К содержанию книги

 

 

 

67

 

После несчастных смертей „тигра” Гершуни и Михаила Гоца — хотя и не было в партии эсеров поста председателя и не числилось явного формального лидера, но по всем счетам и вычетам (вычитая слишком уже старую да и юмористическую Бабушку, антрепренёра революции Марка Натансона, не вождя, и по доносу Азефа посаженного Осипа Минора), по всем аспектам получалось, что вождь партии — Виктор Чернов, а кто ж иной? Он и сам не мог бы доказать, как это с течением лет получилось, но получилось. Первый теоретик партии, первый философ, первый писатель. Правда, он не перенял прямой эстафеты от гигантов народовольчества, прямо от желябовской группы, но он ещё успел за границу к похоронам Лаврова и годами общался с промежуточными полугигантами — Семёном Раппопортом, Рубановичем, Егором Лазаревым, получил почти из первых рук свидетельства Ошаниной. Уровень поколений и не может повторяться буквально. (Что-то есть об этом у Маркса.)

Да и не повторял ли он в своей индивидуальной жизни — великой судьбы русского народа? Вырос — на Волге, стержне русского хребта. Был из неприютной семьи „бегун” — а разве наш народ не бегун? Дед его, из крепостных, решил избавить сына от мужицкой доли: отдал в уездное училище, после чего тот стал младшим помощником писаря уездного казначейства, 40 лет протирал стул и дослужился до уездного казначея, получил орден св. Владимира, с ним личное дворянство и отставного статского советника. Зато вне службы отдавал дань широкой натуре — любил принимать, угощать, преуспевал в преферансе, винте, бильярде, собирал хоры, лицедействовал в любительских спектаклях (был очень влюбчив, в увлечениях склонен к безумствам, и, видимо, передал Виктору, как и свою счастливую внешность), церкви не любил, не знал даже „Отче наш” (не много перенял и Виктор), но твёрдо знал: земля вся должна отойти к крестьянам, помещики только балуются на ней. Говорил: „я — мужик, мужиком и умру”. Так чувствовал себя и Виктор. А рано умершая дворянка-мать в глухомани зачитывалась журналами Писарева, Курочкина, имела и номера герценовского „Колокола”, — видно и это всё впиталось по наследству. Затем поэзия Некрасова и культ Народа оттеснили ложное патриотическое увлечение (стихи на взятие Плевны, Берлинский трактат как личное оскорбление, вернуть Царьград славянству). В саратовской гимназии Виктор открывал себе Добролюбова, Бокля, Михайловского, — а между тем по городу ходили легенды о социалистах и нигилистах, бродящих с кинжалами и бомбами по харчевням и базарным площадям, — подымать народ на восстание. Нашлись и в Саратове интеллигенты, передававшие молодёжи ума (Балмашёв-отец, увы запойца, а сынок, будущий террорист, сиживал у Чернова на коленях). В то время молодёжь рано начинала жить политической жизнью — и 30-летние уже считались стариками.

