, теперь и перед нею гордость требует не проиграть
мужа.
Держаться, держаться!
Поплачешь скрытно — станет легче. Надолго ли?
Теперь бы в Могилёве
восстановить? — чтоб он в свободные полчаса рассказывал ей из службы, о лицах,
отношениях, препятствиях, удачах?
А её рассказов — он и вообще
не ждёт, не спрашивает. Не угадывает, какие б её желания выполнить. А ведь в
мелких признаках внимания вся и любовь. Уходя и возвращаясь, норовит поцеловать
в щёчку, если Алина настойчиво не подставит ждущих губ. Правда, видно, что
минувшая история ему не далась легко, он помучился хорошо, и это несколько
облегчает: если страдал — значит любит.
Но снова подумаешь: а
насколько ему настоятельно нужна жена? Придёт поздно вечером, свалится и
заснул. И не знает, что ночью она лежала комочком и тихо плакала.
Может быть, всё-таки, он
поддерживает тайную связь с ней? Не проверишь, не получает ли от
неё писем на штаб. В карманах — пока ничего нигде ни разу не нашла. Но он может
оставлять в штабе же. Алина остро ждала: а не заикнётся ли он, что ему
необходимо ехать в Петроград „по делам службы”? Она, разумеется, поехала бы с
ним, но не сразу бы о том объявила: сперва посмотрела
бы, с каким видом он будет отпрашиваться. Другие офицеры ездят, в Ставке
нетрудно изобрести повод. Но нет, он не заикнулся. Можно поверить, что если у
них и не порвано, то прервано.
Алина понимала, что
изменившаяся — нет, уже не прежняя! — жизнь велит ей быть вдумчивой и вникнуть
в загадку происшедшего. Тогда в пансионе он был в таком размягчённом состоянии,
всё бы выложил: чем же она его так привлекла? Как бы он ни успокаивал, что обе
— разные, и области жизни разные, но в самом жгучем
неизбежно пересечение, сравнение, предпочтение. А и из гордости уже не
спросишь. Даже простой непосредственности с ним он лишил её своей изменой. А что
ты рассказывал ей обо мне?.. Да истерзанное сердце толкает: а как же она могла
сходиться с тобой без страдания, что ты женат?.. А мог ли бы ты совершить, что
совершил, если бы уже тогда знал, ценой каких моих
страданий это обойдётся?..
Даже свою живую
откровенность надо перед ним душить! Но — взялась держаться.
Чем заняться? чем заняться!?
Пришла счастливая мысль: навалить на себя ещё одно дело, освежать французский
язык. В двух кварталах нашлась учительница, Эсфирь
Давыдовна, знакомая хозяев, и совсем недорого бралась давать уроки, у себя
дома. Да Алина больше всего на свете всегда любила учиться, ведь это
наслаждение. „Давай вместе, — вызывала Жоржа, — как бы интересно, дружненько!” Некогда, да он и сколько-то помнит. „Ну давай, я на ночь буду тебе повторять свои уроки?”
Да ведь он не только дни, он
и все вечера в штабе, и по воскресеньям, — много ли видятся они? Переездом в
Могилёв Алина обрекла себя на прямое затворничество.
В одиночестве целыми днями —
как не растравиться этим грызением? не сойти с ума?..