К содержанию книги

 

 

 

64

 

Украсились киевские улицы и дома — флагами, царскими вензелями, портретами. Многие балконы драпировались коврами, тканями, уставлялись цветами, некоторые дома были иллюминованы. Обыватели телячье ждали зрелищ. К сведенью их (и Богрова) подробно была объявлена вся программа торжеств — с 29 августа по 6 сентября.

В одиночестве, в ожидании, в томлении Богров много сидел дома, лежал, ходил по комнатам, фантазируя, вырабатывая... А ещё — методически просматривал и уничтожал, что не должно было оставаться.

Всё это выглядело как колоссальный цирк, где зрителями был созван весь Киев, да по сути — вся Россия, да даже и весь мир. Сотни тысяч зрителей глазели из амфитеатра, а наверху на показной площадке, под самым куполом, в зените, выступали — коронованный дурак и Столыпин. А маленькому Богрову, чтобы нанести смертельный укол одному из них, надо было приблизиться к ним вплотную — значит вознестись, но не умея летать, взлезть, но не имея лестницы и в противодействии всей многотысячной охраны.

Образ цирка вызывает образ центрального шеста, поддерживающего вершину шатра. Вот по такому шесту — совершенно гладкому, без зазубрины, без сучка, надо будет всползти, никем не поддержанному, но всеми сбрасываемому, всползти, ни за что не держась. Задача — исключительно невозможная. Но посмотреть: нельзя ли изменить хоть одно исходное условие? Добавить себе крыльев? — не дано природой. Искать помощи у разных ЦК? — уже отвергнуто. Уменьшить высоту шеста? — она задана. Добавить ему шероховатостей? — сперва поискать на своём теле. А затем и на шесте: нейтрализовать сопротивление охраны? Это надо попытаться. К чему-то же, зачем-то же были эти несколько лет игры-сотрудничества?

Если охрана окажется умна — тогда пустой номер. Но опыт подсказывал, что — не окажется.

Лежал, ходил, откидывался в качалке, упражнялся с гантелями. Фантазировал, вырабатывал.

Было душно, окна нараспашку. К обеду мороженое, к напиткам лёд. Как во сне, сидел с тётей за обедом, за ужином у просторного стола. Не ездил в клубы, не играл в карты. Его задача требовала сосредоточения всего ума, всего тела.

Программа царских торжеств лежала перед ним. И ясно, что самый удобный центр её — 31 августа, Купеческий сад, на берегу Днепра.

Но если — там, то — Днепр рядом! Как не попробовать ещё и ускользнуть? Найти моторную лодку, добежать, спрыгнуть?..

И он ходил бродить по набережным, на пристань, по берегу.

Но легче было изобрести невообразимое — как дотянуться до председателя совета министров, чем найти способ и язык объясниться с чужими, грубыми, непонятными днепровскими лодочниками, внушить к себе доверие в такие подозрительные дни и самому доверить уголок своей конспирации. Он мог заплатить за моторку — сколько угодно. А правдоподобно уговориться — не умел. Это были люди с другой планеты.

Наконец, 26 августа он зашёл к доверенным знакомым, оставил письма: одно — родителям, два — в газеты.

И позвонил, от себя из дому, в Охранное отделение: дома ли хозяин?

Не повезло: Кулябку не застал. Но — знал он там всех — и заведующему наружным наблюдением Самсону Демидюку предложил встретиться, срочно.

Они сошлись в Георгиевском переулке, в парадном. И Богров объявил Демидюку: во время торжеств готовится террористический акт против самых высоких особ!!!

Одной этой чрезвычайной фразы было достаточно, чтобы Демидюк побежал бегом к Кулябке. Но Богров не поскупился и на несколько деталей: приезжает группа из Петербурга, с оружием. Ищет способа безопасного въезда в Киев и устройства здесь. Богров должен получить инструкции.

Находка не просто дерзка — гениальная: двигаться почти напрямую и говорить почти правду! Какое ещё убийство готовилось так: всё время настаивая перед полицией, что именно это убийство произойдёт!?

Зацепка — во всяком случае. Для них — служебно невозможно пренебречь таким сенсационным донесением.

Вернулся домой, нервно ходил. Начало было важнее всего: вообще по шесту можно ли взбираться хоть сколько-нибудь, или тут же соскользнёшь?