На юридическом факультете Московского университета довелось Чернову проучиться всего один год — и на этом его формальное образование кончилось. Зато в этот год он активно участвовал в студенческом движении (боролся с легализаторской группой Василия Маклакова, чуть постарше себя: Маклаков объективно подрывал непримиримость студенчества тем, что пытался его приспособить к существующему глухо рождённому строю). В этот год посещал Михайловского — увы, тот оказался не боевой вождь, только писатель, — но поразила Чернова его необычная мысль: „не через революцию к конституции (как все привыкли думать), а через конституцию к революции”. Экзаменов 1-го курса держать не пришлось: арестовали, 9 месяцев продержали в тюрьме, — затем отпустили в родные места по ходатайству писателя Мордовцева, изобразившего Чернова своим племянником. В Тамбове Чернов продолжал развивать народнические идеалы и продолжал много заниматься Марксом, заучивал целыми страницами: знать его лучше марксистов, знать наизусть все боевые цитаты, на которые приходится опираться в спорах. В Тамбове же он пытался революционизировать деревню: во-первых, подбирать для сельских библиотек такую легальную европейскую литературу, которая может будить к революционерству: „Спартак”, „Марсельцы”, Эркман-Шатриан и Золя, и „Бунт Стеньки Разина” Костомарова (говорят, крестьяне говорили: „это святые книги”). Во-вторых, создать тайный Крестьянский Союз, пока на Тамбовскую губернию. И съехалось 8 человек на съезд. Заметил Чернов, что Крестьянский союз правильней всего опирать на социалистически настроенную крестьянскую интеллигенцию. Вообще же он всё больше нащупывал такую мысль, будущую основу эсерства: массовое народное движение на тесном союзе крестьянства с городским пролетариатом (пролетариат — как авангард, крестьянство — основные силы), и комбинировать с народовольческим террором, чтоб он был как бы запевкой солистов,— и так массовое движение перельётся в народное восстание. С либералами сперва „идти врозь, бить вместе” самодержавие, а после победы над самодержавием повернуть фронт против либералов.

А тут — подпал под „коронационный” манифест, стал свободен от надзора. (По удачливому стечению — никогда в жизни больше не попал ни в тюрьму, ни в ссылку, ни под надзор.) И так неудержимо вдруг потянуло за границу! — погрузиться целиком в происходящую там борьбу идей и теорий! впитать в себя последние слова мировой социалистической мысли! — сколько было притягательного, многообещающего. И вот с чем можно было совместить: там, за границей, создавать и печатать литературу для революционной пропаганды в русской деревне! Сказано — сделано. Исхлопотал заграничный паспорт, заделали ему в каблук примерный устав будущего революционного крестьянского братства — и в 1899 через Петербург он поехал в Цюрих, везя с собой видение назревающей аграрной революции. Познакомился в Женеве с Плехановым — но жестокая словесная схватка, не сошлись. А на следующий год был и в Париже и знакомился с доживающими старыми народовольцами, перенимал их живую традицию. Потом снова Женева. Михаил Гоц стал лучшим и ближайшим товарищем, даже сказать „брат” — бледно для такой духовной близости. Так, между Женевой и Парижем, потекли года. (Партийных денежных средств всегда хватало, зарабатывать на жизнь не было нужды до войны 1914 года.) Бесчисленные бури на собраниях русских колоний (ещё же и такая партия — ВСПС: „всякий сам по себе”). Начал печататься и в России, в „Русском богатстве”, на философские темы, хотя ещё и сам испытывал необходимость философски довооружиться. (Был такой план: выработать некую среднюю линию между мистикой славянофилов, Достоевского — и против полного торжества марксистского материализма.) Но главная задача была — заграничная заготовка литературы для деревни, для этого создали Аграрно-Социалистическую Лигу. Средства для печатания нашлись, однако: какую именно литературу надо писать? сколько её изготовить? как переправить в Россию? и кто её будет там распространять и объяснять? Собственных отделов и агентов в России Лиге создать так и не пришлось.

Да в 1902 стал задумываться Чернов, не вернуться ли ему в Россию для живого дела? Но Гершуни раскритиковал: „От вас ждут выяснения партийных перспектив, партийной программы, стратегии, тактики. Ведь вы — ученик Михайловского.” И он — остался в Европе, заполнять бреши теории, в том числе — и теории террора. (Писать о терроре, не совершая его сам, — тяжёлая, неловкая обязанность для эмигранта.) Да Чернов и был по призванию — писатель, перо его никогда не уставало, и много было написано такого, что никогда и не печаталось. Он был и знаток поэзии, и сам немного поэт (ценители очень хвалили его переводы из Верхарна), да и сатирик (заполнял раешник своей „Революционной России”, главного эсеровского органа). Было даже мнение у товарищей, что он интересуется слишком многим, чисто по-русски расточителен в своих силах, всё соглашается взвалить на себя. Но более всего интересовала его, конечно, европеизация народничества (несколько, увы, провинциального), ввести в него западную социалистическую традицию. (Был даже опыт у него: обосновать народническую программу подбором цитат только из Маркса-Энгельса-Бебеля.) Найти теоретические обоснования для союза рабочих и крестьян. Писать инструкции по работе в деревне. А уж „устав крестьянского братства” он теперь усовершенствовал, копируя с сельскохозяйственных рабочих Сицилии.

