К содержанию книги

 

 

 

38

 

Ну что за гадость! Какие-то мерзавцы телефонируют по комиссариатам, будто Керенский распорядился: при встрече с автомобилем 42-46 стрелять по нему без предупреждения. А на самом деле именно в нём Александр Фёдорович несколько раз ездил. И враги — заметили. И вот таким образом хотели застрелить!

И подобные же самозванцы, оказывается, выдумали весь этот запрос якобы 12-й армии о том, что содержание царя в Царском Селе представляет государственную опасность и надо его переводить в Петропавловку. По свойствам своей молниеносности Керенский ринулся в Царское тогда же мгновенно, и всё хорошо уладил, все газеты посегодня это обсуждают, — а оказалось: никто из 12-й армии такого запроса и не посылал, кто-то высунул анонимку и спрятался. (Впрочем, „Известия” тут же напечатали будто бы резолюцию Металлического завода — и тоже Николая в Петропавловку!)

Уже сколько лет Керенский жаждал свободы для отчизны, и был же юристом, — но только в эти недели убедился, что истинная свобода более всего зависит от министерства юстиции. И насколько же его министерство было ведущим во всех делах Временного правительства! — не только из-за яркости фигуры министра. Даже если на брянском заводе плохие харчи и работающие там сарты срываются с места — то, кого не задержат по дороге, добираются в Петроград — и именно только к министру юстиции. А министерство юстиции — само как необъятная империя, и надо за всем зорко доглядеть. Ликвидировать комитет по борьбе с немецким засилием — почему-то тоже выпадает Керенскому. Арестовать редактора закрытой теперь правой „Земщины”, арестовать и его сына, обыскать редакции „Русского чтения” и „Летописи войны”, там наверняка прихватим неуничтоженную погромную литературу. А тут петроградская дума жалуется Керенскому, что будто много недовольных его революционными судами (рабочий, солдат и судья), будто многие хотят обжаловать, а обжаловать некуда: не учреждена никакая апелляционная инстанция. (Действительно, в революционном вихре созидая, Керенский не предусмотрел апелляций: нельзя было представить, что и революционным судом тоже будут недовольны. И куда ж теперь апеллировать, эти суды ни в какой системе. В Сенат?) И теперь вот говорят вокруг юристы, что надо как-то восстанавливать судебные дела, сожжённые при пожаре Окружного суда. А зачем восстанавливать и тех многих, которые попали под амнистию? (Совещание.) Тогда — восстанавливать только по заявкам заинтересованных лиц? Но — как восстанавливать? — по памяти судебных следователей? А как восстановить сгоревшие вещественные доказательства? Допросить самих следователей в качестве свидетелей, что такие доказательства были? Восстанавливать следственные дела, и которые были в стадии суда, да, — а уже решённые судами? А если осуждённый выразит несогласие, как восстановлено, — тогда заново следствие? Го-ло-во-ломка.

И сколько таких головоломок! Освободил из тюрем „всех, кто хочет пролить кровь за революцию”, — но многие уголовники только и доходят из тюрьмы до воинского начальника, а дальше — сбегают. А фронтовые лазареты отказываются принимать прощённых уголовниц в качестве сестёр милосердия. Запретил применять в тюрьмах кандалы и карцер, а только — апеллировать к совести преступника, — тюремщики не справляются и в отчаянии от падения тюремной дисциплины. Ещё: амнистия коснулась содержимых в тюрьме, но забыли о высланных военными властями в Сибирь заподозренных в шпионстве. Но они высланы без правильного следствия, и задерживать их в ссылке невозможно (а проверять сейчас — некому и некогда), — значит отпустить и их, всех сразу. Или вот проблема: за что судить бывших охранников? — ведь это были полицейские чины на службе, и статьи им не подберёшь. А провокаторов? Судить бы непременно надо, но — какая статья закона? Была хорошая идея: судить и тех и других по 102-й статье как за „принадлежность к преступному сообществу”, как судили всех революционеров. Но именно потому, что судили революционеров, — статья эта одиозна, и комиссия Маклакова несколько дней назад уже вовсе исключила 102-ю статью из Уголовного Уложения — как несовместимую с духом революции. (Мог бы Маклаков прежде и посоветоваться. Но ведь он обижен, что не он министр юстиции.)