Снова позвонил в Охранное, когда Кулябко уже был там. Обрадованный, блеющий, глупый голос! Полтора года пропадал — и вот объявился любимец и сразу с таким известием! Поверил, захвачен — первая удача. На первую сажень уже взобрался — держит, не скользит.

Ещё новое: назначает прийти не в Охранное, а — к себе домой. Небывало, что за изменение? Ловушка? Простодушно объясняет Кулябко: да обед уже назначен, переменить нельзя.

Радушный голос, человеческая слабость. Признак полного доверия.

Богров идёт к Кулябке однако с браунингом в кармане. (Так было задумано, когда собирался в Охранное: если версия не будет принята, а сразу разоблачение, — стрелять в него, стрелять в других, бежать, стрелять в себя?.. Теперь, по домашности, как бы и лишнее. А может и не лишнее, незнакомый дом, незнакомый ход. По домашности — тем более не будет обыска. Взять).

В сообщеньи Богрова нет ни одной зазубринки факта, ни одного реального выступа — скользь, и разбился. Отступления нет, браунинг несётся в кармане.

Через Золотоворотскую улицу, через чёрный ход, Демидюк провёл Богрова в квартиру Кулябки. Хозяин (стал подполковник теперь) встретил его в задней прихожей и провёл к себе в кабинет (доверие!) ... через ванную, другого хода нет.

Сюда из гостиной довольно слышен оживлённый обеденный разговор. И у Кулябки — не совсем вытертый масляный рот, вкусный обильный обед ещё не докончен — и приятно его доканчивать, имея на десерт такого посетителя, о котором там сейчас и похвастаться близким гостям. Радушный, весёлый, доверчивый вид — кажется, и к столу бы позвал, если б не неприлично.

Хотел повторить ему тот же пунктир, уже расширяя в сюжет, но Кулябке хочется к обеду, к гостям, — “ты садись и напиши всё, голубчик!” Оставил Богрова в кабинете (ничему не научил его взрыв на Астраханской!) — и пошёл дообедывать.

Писать? Если донесение истинно и террористы нависают за спиной? Самоубийство. На что ж Кулябко рассчитывает, подавая перо? Догрызть утиное крылышко?

Когда мы в жизни проходим сквозь мелкое событие — никогда мы не знаем, насколько ещё оно может пригодиться нам впереди. А теперь вело чутьё: из прошлого — как можно больше правдоподобных деталей, каких сегодня нет, как можно больше истины в прошлом. И все последние дни удочкой памяти Богров выцеплял обломки этой незначительности: дама из Парижа на Троицу 1910, совсем забывши про Троицу... Кажется: подруга дочери Кальмановича... Почему-то через неё — второстепенные письма от ЦК эсеров... Кальманович, сам уезжая, поручил все передачи своему помощнику Богрову... Богров эти письма показывал фон Коттену... А потом передал Егору Лазареву (про Лазарева знал Богров, что Столыпин заменил ему ссылку в Сибирь на заграницу, так что тому не опасно) и... были ж ещё два письма... Одному молодому революционеру... Скажем, “Николаю Яковлевичу”. (Такое имя в редакции назвал ему Лазарев, теперь всё годится).

Узелки завязаны, вперёд, моя исторья! Так вот этот Николай Яковлевич в начале лета вдруг прислал письмо: не изменились ли убеждения Богрова? С революционерами приходится настороже, опасно и смолчать, опасно и высказать правду. Нет, мол, не изменились. И вдруг! — в июле на дачу под Кременчугом (вот и дача пригодилась, уже покинутая, там томился, гулял, не знал, что так скоро пригодится, как можно больше реальных совпадений!) — явился сам “Николай Яковлевич”! И открыл...

(Если он серьёзный террорист, идёт на такое великое предприятие — и доверяется одной почтовой фразе неактивного подозрительного анархиста Богрова, и сразу едет к нему и открывается со всеми тайнами?.. О, какой скользкий гладкий шест! Прижаться к его палочному телу самим собою, всем телом своим тереться и переползать по неправдоподобностям!)