Тем более, что Боевая Организация действовала сама собой, без ЦК. Это было время расцвета эсеровской партии, ряд громовых актов, завершённый двумя блестящими, новой динамитной техники, — разрывы фон Плеве и Сергея Александровича, и авторитет партии стоял небывало высоко и в России и в Интернационале (получили в нём место). Осенью 1904 Чернов представлял партию на парижской конференции всех левых и левейших партий (только приезд социал-демократов сорвал Ленин), где Чернов увидел и старого знакомого Милюкова. (Двадцать лет назад к этому ещё молодому приват-доценту приходил Чернов-студент, ещё не веря в силу собственного пера, просить переработать брошюру Тан-Богораза, для народа. Милюков же когда-то и председательствовал на споре народников и марксистов и казался вполне своим, — как причудливо трансформируются знакомые фигуры на фоне десятилетий!) А годом позже, на Манифесте 17 октября (ловушка? заманивают революционеров, чтобы потом арестовать?), стало ясно, что в эмиграции не усидишь. И хотя братья Гоцы отговаривали, что члены ЦК не имеют права рисковать собою, — Чернов счёл нужным ехать, чтобы создать в Петербурге легальную эсеровскую газету. И, со своей русопятской наружностью, поехал с паспортом Арона Футера, приучая себя говорить с еврейским акцентом. (Все члены ЦК имели предусмотрительность не легализироваться в России, не жить под своими именами, в любой момент готовые нырнуть в подполье.) А на улицах Гельсингфорса уже маршировала „красная гвардия” капитана Кока, русских же полицейских властей не видно, не слышно. Революция?? Неужели революция?!?

Кроме обэсеривания газеты „Сын отечества”, тут-то и понадобилось руководство партийного теоретика. Петербургскую ситуацию Чернов оценил как крайне непрочную: правительство сильней, чем оно думает, но просто растерялось. Если мы возьмёмся его „добивать”, то оно перейдёт к мужеству отчаяния, и нам придётся плохо. Нет, нужна огромная осторожность в нападении, но усиленные организационные начинания. Главная наша задача — не оторваться от масс, и по возможности переносить движение в деревню. И он ужасался, что Петербургский Совет рабочих депутатов хочет явочным порядком ввести 8-часовой день — и тщетно отговаривал их. А в Москве пытался предотвратить стачку-восстание, и тоже тщетно. (Эсеров уже упрекали, что они стали осторожнее социал-демократов, поменялись местами.) Но нет, писал он и объяснял, мы никогда не переменим нашего звания социалистов-революционеров, никогда не примем принципиального эволюционизма, никогда не втиснем себя в прокрустово ложе легализма во что бы то ни стало, не откажемся от священного права всякого народа на революцию! Но пока даже и в деревне надо избегать сплошных захватов земли, а только допустимое и невредное подталкивание законодательной работы: например, выдворять помещичьи семьи из имений без насилия над личностью, уничтожать документы на право владения, сносить межевые столбы, объявлять землю „перешедшей к народу”. Увы-увы, ложны оказались иллюзии некоторых эсеров, что проснувшаяся мужицкая душа захвачена революционным движением и вот крестьянство целыми сёлами сразу повалит в Крестьянский Союз, — даже эсеровские лозунги не затронули наболевших струн крестьянского сердца. И войска — не переходили к восстанию. Старозаветные основы государства российского — не рухнули. И весь состав ЦК эсеров, так и не легализовавшись, уехал за границу.