Да шире того проблемы, и шире того заботы! (И надо успеть раскрутить всё в действие, чтобы, когда Александр Фёдорович уйдёт из юстиции, уже не могли бы остановить!) Вот назначили повсюду по России прокурорами судебных палат и прокурорами окружных судов — адвокатов. Это будет — здоровое древо: адвокатское сословие — наш свет и совесть России. И, конечно, по всей стране надо хорошо-хорошо прочистить судей. Но — затруднение в законе, уже полвека, о пожизненной несменяемости судей. Правда, Щегловитов выходил из положения, но в случаях разрозненных. А сейчас задача стояла: сменить множество судей, и в короткий срок! Принцип несменяемости судей был очень положительным, но сейчас становится в тягость. А особенно с высшими чинами судебного мира, и в том числе с сенаторами, церемониться не приходится, и жалеть их не за что. Да оказалось, что общая революционная обстановка сильно помогает: редко какой сенатор или судья в Петроградском округе устаивают, если от них потребовать подать в отставку: напуганы, и покорно подают, уже больше половины сменили в 1-м департаменте (а на их место — адвокатов), или перевели сенаторов в разряд неприсутствующих (а на их место — адвокатов). Это воскресенье Керенский просидел с товарищами министра и решали много важных назначений на судебные должности. И родили такую мысль: да, да! — мы всегда требовали принципа несменяемости судей как гарантии их против произвола администрации. Но это было необходимо из-за того, что была плоха царская администрация. Однако закон о несменяемости судей нельзя считать самодовлеющим и вечным: ничего не может быть хуже, как плохой судья, которого нельзя сменить! Именно в царское время и насажено много плохих судей, и нам теперь необходимо, и срочно, от них избавиться. Теперь, когда администрация демократическая, — мы должны хоть на короткий срок отменить несменяемость судей — и быстро избавиться от дурных судейских элементов, — а там хоть и опять несменяемость.

А одна хорошая мысль рождает другую: тогда и шире!? Тогда не могли бы на революционной основе восстановить и наладить давно запрещённую, нашими голосами, высылку в административном порядке? Какое это было бы оперативное облегчение делам юстиции!? Насколько будет легче работать! Да! Надо такого закона добиться и забрать саму высылку из внутренних дел в юстицию.

Керенский знал за собой уверенную точность мгновенных решений — и даже чем мгновенней, тем безошибочней. (Только это и помогало ему справляться с невыносимым приёмом посетителей: он молниеносно принимал решение — и посетители уходили довольные.)

Калейдоскопически сменяются мероприятия оперативные и торжественные, часто в один и тот же день. Оперативные: что ж мы ждём? почему не пересматриваем все материалы по делу Бейлиса? там могут оказаться для нас интересные находки, насчёт зубров реакции. (Товарищ министра Зарудный сам был адвокатом в деле Бейлиса, его речь даже была в каком-то смысле решающей, — он теперь всё затребует из киевского окружного суда и посадит штат разбираться.) Торжественные: надо нам сочинить звучный циркуляр всем прокурорам окружных судов. Первые фразы у Александра Фёдоровича уже в голове, вот они, запишите: „В населении несомненно наблюдается тревожное настроение — и оно может привести к насильственным выступлениям отдельных групп... А всякое гражданское междоусобие бесплодно расточает духовные силы народа, которые все должны быть направлены к охране добытой свободы.” Дальше я пока не додумал, доработайте, пожалуйста. Ну, что-нибудь в духе: призвать прокурорский надзор возбуждать уголовное преследование провокационных выступлений...

Однако внутреннее беспокойство не покидает грудь министра. Всё-таки вот эти „насильственные выступления отдельных групп” — как с ними быть, в самом деле? Иногда получаешь удар не от реакции, а со стороны, откуда меньше всего ждёшь. Вдруг — телеграмма из Рязани: губернский исполнительный комитет Совета насильственно очистил канцелярию окружного суда, отобрал все дела и документы. Какой грозный конфликт! — между двумя любвями Керенского — Советом рабочих депутатов и юстицией. Невозможно принять ни ту сторону, ни эту. Нельзя поссориться ни с той, ни с этой. Но неизбежно слать в Рязань депешу. Однако самую сбалансированную: „... уведомляю, что ныне лица прокурорского надзора, непосредственно подчинённые мне как генерал-прокурору, являются слугами общего народного дела. Жалобы на их действия должны быть приносимы мне, а я отнесусь с полным вниманием...” — а пока нельзя ли вернуть отобранные бумаги?..