... открыл: что едет их группа террористов, трое, из разных мест, в Киев, чтобы совершить акт во время празднеств. Говорят, на вокзале и на пристани строгая проверка документов. Так вот, не может ли Богров помочь им: перед самыми торжествами въехать в Киев — ну, например, моторной лодкой из Кременчуга? (Прицепился этот Кременчуг, как та дама из Парижа, очень удачно. И моторная лодка сюда перескочила, складывается само). Пусть добудет им моторную лодку, а потом в Киеве — конспиративную квартиру на троих. И — уехал.

И — пришли, весёлые, подвыпившие, неравновесные с обеда — жирный селезень Кулябко. Остроусый красивый проницательный, образованный, осмотрительный, струнно-служащий полковник Спиридович. И ещё какая-то бледная штатская немочь — действительный статский советник. Очевидно, за обедом уже было рассказано — да, вот он, тот интересный субъект, который работал у меня раньше несколько лет и давал всегда точные сведения. Какие же в этот раз?

Тёплыми пальцами брали бумагу с жаждой новости, полупьяными глазами читали, вертели, передавали, смотрели друг на друга понимающе: террор как будто давно заглох — и вдруг сейчас словить такую группу? — большие награды, большие повышения! И как легко шли террористы сами в сеть!..

(Ах, верно он изучил их клёв! Ах, знал Богров их душёнки! А — во что тут было поверить? Трезвому человеку — во что? Выпирал из кармана браунинг явно (зачем взял? проклинал), и в шесть глаз не видели, только спросить: а это — что у вас? И тогда — стрелять? Их — трое, и из квартиры не выскочишь.)..

Впрочем, они — полиция, и не забыли, что надо поморщить лоб, расспросить придирчиво: а откуда Николай Яковлевич узнал ваш дачный адрес?

Сперва приехал в Киев ко мне домой — и домашние сказали.

А... почему вы не пришли к нам с этим важным сообщением сразу?

(Почему он вообще пришёл — не пришло им спросить: разумеется, каждый обязан явиться. За четыре года Кулябко никогда не пытался понять: а зачем Богрову вся эта служба? что за человек Богров?)

Доверчиво смотрит на опытных полицейских через пенсне молодой интеллигент с удлинённой стиснутой головой, постоянно чуть изогнутой набок, с постоянно несомкнутыми губами, видно — и скрыть ничего не умеет: поскольку Николай Яковлевич тут же и уехал, у меня остались как бы пустые руки, мне было неловко так приходить. И я всё ждал, что он объявится. Но время идёт, подходят торжества. А в одной из газет (к тому же правых, которые так и читают взахлёб присяжные поверенные...) промелькнула заметка о возможности какого-то покушения. Я — просто взволновался, не знаю, что мне делать. Если они теперь нагрянут и потребуют, я под их наблюдением уже никак не прорвусь к вам спросить: добывать ли им лодку? искать ли им квартиру?

Нет, моторной лодки не давать, строго отводит Спиридович. А квартиру? Чтобы знать, где они будут, и легче их взять, отчего же? Кулябко думает — можно, и даже знает, какую: разведенной жены полицейского письмоводителя.

(Богрову это никак не годится: призраков нельзя поселить к реальной хозяйке).

Замялся: как бы чего не пронюхали, вдруг она вызовет у них подозрение, тогда всё провалится.

А чью бы вы предложили?

Да тут... одна знакомая уехала за границу. Да если разрешите — и мою: родители уехали.

Что ж, может быть и хорошо (легче наблюдать через Богрова).

(Держится! Держится!)

Ещё ближе к истине, ещё естественней: я так понял — акт будет не в начале торжеств, а — к концу, когда охрана ослабеет. (Как будет — так прямо и говорить! так прямо и предупреждать охрану, вот дерзость!)

Спиридович — самый профессиональный и единственный умный: но как Николай Яковлевич так легко вам доверился, все подробности?..

А! Я заявил Николаю Яковлевичу, что не хочу быть пешкой в их руках, а должен быть посвящён во все планы, это моё условие. (Я — не мелкий! Я буду всё знать! Верьте мне и держитесь за меня!)

Убедительно.

Но уж если все планы, — сверлит-таки усопронзительный Спиридович, — так тогда: на кого? На Его Императорское Величество?