А дальше — пошло ещё хуже. После всех блистательных успехов террора История повернулась к партии эсеров злою мачехой: откол максималистов, потом ужасающий урок Азефа, организационно-практический крах, не только падение позиций партии и в России, и интернациональных, — но даже ведущими эсерами овладело ощущение моральной катастрофы, вакханалия смятения: хоть всем разбежаться и всё забыть. И даже оказалось, что у вождей — и смены нет.

Эти ужасные годы после 1908 и до 1914 как-то не хочется и вспоминать. Всегда гордились активизмом своей партии — а вот: самой партии — не стало, одни вожди за границей. Приедет из Петербурга 19-летний мальчик Слоним — и больше может рассказать своим вождям интересного, чем они ему.

С началом войны Чернов кинулся изучать военную стратегию, тактику и философию войны — оказывается, он никогда ими не занимался раньше, упустил. Он, разумеется, отверг патриотизм, остался на позициях интернационалистических — и был из немногих делегатов Циммервальда.

А напрасно падали духом. Прав был Гершуни, когда писал ещё из Шлиссельбурга: последние да будут первыми! России суждено в XX веке быть тем, чем была Франция с конца XVIII, — и при этом минует нас пошлый период мещанского довольства, охвативший мертвящей петлёй европейские страны. И, напротив, как жестоко ошибся Тихомиров, что революция наша будет якобинско-бланкистской, в подпольных рамках заранее сложится предгосударство, своего рода мафия, и цель её будет один захват власти. Повторилась ожида́нная! — и в самых светлых, бескровных формах. И снова вот, второй раз, и снова через Финляндию, возвратился Чернов направлять революцию и восстанавливать расстроенные, ox расстроенные, эсеровские ряды. Естественно это делать через газету, „Дело народа”, нужна неустанная теоретическая разработка. Но когорта пишущих как раз сохранилась. А — отстаивать местные организации? проникать в деревню, вотчину эсеров? не отдать социал-демократам и пролетариата? не отдать и армии? — дух захватывает от проблем. А руководства — снова нет, не устояли старые ряды перед временем, ну вот младший Гоц. (Комично распоряжается.) Авксентьев — и в развитии остановился и сильно сбился на патриотизм. Фондаминский? — он больше по ораторской части. Капризный высокомерный Савинков — и откололся давно, и никогда не был наш. Натансон — застрял в Швейцарии, да он уже слишком и стар. А Бабушка — уж за всеми пределами революционного возраста, и забалтывается сильно. (Отправить бы её опять в Америку, она там хорошо деньги собирает.) Вместо этого приезжаешь и находишь тут тонкую хлестаковскую штучку — министра юстиции, выдающего себя за старого эсера: оказывается, сердцем он всегда был в наших рядах, только мы его никогда не знали и не видели. Но держит себя так самоуверенно, а ряды эсеров так обновляются сейчас, что новички и впрямь принимают его за ветерана, и он становится партийно даже опасной фигурой, соглашатель-оборонец, а примазывается к партии, а дезавуировать его тоже не к пользе партии, колоссален успех его речей. Появление таких фигур — наша плата за слишком удачную, слишком счастливую революцию.

 

Но какова же ирония истории: самая боевая русская партия, гремевшая актами и жертвами, перестоявшая сама 16 лет, да присчитайте сюда ещё 20 лет народовольческой традиции, — в момент, когда разверзся народный океан, вдруг оказывается почти без руководства и наполняется чужими рядами. И одиноко чувствуешь на своих плечах не только судьбу всей партии, но и судьбу всего русского крестьянства.

Заняли на Галерной дом великого князя, свой автомобиль с шофёром. Естественно, Чернов сразу стал заместителем председателя Петроградского Совета и приглашён в Исполнительный Комитет, солнечное сплетение сегодняшней революции. Но после наших славнейших величественных революционных десятилетий — как разочаровывает, что этой величественности не видишь вокруг себя. Исполнительный Комитет! — как это звучит! — тот невидимый народовольческий, перед которым дрожали цари и сановники! А входишь в него и чувствуешь тут себя как спешенный орёл: небоевая серенькая скотинка, да полдюжины чудаков, мелкий уровень, мелкие заботы их волнуют, вроде ленинского экстремизма, нашли опасность!

