К содержанию книги

 

 

 

65

 

Заседание устроили в просторном зале в глубине дворца. Вереница членов Исполкома в затрёпанных пиджаках удивлялась, проходя роскошную Ротонду, потом не менее пышный Квадратный зал, тоже с двухъярусными колоннами, и везде нежнейшие ажурные решётки вперекличку с вязью орнаментов, а полы под ногами почти зеркальные, смотри не поскользнись; и наконец в этот третий зал с кариатидами огромного мраморного камина, а по всем стенам вкруговую росписи каких-то античных историй и всё опять перепутано орнаментом. Чистота и стройность этих залов, залитых электричеством, была, однако, странный мирок, вырванный из огрязнённого суматошного революционного города, и повисала над ним как нереальность: да, сидя тут, правительство может и совсем забыться. Ведь именно в этом дворце столетие медленно вращались жернова русской государственной мысли — и не успели за жизнью, заело их.

Всего набралось заседающих человек восемьдесят, и не всем было место за большим столом, в вальяжных креслах Государственного Совета, остальные садились на удобных диванах вкруг стен.

Все, кого возвысила или не слишком снизила революция, вся новая верхушка России, — все были здесь. Министры сидели за одной частью стола, лишь Керенского не было. Чхеидзе, Церетели, Скобелев, головка Исполкома — за другой частью. На одной долгой стороне стола — Родзянко, едва ль не на два места, и думский Комитет. Худенькому Гиммеру досталось сидеть на дальнем диване и рядом со скучным малоподвижным Сталиным.

Министры приготовились к жёсткой обороне. Ещё днём в довмине сговорились: чтобы не попасть сразу в положение обвиняемых, начать эту встречу не с конфликтной дипломатической ноты, а прежде ввести её в правильные рамки: дать понять представителям Совета всю общую сложность и трудность руководства российским государством. И открывая заседание, князь Львов объявил, что господа министры в пределах своих ведомств изложат Исполнительному Комитету состояние дел в государстве. Почему?

— Острое положение, создавшееся на почве ноты, есть, господа, только частный случай. За последнее время правительство вообще взято под подозрение, и мы всё чаще чувствуем недоверие со стороны Совета. — Сладковатый мягкий голос Львова выражал незаслуженную обиду. — А между тем правительство не подало к этому повода: Контактная комиссия — необходимая наша опора, и по всем вопросам мы с ней всегда находим общее решение, и выполняем его. Формула „постольку-поскольку” нас никогда не смущала. Но теперь мы чувствуем, что нас вообще не хотят поддерживать, и даже подрывают наш авторитет? Тогда мы не считаем себя вправе нести ответственность, и решили позвать вас объясниться.

Он что-то извратил историю этого заседания: его потребовал ИК!

— Мы должны знать, — со скромностью излагал князь, — годимся ли мы для нашего ответственного поста в данное время. Если нет — то для блага родины мы готовы сложить свои полномочия и уступить другим.

Что-что-что? что он несёт? Ни о чём подобном министры не договаривались! Что он, с ума сошёл? — Милюков был возмущён, но тут вслух не возразишь. Как же можно, почему начинать с капитуляции? Именно сейчас, когда заговорили об отставке отдельных министров, — и встречно предлагать отставку? Тряпка!

Тем временем вышел к кафедре первый Гучков. Совсем это не был тот поздоровевший воин, который сегодня звал министров к сопротивлению. Он выглядел больным, старым, говорил мрачно, — впрочем, это и шло к его предмету. Говорил пространно, даже о том, как царское правительство вело армию к катастрофе. Сделал общий обзор положения на фронтах и впечатлений от своих поездок. В начале своего министерствования он был настроен оптимистически. Питал надежды, что русский народ, так мощно справившийся с тяжёлой задачей низвержения старого режима, обнаружит энтузиазм и сокрушит внешнего врага. Что в русской революции произойдёт такой же подъём, как в аналогичные моменты во французской. Но у нас почему-то произошло наоборот. Теперь Гучков лишился оптимизма, фактические данные погасили его. Должен открыто заявить, что положение армии, если брать его в психологическом разрезе, — вызывает самые серьёзные опасения. Он счёл бы себя преступником, если бы сегодня не влил в их души яд спасительной тревоги. Нет, положение не безнадёжное, но весьма тяжёлое. И меры нужны самые решительные. Народные массы слишком прямолинейно понимают разговоры о мире: что мира можно добиться, немедленно сложив оружие. Сидя в Петрограде, надо иметь смелость представить, что разговоры о всеобщем мире вызвали в окопах дезорганизацию и упадок духа.

