К содержанию книги

 

 

 

28

 

Министры, после двух мартовских наездов в Ставку по пятеро сразу, опубликовали заключение: дисциплина крепнет и не наблюдается тревожных симптомов в войсках, кризис лихорадки революции на фронтах миновал. Спешили и заявить журналистам. Некрасов, странно: мы нашли в Ставке организацию, совпадавшую с единым желанием народа свергнуть старый строй. (Что он имел в виду? Такой организации сам Алексеев тут не знал.)

А за этим вскоре пришла в Ставку, на второй день Пасхи, и телеграмма генералу Алексееву, что Временное правительство назначает его Верховным Главнокомандующим. И нарочито была помечена телеграмма полуночью пасхальной ночи — мигом Воскресения Господня. Тут узнавалась рука князя Львова: он хотел этим выразить генералу особое доверие и теплоту как христианин христианину.

И изо всей телеграммы Михаилу Васильевичу дороже всего легла к сердцу именно эта датировка: такая сень над его назначением какую-то помощь обещала, очень ожидаемую в столь неустойчивое время. А в остальном она как бы и не меняла его положения: исполняющим обязанности Верховного он и состоял уже месяц. Хотя, как все военные, Алексеев не мог не желать каждого нового своего производства и повышения, но он и не был честолюбив. (Впрочем, остаться начальником штаба, получив над собою Рузского или Брусилова, было бы неприятно.)

Однако за месяц революции положение так неузнаваемо повернулось, что вместе с должностью не получил генерал Алексеев прежнего её значения. До революции ни одно лицо и учреждение в государстве не имело права давать указаний или требовать отчёта от Верховного Главнокомандующего. А вот в какой-то миг — наоборот, Ставка стала подчинена военному министру и правительству. На это не было выпущено никакого специального акта, но вот уже и гражданское управление прифронтовых районов — беззвучно выскользнуло из рук Ставки. И вот уже это заметили главнокомандующие фронтами — и стали искать снестись с министерствами минуя Ставку. А военный министр как раз развернул вакханалию смены высшего командного состава — и часто, в своих поездках, согласовывал смены не со Ставкой, а с фронтами. И сколько же поспешности и сумбура! Может быть и назначены единичные таланты, но и двинулись вверх сотни людей по игре случая, — сотни, потому что за каждым генералом перемещается ещё пяток штабных. Ото всех этих перетасовок многие командиры отрывались от своих частей, где их знали, любили, слушались, — и этим лучшим командирам приходилось завоёвывать влияние заново в новых частях, в необычной революционной обстановке. Но хуже: массовое снятие начальников подрывало общую веру в командиров — и давало оправдание комитетскому надзору и солдатскому произволу.

Чтоб успевать оспорить, противиться этому, да ещё решениям драной поливановской комиссии, — не хватало коротких вагонных встреч на гучковских проездах. (Алексеев мог только негласно поощрять начальников дивизий и командиров полков слать Гучкову телеграммы, протестующие против развала.) Даже начальника „дежурства” Ставки — отдела всех назначений и наград, Гучков устранил, не советуясь с Алексеевым. Да ещё же месяц висело на Ставке и обвинение в контрреволюционном заговоре, измене казачьего штаба, лишь позавчера закрыли дело. В целом всё Временное правительство скрылось в тень, уклонилось твёрдо поддержать офицерство.

И — какая ж тогда могла сохраниться Армия?