Нет! (Не только нет, потому что — нет, уж Богрову ли не знать, а и — нет, чтоб и в мыслях ни у кого не было! И если: только сейчас допустить о царе — слишком подхватятся!) Нет, в этом случае опасаются еврейского погрома. Поэтому план террористов: покушение на двух министров — на Столыпина (так-таки наоткрытую!) и Кассо. (Министр просвещения, лютая ненависть передового студенчества, очень реалитетно. И — раздвоить внимание охраны).

И — так и видно, как настороженность вся вышла из Спиридовича, и вернулось послеобеденное блаженное упитое состояние.

(Держится! Как угадано!)

Спросили приметы Николая Яковлевича. И был готов, и — не был, ещё не сжился с ним Богров вполне. Ответил с лёгкостью, но приметы вышли хлипкие: жгучий брюнет, средней длины волосы, чёрные средние усы, интеллигентное лицо, привлекательные глаза...

Приняли. Записали. “Надо послать в Кременчуг”.

Статский советник: вы эту записку вашу — подпишите, пожалуйста.

Только усмехнулся Богров, до чего ж новичок статский советник и до чего ж ничтожный чиновник: о, нет! вот это — слишком опасно для меня, в вашем аппарате может быть предательство.

(И — опять достоверно, опять выиграл!) Вот и вопросы исчерпались. Исчерпались сомненья подполковника, полковника...

(Богров так и надеялся. Он знал за собой, за ним признавали какую-то особенную убедительность рассказа: он, когда хочет, как завораживает, как пение редкой птицы, вытянувшей шею, и даже врагам своим в такие минуты он становится милым).

Смелеет, дерзеет и делает ещё один переполз, важности которого вне чиновного мира даже невозможно охватить, он сам не понимает сотрясательности удара, он хотел только впустить между ними каплю расслабляющего яда:

— Николай Яковлевич говорит, у них есть связи и среди чинов Департамента Полиции и в петербургском Охранном отделении. Они — уверены в успехе.

(Но: зачем тогда им в Киев ехать? не перебрал?)..

Нет, не перебрал! Они — союзники тут, единомышленники, вот — их четыре единомышленника здесь. И Кулябко подходит к пачке (она здесь и лежала!) заготовленных билетов-приглашений на торжественный спектакль 1 сентября, а есть и на общественное гулянье в Купеческий сад на 31 августа — и предлагает Богрову взять, сейчас впишет его фамилию! (Из благодарности? Или с целью какой? Или по селезнёвой суетливости просто? Даже непонятно — зачем? Волосы прилизанные, светленькие, глупые. И знал Богров, что Кулябко глуп, — но не ожидал такой лёгкости!)

И отважный увидел себя — уже на половине шеста, нет — выше половины: уже мелкими кажутся те бесправные муравьи, из которых пополз три часа назад. И уже совсем не так далеко вверху заветная площадка! Ничем не удостоверенный, скользя по невероятностям, — как он поднялся? на чём он держится???

То, что нужно! Билет на закрытый спектакль, где будет открытый Столыпин, да кстати ещё и этот... император. Ожигая револьверную руку, в неё сам плывёт театральный билет! Какая удача! Какая победа — и сразу!

И всякий другой юный схватил бы билет. Но — не умудрённый Богров. Нельзя принимать слишком лёгких побед. А достигнутое доверие дороже билета. (Да ещё до театра — шесть дней, они могут опомниться и отобрать).

И — отклоняется Богров от багряно-желанного билета — движеньем чуть утомлённым, бескорыстным, узкая голова чуть на сторону: нет, он не хотел бы афишироваться.

Хорошо. Поручили ему дальнейшее наблюдение за террористами. Если понадобится — в его распоряжении Демидюк. Расстались.

Расстались — с полной инициативой у Богрова, никаких обязательств: когда же связь или когда следующая встреча?

Ошеломлённый сверхожиданной удачей, несомый победным счастьем, весёлый Богров идёт к тем знакомым — отбирать назад те письма с объяснением выстрела, какой сегодня не понадобился.

О, счастье! Разве — нейтрализовал? Он — взял полицию к себе на помощь, вместо эсеров! Какой юмор — и не с кем поделиться, и оценит ли кто-нибудь, когда-нибудь?

Условия задачи сильно изменились: уже не всё против, только не отдать взятого.