Советская часть аудитории была этими выпадами оскорблена, переглядывалась: они снова наступают на всемирную программу мира! (А Гиммер — так просто искручивался от негодования!) Правда, Гучков смягчил в заключительных фразах, что ни он и никто в правительстве не имеет в виду каких-либо завоеваний: даже по одному нашему военному положению эту мысль следует отбросить.

И — ещё министры не кончили? Теперь Шингарёв? Да что они?! — улицы кипят, а тут академию разводят!

А вот, мол, продовольственный вопрос — не менее важен, чем состояние армии. Печальное наследие, полученное от прежней власти, грозит перейти в ещё худшее. Из-за доктринёрских социальных требований крайних элементов, — и тут Шингарёв сильно раздражился, — надежда на урегулирование продовольственного дела всё призрачней. А ленинцы, — перешёл прямо в лоб, — в партийно-фанатическом ослеплении разжигают в крестьянах жажду конфискации земель. Дворец Кшесинской — гнездо отравы. И хлеба — не будет.

Ну, даже если всё так — нельзя допустить такого тока против революционной демократии!

Потом Шингарёв смягчился, успокоил: и на рельсах и на баржах — уже миллионы пудов хлеба, вот только дождаться несколько недель первых результатов навигации — и мы доживём до следующего урожая.

Но когда же — злосчастная нота? когда же — Милюков? Сидит среди министров истуканом. А к кафедре лёгкой походкой ферта проходит сахарный миллионер. Впрочем, начинает не с финансов, а прямо с ноты, и довольно вызывающе звучат его слова.

Вчерашняя нота — не более чем перифраза и развитие правительственной декларации 27 марта, выработанной совместно с Советом, — и не понятно, не обосновано то недоверие, какое нота вызвала в советских кругах. Печальная услуга со стороны Совета! Это недоверие может заставить наших союзников порвать с нами все отношения — а мы живём их помощью в средствах на ведение войны. И ответственность за последствия падёт на тех, кто не хотел понять тяжести момента.

Но — кто же не хотел? Разве ИК — не хотел?! Разве ИК не понимает, что надо как можно мягче славировать из этого грозного конфликта? Вот эта агрессивность министров пугала Церетели. Они были по существу правы, — но этот агрессивный тон разозлял левых в ИК и разрушал соглашение, которое надо было любой ценой достичь сегодня здесь.

А в области финансов, — заверял тем временем Терещенко, — ведётся самая нормальная политика, приступлено к выработке нужных законопроектов, но это нельзя сделать быстро. Уже разрабатывается значительное расширение прямых налогов с крупных доходов плюс особый военный сбор с доходов и капиталов. А пока всё это введётся — необходима и ожидается от Совета энергичная поддержка Займа Свободы.

Для советских — самое вязкое место.

И четвёртый министр выходит! — и опять не Милюков, а Некрасов. Но этот — недолго, и не раздражая ничем советских, а бодро: дело грузового транспорта налаживается, и пассажирское движение тоже.

Так понять: если в работе всего правительства есть один светлый сектор, и не вразрез с желаниями Совета, — то это как раз Некрасов, очень приятный министр.

Наконец не выдержал Чхеидзе (от напряжения вторых суток и второй бессонной ночи у него уже отказывала голова) и напомнил: ведь мы собрались обсуждать ноту, нельзя ли выслушать министра иностранных дел? Нота содержит положения, совершенно неприемлемые для Совета рабочих депутатов. Затемняя цели войны, она не говорит об отказе от аннексий и контрибуций.

И тут бы — подняться Милюкову! — а он? не мог подняться? Все смотрели на него, и начинали подозревать, что это он такой застывший не в крепости вовсе, а в слабости? Он сбит и подкошен?

Он — не вставал, и чтобы придать ему толчок, взял слово Церетели. Министр иностранных дел, очевидно, не понял психологии новой революционной России, он действует приёмами старого царского правительства. Да в его ведомстве всё идёт по-старому, и даже нигде не сменены послы. А теперь — неизбежно обратиться к союзникам снова, ещё раз, и выразиться революционно-чётко.

Нечего делать, приходится идти к кафедре Милюкову. Но таким смущённым его ещё не видели, не слышали никогда.