Ставка потеряла свою власть внутри страны, но союзникам она виделась прежнею, всесильной, — и они, через военных представителей, теребили и требовали: когда ж наконец русская армия пойдёт в наступление?? И не мог Алексеев им открыть ни истинного состояния русской армии, ни своего бессилия. С конца марта французы пошли в наступление на реке Эн — к счастью, не в великое наступление с решающими целями, как они грозились перед тем (и от чего отговаривал их Алексеев, пока русские не могут поддержать). Вежливость требовала послать Главнокомандующему Нивелю поздравление с (весьма посредственными) успехами французского оружия. Нивель встречно поздравил, что Алексеев назначен Верховным, и обнадеялся, что „русская армия скоро присоединит свои усилия к нашей борьбе”. И нельзя было ответить: как далеко до этого. Теперь терзался Алексеев, что месяц назад поддался уговорам своих главнокомандующих и обещал русское наступление в начале мая, — теперь-то окончательно была видна совершенная невозможность. А англичане волновались: неужели русские упустят неоценимый момент к решительному удару по турецким силам в Месопотамии? И приходилось оправдываться трудностями в снабжении (что и правда было нелегко черезо все хребты) и приходилось командовать конному корпусу Павлова двигаться энергично на Мосул. (И сносился с Юденичем: что, может быть, если скорее втянуть ещё не повреждённые войска Кавказского фронта в боевые действия, то это и морально укрепит армию?) И на днях отговорился английскому Главнокомандующему, что русские войска возобновят согласованные с союзниками действия, как только позволят климатические условия, — и уже передано в английские газеты, и те цитируют с восторгом.

Вот Лукомский, уехавший принять корпус, докладывал: с субординацией не считаясь, командир полка телеграфировал в Таврический дворец, что он и полк благодарят за присылку студента Горного института, хранителя свободы. Из тылов хоть и отправлялись маршевые роты — они наполовину разбегались по дороге. Сами запасные батальоны теперь и вовсе превратились в школы развала. По тыловым округам советы депутатов стали требовать отпускать солдат в сельское хозяйство — и Гучков делал распоряжения об этом, но не чёткие, не единообразные: где — старших сорока лет, где раненых, где ждать заместителей, где не ждать, и это внесло ещё большую путаницу, а Рузский стал увольнять старослужащих густо, не спрашивая Ставку, не считаясь с убылью, — и так поставил в затрудненье остальных главнокомандующих. А тут из-за недостатка продовольственного подвоза к фронту приходилось и Ставке отпускать в тыл всех инородцев с подсобных работ — и это вносило новую тревогу и зависть в солдатские массы. (И всё равно уже на фронте не хватало на человека по 2 фунта мяса в день.)

Силы утекали из армии в тыл, а из тыла впрыскивалось одно разложение. В Петрограде под шумок заодно с охранными отделениями громили и контрразведывательные — да на частных квартирах — откуда же знали? кто-то умелый наводил, кто ж как не немецкая разведка? Алексеев вообще стал склонен видеть немецкую руку в наших революционных событиях. А в Кронштадте? — убивали как на выбор, по спискам, лучших морских специалистов, — не похоже на матросские счёты... А с Кавказа вот доносят, что турецкие агенты проныривают туда, мутят мусульманское население, может быть, к восстанию. Опасаясь и за контрразведку в Могилёве, где только что распугали и разогнали секретную службу царской охраны, Алексеев вынужден был опубликовать специальное воззвание Ставки, что просит не излавливать тайных агентов контрразведывательного отделения, но граждане Могилёва должны им, напротив, помогать, ибо нет сомнения, что противник сейчас предпримет все меры свить шпионское гнездо в Могилёве. А из Петрограда Главное военно-судное управление предписало всем армиям (минуя Ставку) приостановить разбор всех судебных дел. Воюющая армия осталась без военных судов. Обезоруживают демократией.

Ставка и правда почти никем не охранялась сейчас. Георгиевский батальон вконец распустился, не повиновался. А сменить его и вызвать на охрану с фронта сохранившуюся часть — Алексеев не мог из-за подозрительности петроградского Совета. А приезжал в Могилёв — кто хотел, непроверенные депутации, делегации, рабочие, солдаты, матросы с какими-то странными „мандатами” от советов и исполнительных комитетов, и носились по городу и уже в Ставку совались — и никто не смел задерживать их: попробовать их окоротить — сейчас же взвоют во всех газетах, что Ставка — гнездо контрреволюции и сопротивляется завоеваниям революции. Автомобильный отряд при Ставке проверял распоряжения штаба на автомобили: может, генерал едет на прогулку или по частному делу — так не давать мотора, — хорошенькая обстановка для штаба!