Стоп, может быть за ним установили слежку? Проверил — нет, передвигается ненаблюдаемый.

Вот идиоты! Вот олухи!

О, счастье! Ещё когда тот выстрел, ещё когда то обречение, а сегодня — победа, свобода, киевское лето к зрелым каштанам. Впереди — свободная ещё неделя.

Да и вообще он — свободен! Кому он обязался? кому подписался? Допустим, Николай Яковлевич передумал, не приедет. И все последствия — денежный пакет от Кулябки.

Но — и одиночество.

Но — и обдумывание.

И — всё напряжённее.

27 августа.

А зато: как сразу и навсегда отметиться — от всех подозрений, обвинений! Убил — и чист навсегда.

28-е.

В колоде бывает 52 карты, 36, и меньше. Здесь — составных элементов ещё даже меньше, но они неуловимые. Только Кулябко отлился в толстого простофилю, бубнового короля, а вот Николай Яковлевич никак не представится во плоти, не хватает воображения.

А в Кременчуг — погнали целый отряд филёров. Хорошо, меньше будут толкаться в Киеве. Кременчуг и моторная лодка — очень удались, ветер достоверности.

Элементы — простые, но не строго очерченные, оттого комбинации их множатся, перетекают, — и на какую же опереться дальше?

Главная наживка — держать их в напряженьи, в расчёте перехватить террористов живьём, получить служебный эффект. Держать — до последнего момента и даже через последний момент, всё никак не завершая.

И поэтому — ни в чём не торопиться, оттягивать, не видеться часто.

Ещё для того не видеться, чтоб не навязали ту полицейскую квартиру.

В душной заперти Богров сидел, сворачивался, лежал, ходил, сидел, раскачивался — обдумывал. Те несколько нужных капель для рокового мига должны были накопиться, насочиться — в мозгу? в зобу? в зубу?

29-е. Три дня созревания замысла в завихре мыслей, отточки каждой детали, всех вариантных возможностей — раздробленных, рассыпанных, неожиданно могущих вспыхнуть. И такая тревога, что в нужный момент может отказать сообразительность? или внимание? или память? или смелость?

Но самое удивительное — не беспокоилась, не спрашивала, не звонила охранка, будто мелочь такая, группа бомбистов при царском пребывании, не беспокоила её.

Деликатно не спрашивали — но и за ним самим не следили! никуда не сопровождали! — только установили заметный пост против дома, на случай прихода такого отметного Николая Яковлевича.

И по расчётам Богрова это и было самое выгодное: оставить охранке как можно меньше времени для обдумывания мер.

Безумно трудно было — удержаться все эти дни, не сделать лишнего, не сорваться с достигнутого. Часы одиночества тянулись невыносимо, варианты казались упускаемы. (Но в записях филёров не отмечено, что Богров выходил в эти часы).

А совершенно точно: он в эти дни обедал с тёткой, принимал неизбежные посещения друзей — Фельдзера-старшего, Фельдзера-младшего, в какие-то часы ходил и к Гольденвейзеру в контору. 29-го написал отцу за границу очень деловое письмо: что плохо сделан ремонт пола, и — о страховке. А в 11 вечера ещё один друг — Скловский, зашёл к нему со своей барышней, они втроём выпивали. Около часа ночи Богров вышел их проводить, на пустынных улицах снова и снова убеждаясь, что наблюденья за ним никакого нет, и, значит, Кулябко верит беззаветно. Особенный вкус и подъём: пьянеть с людьми, кто и отдалённо не представляет ни подвига твоего, ни успеха, — это всё остаётся твоим нераздельным счастьем и роком, а ты весело болтаешь о пустяках. А вот на углу Владимирской — твоя бывшая гимназия, питалище твоих юных надежд, — какой бывший ученик, и в седине, и в пустынную ночь пройдёт без шевеления сердца мимо своего вечного здания, где и он, вперебой со сверстниками, мечтал о великой прославленной жизни? Как раз в эти самые дни их гимназия ждала своего столетнего юбилея — на рубеже сентября, в разгар торжеств, и царского посещения. Она не знала, какой юбилейный салют её ждал.

Так — Богров выдержал, и только 31 августа, и то не с утра, а в час дня, он поднял свою домашнюю телефонную трубку и попросил у телефонной станции соединения с номером Охранного отделения.