Центральное внимание союзники обратят, естественно, на ту бумагу, от 27 марта, к которой нота — лишь приложение. А тем обращением Совет был доволен. Но на Западе циркулируют слухи, что Россия готовится к сепаратному миру, — и чтобы их рассеять, и были внесены в ноту те формулировки, которые сейчас вызывают ваши возражения. А иначе бы и поняли как подтверждение этих слухов.

Ох, придуманная конструкция — и все это слышат, и сам он это понимает. О сепаратном мире — так и можно было написать совсем прямо.

Но в привычном положении оратора, да когда не перебивают, чего он боялся, Милюков начинает и оправляться. Столь острое реагирование на ноту... Надо соблюдать величайшую осторожность, ибо дело идёт об интересах всех союзников. Не должно быть искания смысла, которого в ноте нет. И что-то длинно, и всё длинней и закрученней — о каких-то фактах, каких-то данных, которые именно подтверждают... И в этих околичностях набравшись сил, уже твёрдо: сегодняшний эпизод произведёт самое тяжёлое впечатление на союзников. Посылать новую ноту? — никак невозможно. Это не только скандально противоречит всем дипломатическим традициям, но и оскорбит союзников, и вызовет у них ещё большую тревогу.

Однако, не слишком ли он твёрдо взял? — ведь он в положении обвиняемого. И тогда, чтобы создать с аудиторией доверие и даже интимность, он предлагает: в нарушение всех дипломатических правил огласить сейчас, здесь, он надеется на скромность присутствующих, последнюю тайную дипломатическую бумагу, полученную от союзников. (Как Штюрмер — разрушение деликатнейших фибр дипломатии?..)

Внимание — сразу выиграл. Но начинает читать, что это? — какой-то малоизвестный второстепенный дипломат сообщает, что французское министерство иностранных дел неодобрительно относится к идее межсоюзнической конференции для пересмотра целей войны.

Ну, неуклюж! Ну, бегемот неуклюжести! — уж лучше б эту возню с бумажкой и не начинал, только себе повредил.

Церетели и Станкевич тревожно переглянулись. Милюков — уж вовсе разрушал всю игру на соглашение.

Церетели склонился к Чхеидзе, они пошептались по-грузински. Милюков тем временем ушёл на место, никому новому слова не давали. Всё замялось.

Князь Львов замер. Можно было ждать полной неумолимости от революционного Исполнительного Комитета — и правительство расплющивалось бы тотчас!

Но нет. Чхеидзе поднялся и устало отвечал с места. По этим данным и фактам Совет согласен пойти навстречу правительству. Исполнительный Комитет считает, что при нынешних обстоятельствах уход Временного правительства недопустим. Да собственно, разногласие и возникло только по внешнеполитическому вопросу. Правительство должно немедленно разъяснить русским гражданам содержание ноты.

И сел. И тут же поднялся и пошёл к кафедре Церетели. Очень мягко говорил. Нота неудовлетворительна не вся полностью, но в отдельных частях. „Война до полной победы” включает в себя и тот смысл, который придавал войне низвергнутый империализм. Смущенье от этого и сказалось в сегодняшних уличных волнениях. В разъяснении надо дать такую формулировку, которая не допускает сомнений, тогда народ поймёт, что Временное правительство солидарно с ним, а не придерживается старых шовинистических тенденций. И это разъяснение — должно быть направлено всем союзникам, по тем же адресам.

Да вот, собственно, и произнесен приговор. Весьма милостивый к правительству. И дальше, сколько ни говори, на этом останется. (Ах, как Гиммер презирал, презирал этих соглашателей!)

Тут же Некрасов подошёл мимо кресел к Церетели, нагнулся и тихо предложил: сейчас же им вдвоём и выработать текст этих объяснений. Почему Церетели — понятно, почему Некрасов — непонятно, но все видели, как они вдвоём вышли из зала. (Закулисная подлая сделка! А Сталин, рядом, — хоть бы пошевельнулся.)

А уже шёл первый час ночи, на улицах конечно разошлись, и пощадить бы собравшимся свои немощи, да и тоже — спать? Но как же разойтись, а где ж и когда ж ещё поговорить, как не в таком собрании? Уже подготовились ораторы, сейчас польются эти речи, от одного Совета чуть не десять человек.

Однако и министры, и советские смотрят прежде — на кого же? — да на Родзянку. Могучий арбитр, кузнечные лёгкие — сейчас бы ему и свершить и припечатать?

Увы, нет. Даже и не возвышается из кресел котёл его головы с большими ушами, и спина держится не прямо, а сгорбилась, и ожидающих взглядов он не встречает, потупился. Да не может быть, чтоб ему нечего было сказать! — да никогда же не закладывало его голос. А вот заложило. Обидой? Сокрушением?