И ещё же разливалась демократия: все национальности стали требовать своих отдельных частей — как будто это можно переформировать на ходу войны! Была допущена прежде слабость, поощрили латышские части, потом польские. И теперь — другие требовали, больше всех украинцы, приезжала в Ставку делегация во главе с харьковским адвокатом в чине подпоручика. И просили — сразу корпус, и будто Гучков им уже обещал. Алексеев замялся с ними, обещал похлопотать о двух бригадах. (А вскоре узнал, что Брусилов, не спросясь, уже украинские формирования как будто и начал. И уже требовали: чтобы по всей Украине стояли только украинские части, и чтобы со всей России украинцев слали только туда. Совсем сошли с ума, что ж остаётся от войны?)

И всё же — нет, нет, армия ещё не разложена. Однако надо спешить спасать. Вот наступление бы, сопровождаемое удачей, конечно, сразу бы оздоровило. Но в нынешнем состоянии можно ли будет практически сдвинуть армию в наступление? Да ещё прежде того: посметь ли о наступлении заговорить вслух?

Однако и нельзя дать укрепиться мысли, что мы не будем наступать: противник снимет все силы на Запад. Говорить о наступлении во всяком случае необходимо.

А если стронемся — и в наступлении откроем наше бессилие?.. Ещё хуже.

По необычности обстановки, теперь и положение армии лежало на каких-то путях, не привычных для полководческого ума. Что-то требовалось сделать в духе и манере этого сумасшедшего времени. Заморочивалось генеральское сознание. Клембовский предлагал поставить во главе всей армии триумвират: из Верховного Главнокомандующего, правительственного комиссара и выборного солдата. (Командование — совсем уже в сторону?) Тем временем сами собой начались фронтовые съезды — может быть вот это и есть правильный выход? Но вот десять дней бурлил минский съезд — а что обсуждал? Всё — вне своей компетенции: отношение к Временному правительству, к Учредительному Собранию, к демократической республике, аграрный вопрос, рабочий вопрос, — и это занятие воинов на фронте? А кто был председателями съездов? Западного — присяжный поверенный Позерн, Румынский собирал врач эсер Лордкипанидзе, Кавказский — штатский меньшевик Гегечкори. Да и во главе всех крупных комитетов кто стоял? — вольноопределяющиеся, студенты, врачи, адвокаты, случайно в шинелях. Так и Грузинов, такой же штатский подполковник, но захвативший Московский округ, придумал ещё новое: созвать всероссийский чисто военный съезд. И два делегата от него приехали к Алексееву в Ставку: просить разрешение выбирать по всей Действующей армии делегатов на этот съезд, и уже просят сообщить им расположение всех частей и численность их. И ведь станешь в тупик: может быть, вот это и есть то сильное и плотное, что надо противопоставить петроградскому Совету депутатов?.. Не мог Алексеев решить, да и права не имел, отправил их к Гучкову. А Гучков ответил, что не может решить без предварительного совещания с Алексеевым. И так бы ещё перекидывали их, но тут Гучков приехал в Ставку, и делегаты за ним сюда же — и добились совместного одобрения. И уже объявили, что такой съезд будет собран в Москве 15 апреля. Но тут московский же Совет солдатских депутатов запретил им, тем и показывая, что общего фронтового голоса Советы боятся, и такой съезд был бы, наверно, неплох. Но вот провалилось.