И всё тянется ужасающий кронштадтский случай с Переверзевым, и никак достойно не вытянуть ног. Думал — замолкнет, никак же не умолкает, и жёлтая буржуазная пресса ещё раздувает злорадно, а кронштадтцы тоже рассердились и шлют в петроградские газеты грозные опровержения, — и как же тут молчать министру юстиции: ведь в Кронштадте разогнали его следственную комиссию, грозили поднять на штыки его прокурора и щёлкали на того ружейными затворами — а оскорблённый министр молчит? Где же власть? Но и говорить против Кронштадта — никак невозможно, это сразу бы вырвало революционную почву из-под министра! (А раздаются и безумные голоса, что против Кронштадта надо применить силу.) Положение министра стало невыносимо безвыходным и даже позорным. И что только мог придумать Керенский: уломать Переверзева, чтоб в интересах общего дела и авторитета юстиции он согласился написать такое письмо в газеты: что кронштадтский инцидент изложен в газетах неверно, он сам допустил ошибку, не предупредил солдатскую команду, что вовсе не освобождает их офицера, а лишь направляет в Военную комиссию; и сам Переверзев будто не испытал от толпы никаких угроз расправиться, и никаким оскорблениям не подвергался, а была дружественная беседа с Исполнительным Комитетом; и не выносилось никакого постановления о предании Переверзева смертной казни, и не арестованный он пошёл на митинг, а сознательно, дать всенародный ответ. — И сегодня такое письмо напечатано. Хотя бы от этого конфликта Керенский пока удачно уклонился.

А паникёры всё слали в министерство юстиции жалобы, что деятельность Ленина идёт против всякого порядка и представляет опасность для России, и требовали немедленных мер. Но уж тут, простите, если даже не напоминать о правах каждого человека, в том числе и Ленина, — причём тут министерство юстиции? Даже на музыкальном вечере Кусевицкого, где хотелось бы забыться, распорядитель концерта вдруг вылез с речью, что именно Керенский справится с течением, проникшим в Россию при помощи германского империализма и переступающим границы „левого разума”. Зашикала и публика, осадил и Керенский: „Временное правительство опирается на весь народ, и не боится ни крайне левых, ни правых.”

Где же забыться, если даже не на концерте? Минутами: о, где же забыться?..

В Зимнем дворце?..

Ах, как он полюбил Зимний дворец! Что-то есть покоряющее в его величественных залах, в его переходах, лестницах, в его отдельном стоянии между площадью и Невой. Александру Фёдоровичу постепенно стало казаться, будто ему и прежде в его петербургской жизни казалось, что его судьба — непременно пересечётся с этим дворцом, и с императором... И вот — сбывалось. С императором уже пересеклась, а во дворец, если он станет премьер-министром — а он станет, он видимо станет, князь Львов не фигура для революционной России, — перенесёт он в этот дворец свою резиденцию и переведёт правительство.

Теперь в Зимнем работает Чрезвычайная Следственная Комиссия, так что министр юстиции, как ни занят, но и должен навещать её. Вход в Комиссию с подъезда у Зимней канавки, но Александр Фёдорович каждый раз подъезжает с главного входа и идёт долго залами, наслаждаясь. Швейцары, лакеи в ливреях — повсюду на местах, как и были. Вид и наслаждение портит только караул из солдат-преображенцев. Менее распущенные, чем другие в Петрограде, они во дворце ещё не лускают семячек, и не пускают дыма в лицо, с кем разговаривают. Но и лениво со стула, и в дежурное время нередко открыто спят.

Сперва в Чрезвычайную Комиссию намечали 15 следователей, несколько прокуроров. Но быстро выяснили, что это мало, куда там, уже увеличили вдвое и ещё придётся, ибо Керенский пожелал, чтоб они работали быстро и дали результаты в кратчайшее время, — а с канцелярией, машинистками это уже полтораста человек. Все они — в „запасной половине” дворца, а президиум заседает в красивой впечатляющей комнате. Роль президиума: постановлять о привлечении к ответственности, заключать по законченным следствиям, утверждать меры пресечения и давать общие руководящие указания. В помощь президиуму — ещё эксперты, профессора и сенаторы. А ещё, для облегчения работы, собрали актив Чрезвычайной Комиссии, и профессор Тарле прочёл им две лекции об условиях и формах суда над представителями власти при политических переворотах, и в частности о судах над королями в Великую Французскую и в Английскую революции. А позже, для верности (всё-таки судебные деятели — корнями в царском прошлом), Керенский учредил при Чрезвычайной Комиссии ещё Наблюдательный комитет из шести присяжных поверенных, которые сами не будут вести следствие, но наблюдать, чтобы всё шло правильно. (Адвокатское сердце и адвокатский глаз не выдадут.) И так заведенный аппарат Комиссии работал каждый день, без праздничных и без воскресений, с 10 утра до 7 вечера. А когда надо было допрашивать арестованных в Петропавловке — то выезжали туда, на автомобилях и в придворных каретах, не меньше трёх членов президиума, секретариат, стенографистки и любопытствующие представители общественности.

