186
Уже больше тут месяца, в
Могилёве, — а ни разу не сшагал Воротынцев на Вал, хотя
штаб же — рядом. С того тёпло-бурного октябрьского вечера — ни разу.
Сегодня после полудня пошёл
— обдумывая свою речь на послезавтрашнем офицерском съезде. Обещали ему дать
слово во второй день.
Речь — уже сложил в голове,
уже горит.
Можно передать заряд — сразу
сотням, с кем не переговоришь отдельно.
А они потом — ещё сотням.
Хотя — каждое слово будет на
прощуп. Против кого — открыто не призовёшь. И о
правительстве — не скажешь чётко, чего оно стоит. И о Совете — не скажешь пятой
доли.
Да против кого
— понимаешь ли сам? Такая закружливая
чёртова обстановка: против кого? Ну, определились ленинцы, — но не одни ж они.
А советские всех оттенков? а все армейские комитетчики, да услужники при них?
Ведь они всё больше завихривают и солдат. Неразуменных, одураченных, уже
чуть не миллионы, — они кто? они тоже клонятся во враги? Ребята вы наши,
ребята...
Как это страшно сползло!
Сползает.
Круговой Обман
— вот какой враг.
А — как через него
прорваться? Такого — в жизни не приходилось. Таких способов мы не знаем.
Нужна речь — как меч.
Сбор трёхсот боевых
фронтовых офицеров, делегатами от офицерских тысяч, в сегодняшней безвластной, разбродной, стиснутой обстановке — это событие. И задумано
так, что съездом не кончится. Будет учреждён Всероссийский Союз Офицеров, — все
создают союзы, почему же не нам? Офицерство ободрится и сомкнётся.
А здесь, при Ставке,
останется Главный комитет. (В него — попасть.) Он будет — как бы Ставка при
Ставке. Вторая Ставка — но свободна от прямой служебной субординации Штаба.
Свободней в движениях. Но — в помощь Верховному.
Или — Вождю? Где б — этот
вождь? Как жаждется открытый чей-то клич! Но ни один большой генерал не
решается, все спутаны.
Такая проклятая обстановка,
что спутывает всех.
Сегодня вернулся из
Петрограда Алексеев. Непроницаемый. Он будет открывать съезд. И направит его.
А — как направит? В первомартовские дни, теперь уже видно, сыграл Алексеев
жалкую роль.
Уже шёл по аллейкам Вала — и
вот вышел на самый восточный край его, к откосу. Крутой
откос, уже в молодой траве, пересеченный наискось гравийной пешеходкой
— вниз, к пристани. Зелёный откос, отрублен до самой набережной.
На Валу — малолюдно, день.
Тут, на обрыве, отъединённая, свободная скамья: уже прошло большое наводнение,
жители отлюбовались.
Сел.
Так примётан военный глаз,
уже ничего не поделать, не то видит, что всё — высота, красота, обзор, но на
всякое урочище, на всякий выгиб рельефа — невольный первый взгляд: а как здесь
атаковать? И сразу же второй: а как обороняться?
Так и на эту круть. Брать её, да через Днепр — о-о-ох,
трудно. Разве зимой.
Две баржи у дебаркадеров. Да
одну тянет пароходик, вверх.
Уже спадает наводнение, а
далеко ещё не вошло в берега. Полно идут серо-синие воды.
А за Днепром заливные луга —
на пять вёрст в глубину, широко-о.
А за ровенью
поймы — кожевенный заводик. И другой. Деревня. Ещё деревня. И — леса.
Что за радость — обширного
взгляда с горы. На реку, на пойму, на даль. Как будто возносишься над своей
жизнью.
Вот так бы похорониться: на крутом берегу русской реки, против
широченной поймы. И — на берегу западном, чтобы ноги к реке и с малым уклоном —
как будто и лёжа всегда видеть и водную ширь, и восходы солнца за ней.
Небо сейчас не голубое, а в
белесоватой позолоте. И кое-где — лёгкий начёс волосяных облачков. Не движутся.
Видишь — так много России
сразу, как не бывает повседневно.
Если взять
чуть левей, восток-северо-восток, и перевалить через леса, взлететь и дальше, —
расстелется сперва Смоленская. Потом Московская. Потом Владимирская. А там — и
наша Костромская. Всего-то — вёрст семьсот, куда покороче
фронта. Не далеко.
Милая, печальная, обделённая
сторонушка костромская. Что ж я не был в тебе так давно, давно, давно?
А во взрослые уже наезды —
та щемливая тоска, какая почему-то всегда зацепляла
его в Застружьи, — от скудных ли полей; от изгиба
дороги — вот тут была, и увильнула, и напрочь; от
ветряной ли мельницы дальней? И та тоска достигла и сюда, и здесь крючком
потянула за сердце.
Или — чувство, что никогда
уже туда не вернуться?..
Родина моя! Нерадиво мы тебе
служим. Дурно.
И — дослужились.
Вот тут, позади близко, за
этими деревьями, впечатывал Нечволодов: революция уже
пришла! Она который год нас разносит — а мы всё не
действуем.
Как говорили встарь: благомужественный воин.
Тогда — не хотелось
поверить.
А вот уже: прославленная
Тройка наша — скатилась, пьяная, в яр — и уткнулась оглоблями в глину.
Всё хвастали.
Что за обычай был у нас —
превозноситься? Подбочениваться с этаким лихим превосходством.
Сегодня делегаты начнут
съезжаться — из четырнадцати армий! — надо как можно больше встречаться,
видеться, толковать.
Сколачивать ядро.
Нет, в офицерстве ещё сила
есть. Если где ещё осталась — только в офицерстве.
Как ни смяты,
ни разрознены, ни рассеялись — но кто ещё готов идти на смерть, не пригибая
голову? Прошедшую все фронты и бои.
Сколь бы мало нас ни
сплотилось, — ни это правительство, ни Совет — не отнимут у нас последнего
права: ещё раз побиться.
Набухало: бой — неизбежен.
Бой — будет.
А не победить — так себя
уложить достойно.
В этом холоде подступающего, в этой бесповоротности — своё новое
облегчение.
Кажется: всё — хуже некуда?
В яр, в глину, и все жертвы напрасны? и не знаешь, где быть, где стать?
А плечи — опять
распрямились. Нет, впереди — что-то светит. Ещё не всё мы просадили.
Но — на какой развилок
спешить? И уложить себя — под какой камень?
1984–1989
Кавендиш, Вермонт