А что злокачественно развивалось по всей армии как чири, как нарывы — это комитеты. Они передавались от части к части эпидемически. Невозможно было их подавить — но вот уже месяц бились, как их использовать на пользу боеспособности. В конце марта, как раз при Гучкове, приезжал в Ставку из Севастополя вкрадчиво-сладкий подполковник Верховский, и с воодушевлением описывал, как, будто бы, севастопольские комитеты разумно регулируют стихийное солдатское движение в направлении государственной пользы. И Гучкову понравилось, и он поручил Ставке разработать единое положение о комитетах. Да если уж всё равно зараза лилась, то лучше было забрать её в твёрдые каналы: стараться ограничить их хозяйственными функциями, усилить в них влияние офицеров. И Алексеев тогда же подписал приказ „о переходе к новым формам жизни” — а Деникину, новоприбывшему к должности начальника штаба Верховного (впрочем, тоже назначенному помимо Алексеева), поручил разработку разумного положения о комитетах, используя севастопольский опыт, и удержать там не меньше трети мест для офицеров.

Но такая кодификация совсем необычного материала — не на день, она заняла в Ставке две недели. Тем временем жизнь комитетов буйно развивалась безо всякого единого устава, а где кому как вздумается. Низшие комитеты парализовали всю службу войсковых частей. А дивизионные, корпусные, армейские, которые сам же Алексеев и допустил, с надеждой, — эти уже занимались почти одной политикой, развитием „революционных начал” и лезли поправлять растерявшихся генералов. Вот сообщали, что выборгский крепостной комитет имел дерзость судить: об обороне крепостных участков, о размещении частей и о постановке контрразведки. Образовывались свои комитеты и в каждом штабе, и в каждой сопливой команде, и отдельные комитеты фельдшеров, ветеринаров, интендантских чиновников, радиотелеграфистов, нестроевых чинов, и отдельные комитеты украинцев, поляков, мусульман, грузин. Надо было спешить с единым положением! — но Гучков умудрился дать такое же поручение и своей поливановской комиссии — и четыре дня назад притянулся из Петрограда проект поливановского Положения! — и весьма капитуляционного. А в Ставке готово было — крепче, строже, и уже нельзя и бессмысленно от него отказаться, и как в этом задуренном разнодумьи теперь сноситься с заболевшим Гучковым? сколько ещё дней пройдёт безо всякого устава? Алексеев велел Деникину кончать ставочное Положение. И сегодня, в воскресенье 16-го, подписал его. А Гучков пусть разбирается.

Подписал — со слезами на глазах. Как будто же спасая армию от худшего? — а подписал своей рукою гибель армии.

Да этим не кончалась неразбериха. Во вчерашних газетах объявлялось как решённое ещё новое мероприятие по спасению армии. Какие-то случайно съехавшиеся в Петроград делегации быстро, на ходу, кто-то им в Таврическом подсунул, — утвердили „устав комиссариата”, и вот уже опубликовано, и что же там? Создать при каждой армии, при каждом фронте и при Ставке! — комиссариат из трёх человек: один от правительства, один от совета депутатов и один от фронтового, армейского комитета. Рассмотрению их подлежат все дела и все вопросы, входящие в компетенцию (главноомандующих! и все приказы по армиям, фронтам, должны подписываться также и комиссариатом!

Сумасшедший дом! Так они будут командовать вместо генералов? И в Ставке тоже? И Верховного тоже будут расследовать? Да месяц назад Алексеев и сам просил у Львова прислать комиссара в Ставку — но не на таких же условиях!

Сумасшедший дом! Правда, это был пока проект: передать его Исполнительному комитету петроградского Совета (при чём тут он?) — для утверждения в три дня! Проект, но так отрубисто-энергичен, что для неграмотной страны — уже и опять закон?..

С отъезда царя как-то сами собой прекратились в Ставке ежевоскресные посещения церкви всем составом штаба. Сам Алексеев был ещё раз на посту, был на пасхальной заутрени — да и всё. Не потому чтобы прежде ходил изневольно, отнюдь, а вот — отпало как-то. От тревожности ли времени, от неурочного прихода всех новостей? И икону Владимирской Божьей Матери, после отъезда государя, распорядился Алексеев возвратить в московский Успенский собор.