Но — кому-то же из думского Комитета слово надо дать, зачем же их приглашали? А рядом с Родзянкой так и вьётся струнно, так и выворачивается из кресла и делает знаки князю Львову — молодой, а уже с лысинкой, остроусый Шульгин. Получил слово. И как легко вскочил, и как пошёл не по-полуночному, но в стиле лучших своих восхождений. А ведь выходит Шульгин к кафедре — всегда же с оттенком хоть лёгкого скандала, прорезать общую тягучесть, да резким диссонансом:

— Полный отказ всех союзников от аннексий и контрибуций — это и есть лозунг, самый приемлемый для Германии: тогда ей не надо ничем платить за причинённые разорения, её отпустят из капкана, в который она безумно полезла, она сохранится при довоенной силе, и Австрия, и Турция — в её руках. Это и есть мечта Вильгельма. Пройдёт немного лет, может быть двадцать пять, а то и меньше, — и Германия снова начнёт войну, пойдёт и на Россию. Нет, господа, мы обязаны думать и о будущем, а не только о сегодняшнем моменте.

Но — кому он это говорил? Какая невразумительность: одна Германия у него виновата, одну Германию сокрушить, да печалиться, что она через 25 лет снова нападёт на Россию? Старый ход мысли, избитый и враждебный демократии.

И — подлинным антиподом к нему выступил жизнелюбец Чернов, с такой победительной уверенностью и раздаривая снисходительные лукавые улыбки. Именно всё, что нужно, он и ответил сразу — и о международном братстве трудящихся, и о спайке интернационализма, и о своих собственных западных впечатлениях, более свежих, чем у того же Милюкова, — он не ограничивал себя временем, он любил поговорить, да ещё так поздно приехал в Россию, без него уже сколько наговорено, теперь навёрстывал. И вежливый председатель тем более не ограничивал его. Но с какого-то момента перешёл Чернов и к обвиняемому Милюкову: что надо идти по пути коренной реорганизации дипломатии и её зарубежного представительства, реакционность которого так гнусно проявилась в задержке революционных эмигрантов. А нота? — ничего не сделала для удовлетворения демократических элементов. Если действительно решили отказаться от аннексий и контрибуций — надо это прямо и категорически сказать. Зачем выражаться так робко? — учил он Милюкова державной гордости. Россия должна говорить таким же властным голосом, как Америка, а не как бедный родственник. Или заявить, что в вопросе о проливах Милюков не выражает мнения правительства. Павел Николаевич? — очень почтенный человек и первоклассный государственный деятель, его участие во Временном правительстве конечно необходимо — но он бы отменно развернул свои таланты на любом другом посту, например министра народного просвещения?

Милюков чуть не охнул вслух, так это было коварно подготовлено, и как бревном саданули в бок.

Пресловутый Зурабов, — в этих днях поносивший Милюкова в прессе за лицемерие, — вот выходит, а как ударит сейчас он? Милюков даже прижмурился за очками.

Но странно: Зурабов обошёлся без личных выпадов. А с дерзостью высказал то, что не смели тут другие социалисты: что если союзники не согласны отказаться вместе с нами от аннексий и контрибуций, — то и мы за их интересы воевать не будем.

Всё-таки и он не посмел назвать откровенно — и всё же так ясно повисло под люстрой Государственного Совета: сепаратный мир!

И не следующий же будет возражать, ибо это большевик Каменев. Но он — куда спокойней и академичней Зурабова: он излагает лишь теоретические выкладки, почему всякое буржуазное правительство будет вести империалистическую политику. А для демократической политики — необходимо, чтобы власть была в руках соответствующего класса, только он и будет способен вывести страну из тупика.

Да вы ж и мутите! С советской стороны ему крикнули:

— Так берите власть!

Но Каменев ответил, что большевики в данный момент не стремятся к свержению Временного правительства. И сепаратного мира — тоже не предложил.

А теперь ещё — неутомимый и пустозвонный Скобелев.

А теперь ещё — никому не известный Красиков, большевик.

Наконец добивается до кафедры ещё один думский красноговорецАджемов. И тоже не щадит ночного времени, своего и чужого. Зурабов откровенен, он нам как бы угрожает: толкнём вас на сепаратный мир! Но имейте в виду! — и поднял руку, палец, голос, центральный довод:

— Самая слабая сторона старого режима, которая делала для нас удары по нему особенно лёгкими, — это подозрение их в сепаратном мире. И мы все кричали, что это измена. Так неужели теперь, когда народ восторжествовал, мы (вы!) поставим себя в такое же положение, как царские прислужники?!?