И Керенский был очень-очень доволен, как это всё у него блистательно и грозно организовано. И ещё особенно доволен самим председателем Муравьёвым, — министр не ошибся в нём! (По его условию предоставил ему права товарища министра.) Муравьёв решителен, энергичен, беспощаден и повторяет летучую московскую фразу самого Александра Фёдоровича, но выразительно её изменив: „Нам нужно быть немножко Маратами!” И предложил отменить всякую давность для врагов народа. (В самом деле, могли открыться их преступления и до Пятого года, и в конце XIX века. Это надо было обдумать.)

И вокруг Муравьёва в президиуме создалась (и адвокат Соколов там) боевая группа: решительно и быстро вскрыть эти жуткие преступления! Да нужны жертвы для удовлетворения справедливого негодования общества. Усилить криминализацию! — подведение поступков и действий под статьи Уголовного Уложения.

Однако сразу же следователи стали жаловаться на необъятность работы: они привыкли начинать с реально выдвинутого обвинения, а тут надо было ковыряться в бумажном море лишь в поисках, не найдётся ли такое обвинение. Например по Щегловитову надо было перерыть материал за все 10 лет его министерствования. Но уже полтора месяца рылись несколько следователей — и ничего не находили. (И сенатор Завадский считал, что вообще нет причины держать его под арестом. Ответил Александр Фёдорович: „Держу его на правах Марата!”) Направить первые усилия на раскрытие самых крупных преступлений? — тайная придворная немецкая партия и подготовка сепаратного мира? Но, странно, и тут за полтора месяца ни в бумажных поисках, ни в допросах не нашли никаких следов. Ожидали (сам Керенский был уверен), что будет собран подавляющий материал в деле Штюрмера, — ведь недаром же предупреждал Милюков в первоноябрьской речи, что „наши тайны делаются известными врагам России”. Но лежали, доступны Комиссии, все архивы министерства иностранных дел, и всеподданнейшие доклады Штюрмера, и все сверхсекретные бумаги — а никакого и намёка на измену нельзя было обнаружить. А общественность — жадно ждала результатов, а корреспонденты уже не раз спрашивали Муравьёва, и он обещал им. Тогда — использовать скорее дело Сухомлинова, уже законченное следствием при старом режиме? Но во всех установленных фактах обнаруживалось только крайнее легкомыслие Сухомлинова, только преступное бездействие власти — а никак не измена.

На днях ещё раз обыскали дом Голицына как самого свежего из премьеров, но ничего не нашли, арестовали швейцара, шофёра — но и от них не допросились. Поражало ещё то, что так и не был открыт ни один провокатор крупного государственного положения: что ж, никто из должностных лиц не помогал департаменту полиции? Этого быть не может! Вероятно их знали лично и связь никак не оформляли документально. Досадно. Белецкого за нежелание давать показания посадили в тёмный карцер-нору в полроста: пусть передумает. (Тут снова возник спор о провокаторах: в чём именно их обвинять? Нельзя ли их судить как за „превышение власти должностными лицами”? Грузенберг предлагал так, но сенатор Завадский возмутился, какие же провокаторы — должностные лица? А если должностные, то они должны вести провокацию, иначе впадут в „бездействие власти”.) Ну уж во всяком случае злодейский заговор полиции, стрельба пулемётов с крыш — это-то будет доказано? Из номера в номер во всех газетах на первых страницах Комиссия призывала приносить свидетельские показания о стрельбе пулемётов с крыш — но приносили только слухи или слабоумный вздор. Так что ж: весь Петроград был уверен, что полицейские стреляли с крыш, — а стрельбы и вовсе не было? Но в чём же тогда обвинить арестованных членов наружной полиции? — их ещё и в апреле сидит до трёх тысяч.