Ещё недостаток телефона: разговор может слышать случайная телефонная барышня. Правда, такого умного, кто мог бы понять и проверить, там не бывает.

В Охранном трубку взял дежурный Сабаев, письмоводитель, хороший знакомец, — он в доме Богровых бывает запросто, часто, чуть не ежедневно, правда не у самих хозяев, а посещает кухарку их. Подполковника Кулябки? Нету.

Опять — потеря на косвенную передачу, ослабление эффекта, новый риск.

— Тогда, пожалуйста, передайте подполковнику: Николай Яковлевич приехал, имеет при себе, что надо, остановился тут, у меня. И мне — нужен билет сегодня в Купеческий сад.

Несколько часов изводящего ожидания. Кулябко — не отвечает.

Вот когда остро пожалел, что переиграл, не взял билетов.

Уже не верит?.., Раскрыл?.. Провал?..

Переигрыш. Передержался.

Перемудрил — давали билет!

Последние часы перед началом гулянья — а телефон молчит.

Кто б ещё оценил, кто оценит когда-нибудь силу и смелость этого построения: навлечь наблюденье и слежку на собственный дом — перед тем, как идёшь на акт? И ещё при этом уничтожительном совпадении: горничной нельзя приказать не открывать Сабаеву; Сабаеву же ничего не стоит самому прийти и проверить у кухарки, что в доме никто новый не появлялся.

Или иначе: вот уже сейчас оцепили дом и кинутся брать Николая Яковлевича, не дожидаясь остальных? Неудачно сказал: имеет при себе что надо. Значит — возьмут с бомбой, чего им ещё?

Выходил, снова выходил на балкон. Опытным взглядом просматривал Бибиковский бульвар. Нет, не оцепляют. В скуке дежурит один филёр.

Нет, не бросятся брать. Ну, возьмут одиночку с оружием, а где доказательства, что он покушался на государственных особ? Где эффектность? Схватить заранее — ничего не доказать.

Но почему ж тогда нет звонка? Известись.

То неудачно, что не попал на Кулябку, не получил ответа, не подбодрился его хлюпающим голосом.

А, вот он!! Да! — по телефону возбуждение и хлюпающая радость Кулябки: приехал??

Для правдоподобия — приглушенный осторожный голос (ведь кто-то в соседней комнате сидит). Для правдоподобия — такую сверхтайну, не очень охотно по телефону, но и нельзя же совсем ничего: у меня — один, будут и другие. Принять активное участие я отказался, но кое-что мне поручено и буду проверен, — и для того, во избежание провала, мне надо быть сегодня в Купеческом саду.

Не поверит! — как грубо сшито...

Коченеет, онемела вся долгота тела, вот — свалится со всей высоты. Упадать гораздо больнее, лучше б не начинать и всползать.

А Кулябко — и не задумался даже. Кулябко и не переспросил: а зачем же собственно билет?.. В Купеческий сад, куда не попасть и лучшим семьям Киева, — хорошо, присылайте посыльного!

Опять удача! Черезсильно извивнулся удолженным телом, спиралью, — и ещё поднялся!

Но не успел положить трубку — звонок опять. Знакомый, Певзнер. Очень просит его простить, две минуты назад он звонил Богрову и по вине телефонной барышни его соединили до окончания предыдущего разговора...

Оледенел!

... Очень просит простить, но слышал, с какою лёгкостью Богрову пообещали билет в Купеческий сад. Очень бы занятно там побывать. Не может ли Богров устроить билет и ему?..

Барышня — идиотка! и совпадение — невероятное, на двести телефонных звонков не бывает!..

Оборвал, ответил зло, вообще не разговаривал, язык отказал, только: “Надеюсь, это будет в секрете?”

Когтит по груди, расцарапывает: с какого места слышал? Может — всё??..

Почему все оступки, оскользы и срывы не постигают нас в плавной жизни, а только — на самом кругом опасном месте?

Почему: то растягивается время и дремлет, то — сжимается режущею петлёй?

Вихри мыслей — расчётов — опасностей-отклонений — посыльной уже заказан и пошагал, а:

может быть, это последний час твоей жизни?