Первое, что сделал, разъяснил в большой статье, с точки зрения истории нашей революции: обыватель — всегда ждёт пришествия антихриста, и вот ныне явился Ленин. Не в силах говорить на уровне идей — говорят о лицах. Поспорили у дворца Кшесинской несколько запальчивых собеседников — в горячечном воображении обывателя уже встаёт фантом гражданской войны. Ленин только может благодарить врагов за эту бесплатную рекламу, его может только радовать ненависть буржуазии, но мы, его идейные противники из социалистического лагеря, не должны раздражаться, чтобы не попасть в одну кучу с буржуазией. А Ленин — просто жертва тех ненормальных политических условий, когда проклятое самодержавие всех загоняло в подполье, и неизвестно было, кто же ведёт за собой большинство партии, каждый претендовал. И множились маленькие муравейники со своими лидерами и создавались властные характеры с раздутыми претензиями. Ленин — крупная фигура по своим задаткам, но беспощадно измельчённая обстоятельствами своего времени. И у него есть импонирующая цельность, он весь как из единого куска гранита, но круглый как биллиардный шар, зацепить его не за что, и он катится с неудержимостью, сам не знает куда. Его ум — однолинейный: не знаю, куда я иду, но я иду решительно. Преданность революционному делу пропитывает всё его существо, человек безусловно чистый, но он не понимает истинных интересов социализма. От однобокого волевого устремления у него несколько притуплена моральная чуткость. Он, конечно, просто не подумал, что выхлопотать у Вильгельма право на проезд — недалеко уходит от позора подачи прошения на высочайшее имя. Да и чрезмерным тактом он никогда не отличался, всегда у него виноваты противники и бей их. У него огромный запас энергии, но доселе он был осуждён на измельчание в микроскопической кружковой склоке, отсюда его оскорбляющий жаргон, скрипит как железом по стеклу, фехтует тяжеловесной оглоблей, и она своей инерцией господствует над его движениями. Он поддерживает правду, как верёвка держит повешенного. Но мне смешны страхи, что Ленин разломает новую русскую жизнь, мне смешно, когда Ленин гипнотизирует внимание целых газет. В Ленине просто говорит опьянение воздухом революции и головокружение от высоты, на которую его вознесли события. Не надо пугаться чрезмерностей Ленина — их локализируем мы, социалисты, и тем скорей, чем меньше нам будет мешать гвалт перепуганных заячьих душ. Так не надо разжигать страстей против большевиков, они наши товарищи по подполью. А проще всего было бы — привлечь их в единое социалистическое правительство, от трудовиков до большевиков.

Сейчас, может быть, главная задача: как по всей необъятной России быстро отстроить единообразные Советы крестьянских депутатов — и уверенно опереться на эту третью демократическую силу. Чернов фактически становится теперь вождём русского трудового крестьянства.

А в ИК СРСД он нашёл слишком мало циммервальдского духа — и начал уже давить на группу президиума. Зато среди молодых солдат в ИК с радостью отмечал эсеровские симпатии. Однако сомневался теперь Чернов в своей прежней формуле, что сразу после победы над самодержавием надо открывать фронт против либералов. По приезде из-за границы Чернов в Контактной комиссии был главный инициатор, чтобы Милюков посылал ноту, поддержал бы циммервальдский энтузиазм в Европе. Но сейчас, когда нота была изгажена Милюковым, — ещё следовало очень подумать, сваливать ли всё целиком Временное правительство.

А Милюкова — конечно убрать, переместить.

Бывший робкий студент смещал своего бывшего уверенного доцента.

 

 

*****

ХОРОША У КУРИЦЫ ХОДА́, ДА ПЕРЕЛОМЛЕНА НОГА

*****

 

К главе 68