Муравьёв считал: мы ничего не откроем, пока не направим усилия прямо на императора и императрицу, надо начинать с сердца измены! Муравьёв был уверен, что царь в дни революции намеревался открыть фронт немцам, — и тут одна газета напечатала неизвестные до сих пор телеграммы царицы, явно намекавшие на измену, и государственную и супружескую! — но оказались поддельные, сочинила телеграфистка. Муравьёв мечтал вызвать царя на допрос в Комиссию. Но теперь, после личных посещений Царского, что-то мешало Александру Фёдоровичу согласиться, даже и на обыск царских бумаг во дворце. Тогда через коменданта дворца затребовали от царя самого: представить все оставшиеся государственные бумаги и всеподданнейшие доклады — для следствия по делам министров, — и царь представил всё, рассортированное, по конвертам, с пояснительными надписями. (И даже довольно интимные документы, вредящие самому царю.) Ринулись несколько следователей это всё изучать — и тоже не могли найти ничего, противоречащего законам. А в самой Комиссии сенатор сопротивлялся Муравьёву: что по российским законам Государь не подлежит суду ни за какие свои действия, даже если б такие и открылись. (Муравьёв думал: нельзя ли через дело Курлова обвинить царя в потворстве убийству Столыпина? Однако не получил большинства в Комиссии.)

Но и такой юридический тупик: всё-таки невозможно судить прежних министров за их службу прежней власти, когда они выполняли служебные обязанности. Например, мы будем их судить за препятствование революции с 23 февраля — но ведь они и обязаны были препятствовать? Тут парадокс: как судить их по тем законам, которые мы же сами, революция, и разрушили? А если судить их с точки зрения переворота — то это будет как бы месть? Но если нельзя признать их виновными политически, государственно, никто не нарушал прежних законов, то, — повернул Муравьёв Комиссию, — чтобы судить их законно — искать у них преступления уголовные!

Но что за чёрт, не находили и таковых. Уже до таких мелочей добрались, что Грузенберг предлагал: обвинить генерала Иванова в том, что по пути в Петроград он поставил на колени двух встречных бушующих солдат, а Фредерикса хотели судить за то, что какого-то своего служащего он освободил от воинской повинности. Далеко уклонилась Комиссия! Теперь (этого Керенский очень хотел) стали заново изучать всю историю ленского расстрела 1912 года в надежде найти уличающие материалы на Макарова. (И не нашли, увы.) Теперь предавали суду всю военно-следственную комиссию Батюшина, а прежде арестованный ими банкир Рубинштейн ныне был обвинителем по их делу.

И вот начался раздор внутри самой Чрезвычайной Комиссии. Раздались голоса более правых членов, что, по закону, если улики недостаточны — полагается направлять дело на прекращение. Улик — нет, а все допросы бывших министров — показные, чтобы создать видимость деятельности и насытить общество, задаются побочные вопросы, не касающиеся никаких уголовно-наказуемых деяний. И поскольку министры и сановники — не обвиняемые, а лишь только заподозренные, то и нет основания держать их в заключении, да ещё в Петропавловской крепости, да ещё месяцами, без предъявления обвинений, это полное пренебрежение предсудебной процедурой.

Так что ж? — освободить и Штюрмера?? Тут возмутился Керенский: это произвело бы самое тяжёлое впечатление на общество, дискредитировало бы Временное правительство и даже взорвало бы его. Общество считает их всех злодеями, и с напряжением ждёт наших выводов. А мы медлим!..

И не одна Комиссия сообразила положение. И не только жёны арестованных, которые буквально осаждали Комиссию в Зимнем дворце. Уже и Карабчевский, недавний лев либеральной адвокатуры, тоже подавал жалобу за Вырубову, однако обобщая, что беззаконно содержать под стражей месяцами без предъявления обвинений и даже без допросов. (Вообще не ответили Карабчевскому.)

Старую тюремную команду Петропавловской крепости отправили в строй, а распоряжался арестованными новый революционный гарнизон, из 3-го стрелкового полка, который и знать над собой не хотел никакой власти, ни Чрезвычайной Комиссии, не допускал постороннего глаза, хозяйничал какой-то офицер в кавказской казачьей форме, Арчил Чхония, сам объявил себя „комендантом крепости”, а писарем у него сидел гимназист. Везде развелась грязь, на прогулку не выводили. И поступали жалобы, что отобрали у арестованных собственные подушки, одеяла, бельё, выбрасывали матрасы, раздевали догола, взамен им выдали плохо стиранные рваные лохмотья из военного госпиталя, что у Вырубовой хотели отобрать костыль, не верили ей, что она калека, и щупали перелом бедренной кости, чтоб удостовериться. Что для простоты кормили всего один раз в день, сами ели за арестантов, а тем недодавали. И были жалобы, что некоторых арестантов били, плевали им в суп, подсыпали в пищу древесные опилки, не то даже битое стекло. Что солдаты охраны митингуют, не проще ли расстрелять арестованных и спустить в Неву. Но не было объективной возможности проверить эти жалобы: проверяющего начальства солдаты-охранники не допускали. А так как вся Петропавловка была сейчас проходной двор, то туда напирали солдаты других полков — и охрана пускала любопытствующих в коридоры Трубецкого бастиона подглядывать в глазки, как сидят бывшие царские слуги. Иные смеялись и, говорят, через дверь обещали скоро прикончить арестованных. Тюремное хозяйство развалилось, не стало ни керосина, ни свечей — и когда прекращалось электричество, то сидели в темноте.