Так и сегодня, он не был утром в храме. Но от этого не стало его воскресенье досужным, а напротив: тем более сосредоточился он с утра над делами, бумагами и размышлениями, в расчёте, что сегодня меньше будут и мешать.

Вот, ещё раз изучил одуряющий проект о комиссариатах.

И сегодня же сел написать Гучкову большое письмо. Что: положение в армии ухудшается с каждым днём. И генерал удивляется безответственности тех, кто повторяет о „прекрасном состоянии армии”. (Намёк и на самого Гучкова.) И даже: армия погибает...

С бесчувственными министрами в Петрограде уже не оставалось разговаривать иначе.

По-настоящему и неотложно надо самому ехать в Петроград и попробовать объяснить правительству в последний раз: что они делают??? Ещё раз-другой подтолкни — и Россия будет в пропасти.

И штабы фронтов, и штабы армий были вот так же все угнетены. Алексееву было стыдно глядеть в глаза своим подчинённым — что он не мог их защитить. Такое постыдное чувство, будто он во всём этом и виноват, хотя вершили в Петрограде.

Михаил Васильевич вообще стал уязвимей, чем когда-либо, всё принимая на свой счёт. То прочёл в газетах и сопоставил, что в самый тот день, когда приехавшие в Ставку министры были так ласковы, — на совещании Советов в Петрограде этот кровожадный Стеклов продолжал поносить генерала Алексеева и угрожать ему. И „Рабочая газета” меньшевиков тоже печатала, что „Ставка занимается контрреволюционной работой”. Вдруг прочёл в газетах, что на съезде Западного фронта выступал ставочный полковник Сергиевский, и произнёс так: „В дни революции распоряжение об отправке войск на фронт давал бывший царь. А большинство начальствующих лиц в Ставке сочувственно относились к освободительному движению. И как только царь уехал из Могилёва — так Ставка порвала с ним и старалась парализовать его распоряжения. Только благодаря генералу Алексееву было предотвращено кровопролитие. Если бы не генерал Алексеев — ещё большой вопрос, было ли бы подписано отречение...”

И хотя тут не было прямой клеветы — только, пожалуй, слишком грубое акцентирование. И хотя при сегодняшнем политическом положении это звучало хвалебным звоном Верховному... Михаилу Васильевичу стало почему-то ужасно неприятно от этой заметки. И он поразился, как достойный полковник Сергиевский мог так гадко выразиться. И призвал его для объяснения.

Но полковник Сергиевский — впервые это всё прочёл тут, у Верховного! Он поклялся, что не только не говорил такого, но и в Минск не ездил, это легко проверить.

Удивительно.

На другой день из другой газеты объяснилось: эти все слова были сказаны на съезде полковником Плющик-Плющевским. Тотчас же Алексеев вызвал его к себе. Но и Плющик-Плющевский заверял, что ничего подобного не говорил.

Так и непонятно осталось: откуда ж это взялось?

Но очень неприятно.

Как ещё и очень неприятно было встречать в Ставке рыжего рыхлого генерала Кислякова. Хотелось, чтоб этот Кисляков исчез вовсе с глаз.

Полтора года служил тут Алексеев — при самой руке государя, ежеден докладывая ему, почти никогда не встречая возражений. И про себя ему самому нередко казалось, что государь как бы вовсе ни при чём: не он прорабатывал ситуации, не он составлял решения.

А вот — он собою что-то осенял. Для многих Россия и Царь — были одно.

А когда сегодня им читают из газет, между собой во многом разноречащих, но все заодно лишь в том, что: Николай Второй — враг народа, дурак, преступник и немецкий пособник. То и чешет солдат в затылке: так тогда и война, какую он начал, — нам на ляд?..

 

 

*****

СПОХВАТИШЬСЯ, КАК С ГОРЫ СКАТИШЬСЯ

*****

 

К главе 29