Перемена взаимоотношений с союзниками? это надо осторожно! Если мы резким шагом заставим их ответить отказом — мы поставим и их под удар улицы, как сейчас очутилось Временное правительство! (Напугал!)

— Вы говорите, не вызывали этих войск, — но они пришли поддерживать вас! Вы ставите правительство в условия... покинутой сироты... — (Ах, напугал!) — Вы должны или поддерживать правительство всеми силами, или взять власть в свои руки. И понести ответственность перед родиной. А третьего выхода быть не может...

И ещё бы говорил, но в сильных страстях изошёл.

Да не начинает ли за окнами уже бледнеть? Петербургское весеннее небо...

А теперь, последний, — исклокотавшийся Гиммер. Да не очень ему нужно и выступать тут — но и нельзя же упустить случай. Всё это заседание было комедией: оппортунистическое большинство ИК заранее было согласно на гнусный компромисс — и вот, на глазах, они всё предали. Правда, и по теории самого Гиммера Временное правительство пока не следует свергать. Но непримиримое сердце его стучало, он даже досадовал на большевиков, что они тут говорили недостаточно резко, — уж им-то! А что мог Гиммер? Ну разве вот так: из всех докладов министров следует, что во всём разруха, — и как же тогда вы можете мечтать о войне до полной победы? Значит, вы искренно — не отказались от захватов? Вы, тайно, хотите получить свою долю? Но преступно продолжать войну — мы все погибнем от разрухи.

— И хотя от Исполнительного Комитета вы слышите другие мнения, но я выражаю мнение огромной части народных масс! Народ сказал ясно, он не хочет больше терпеть политику Милюкова, и он не доверяет такому правительству...

Он, кажется, противоречил собственной теории? Его, кажется, всё больше прибивало к ленинскому берегу? Но никто уже ничего этого не замечал, потому что разморились все бесконечно.

Заседание кончилось в половине четвёртого утра. А около трёх часов их тут всех тряхануло — пришли, взволнованные, шептать один, другой, — и все услышали: прибыла военная делегация от царскосельского гарнизона, от четырёх его стрелковых полков (!) и ещё разных других частей. Оказывается, весь царскосельский гарнизон с утра на ногах и ждёт выяснения происходящего, и наконец хочет знать, и требует объяснений!

Страшновато. Когда они начинали это заседание, и длили его — за спинами их на площади густилась толпа, сочувственная правительству, а советским не опасная. Но она — растаяла, и вот в неохранное предутреннее время — Народ стучался прикладом в их дверь. Эти — всякое могут выкинуть. Послали к их делегации кого же? — самых неутомимых и здоровых, Скобелева и Терещенко. И там они объяснили: в ноте ничего страшного не оказалось, только некоторые выражения, вызывающие сомнения, но так принято на языке дипломатических сношений. Однако правительство — не стремится к аннексиям и контрибуциям. Нет серьёзных причин тревожиться, никакой катастрофы для революции. Рвать с правительством — нет никаких оснований. Ни — говорить о смене его. Если бы положение было острое — Совет бы сам обратился к народу и войску. Но сегодня ночью здесь — никакое решение не может быть принято, потому что на то есть полновластный Совет, он примет завтра.

Делегация потопталась — и доверчиво удалилась к своему грузовику.

А корреспонденты — о, они ни один и никуда не уходили, да газеты ещё не верстались без их сведений, теперь они должны были каждого на выходе поймать и расспросить: и что он думает, и что он сам говорил на заседании, и что говорили другие? — корреспонденты тут же кинулись разрывать Скобелева и Терещенко.

И Терещенко (кое-что зная и предполагая, чего не знал и Милюков, и от чего испытывал личную заинтересованность в прочной судьбе этой ноты) ответил им уже победно:

— В принятии ноты солидарно всё Временное правительство, не один Милюков. Всякое предательство относительно союзников было бы гибелью России. И если бы последовало (но оно не последует) выражение недоверия правительству со стороны Совета — правительство сложило бы с себя полномочия.

И ещё подкинули ночную пищу журналистам: продиктовали им заявление Исполнительного Комитета. Совет рабочих и солдатских депутатов не организовывал сегодняшнего выступления войсковых частей против Временного правительства. Это — недоразумение, созданное некоторыми несоответственными личностями.

— А какими?..

— Выясняется.

 

 

К главе 66