Но кто посмеет этих революционных солдат научить, одёрнуть, даже затронуть? Это может вызвать грандиозный скандал на всю столицу и даже подорвать министра юстиции. Муравьёв тем более боялся раздражить караул Петропавловки, поссориться с этими солдатами. Когда он ездил на допросы — он старался этого всего не замечать, а натрусившие царские вельможи почти не смели и жаловаться. А когда в Комиссии сенатор Завадский, при сочувствии Родичева, заявил протест, что этот дикий произвол караула позорит режим, при царе никакой прокурор не допустил бы такого даже отдалённо, — Муравьёв потребовал, чтоб тот взял назад свои слова, унижающие новый государственный строй и восхваляющие старый.

В те короткие летучие моменты, когда Керенский вообще мог этими проблемами заняться, — он понимал и Муравьёва, но понимал и положение арестованных, особенно Вырубовой, которую сам же арестовал. Как бы это удалось сменить охраняющую часть? Пока придумали — назначить туда к ним врача, известного доктора Манухина с левым прошлым, в 905-м приговаривался и к крепости, и друг Горького. Он станет обходить камеры, прописывать лекарства, усиленное питание — и конвой должен будет перед доктором сробеть.

Короткие летучие моменты! Где мог Керенский остановиться, на чём задержаться? Одна ли юстиция была на нём? Вчера, накануне первомайского праздника, возил Альбера Тома на Марсово поле возлагать венки жертвам (и полусотня донского полка ехала за их автомобилем как эскорт). Собралась и большая толпа. С помоста Тома держал речь от имени французской республики — что борьба, начатая декабристами, вот дала блестящие плоды и Россия вошла в среду великих демократий мира. Затем (присоединились Львов и Терещенко) шли вдоль фронта Павловского батальона, затем — и павловцы мимо них четверых, церемониальным маршем, ружья наперевес и под оркестр. (Что-то военное чувствовал в себе Керенский, ах, что-то очень природно-военное!)

А уж сегодня весь день — великий международный пролетарский праздник (даже не работала Чрезвычайная Комиссия) — одни митинги, одни речи, сплошной лёт-перелёт. А вечер застиг Керенского на концерте-митинге в цирке Чинизелли (сбор с концерта — в издательский фонд Брешко-Брешковской). И он выровнялся, тонкий, стройный, молодой, всеми любимый, на аренном помосте, на глазах многих тысяч и под прожекторами, и слова легко складывались:

— Со времени Великой Французской Революции ни одна страна не переживала таких великих дней, как сейчас Россия. Сейчас только одна перед нами задача — закрепить свободу. А для этого нужно много железной дисциплины. Долой всякое насилие! Временное Правительство сильно только доверием народа, и пока я у власти — никаких других методов, кроме поддержки народа, оно применять не будет. Правительство сильно только пока оно дышит одной грудью с народом. Говорят: как это вы управляете? у вас даже нет полиции. Но, товарищи, нам не нужно полиции, потому что с нами народ!

И вдруг вдохновился, предложил: пусть он будет сейчас дирижировать, а оркестр и хор публики исполнят марсельезу.

Отдирижировал. Великолепно получилось, очень от души.

Тут вылез солдат:

— Граждане! Поклянёмся пойти по первому зову министра-гражданина Керенского!

И со всех сторон:

— Клянёмся!! Клянёмся!!!

Тогда оркестрант с их балкончика:

— Товарищи! Александр Фёдорович недурно дирижирует оркестром. Но ещё лучше — русской революцией. Пожелаем ему сил ещё долго стоять на своём ответственном посту!

Аплодисменты. Бурные.

Керенский предложил всему цирку хором петь интернационал. И снова дирижировал.

 

 

*****

Отречемся от гнусного долга,

От преступной присяги своей!

 

(„Песня солдат” — листовка на первомайской

демонстрации в Новгороде-Северском)

 

 

К главе 39