И:

“Дорогие, милые папа и мама!.. (Через папу и маму, их чувствами, всего-то жальче и себя). ... Вас страшно огорчит удар, который я вам наношу... Но я иначе не могу. Вы сами знаете, что вот два года, как я пробую отказаться от старого... (Обломанная лапка у “ж”, а задняя лапка “я” — как в землю морковкин корень). ... Но если бы даже я и сделал хорошую карьеру — я всё равно кончил бы тем же, чем сейчас кончаю...”

И это письмо — опять к знакомому.

(Не следят!)..

И — посыльной принёс заветный билет. И с браунингом в кармане, празднично проталкиваясь по бешено иллюминованным улицам, мимо огненных абрисов зданий и гор огня, у входа в Купеческий мимо открытого вчера памятника Александру II — что-то итальянско-бронзовое, а внизу обсажен лубочными народными фигурами, “Царю-Освободителю — благодарный Юго-Западный край”, — через контроль полицейский — по счастливому билету — в недоступный сад.

(Не следят!)..

И — по толчее сада, иллюминованного ещё безумней. Многоцветные фонтаны из ваз. Снопы светящихся колосьев. Букеты, рассыпающиеся в звёздочки. Слева издали через густоту деревьев — как висящий в воздухе крест святого Владимира в лампочках. У открытой ложи царя — симфонический оркестр. Крестьянский хор. Хор русских и малороссийских песен.

Мимо оркестров, мимо эстрад и хоров... Как разбирают эти скрипки! А может быть отдаться музыке, иллюминации, ласкающей тёплой южной ночи — да и бросить всё?.. Ведь никому не обещано, никто не ждёт, никто не упрекнёт.

Сколько раз бесчувственным осязанием, бесчувственным ртом принимал эту жизнь, сколько раз внушал себе, что своя жизнь — не стоит, чтоб её тянуть, — а вдруг стало позывно жаль: ведь только двадцать четыре года! Можно прожить ещё полвека! Можно узнать, что будет в 1960 году!.. Твоя жизнь — ещё вся при тебе, вся надеется и ждёт, вся плывёт в этой музыке. И ещё где-то есть женщины, которые могут тебя когда-нибудь полюбить? (И ещё где-то крадутся с револьверами бесстрашные, которых ты можешь выручить на суде блистательной речью и отойти под аплодисменты?) Но собственный единственный нажим на спусковую дужку — и вместе с грохотом выстрела обрушивается навсегда весь мир...

И — любишь себя. И — презренье к себе.

Жаль не приготовил моторной лодки.

На площадках, залитых электричеством. И под тёмными зеленями аллей... И даже — в первых рядах публики близ царского шатра...

Шатёр устроен над днепровским обрывом, смотреть фейерверки. Сам шатёр — из гранатовой материи с золотыми орлами и увенчан шапкой Мономаха в белых и голубых огнях. А с кручи вниз — светятся и сооружения набережной, одна пристань белая, другая зелёная, и громадная мельница Бродского, и на Трухановом острове горят царские вензеля, а по Днепру медленно плывёт ладья из огоньков в форме лебедя, огни отражаются в воде. И самой тусклой деталью — через Днепр на небе луна. При взрывах ракетных гроздьев оба берега Днепра с многотысячными толпами видны как днём — и оттуда возносятся оркестровые гимны.

Но у шатра — не видел царя. А близ эстрады с малороссийским хором — вдруг оказался, притиснулся — в двух шагах от него — не в трёх, а в двух! Чуть сзади, вполузатылок, гладко подстриженный тёмный затылок под военной фуражкой, — и между головами приближённых — открытый прострел! И в кармане — браунинг с досланным первым патроном. В кармане наощупь передвинуть предохранитель — вынуть — и бей!

И — взорвать их сверкающий праздник весь!

Богров задрожал от сладости. Сколько раз он отвергал эту мысль — убивать царя, — но чтобы так доступно! но чтобы так!!!

Даже голова закружилась от своего могущества. Слабый нажим указательным пальцем — и нет ещё одного русского царя! И даже — целой династии может быть, всех Романовых — снять одним указательным пальцем!!! Событие мировой истории!

Но — с усилием охолодил себя: этот царь — только названье, а не достойная мишень. Он — объект общественных насмешек, он — лучшее ничтожество, какого только можно пожелать этой стране. Никакой удачный выстрел и никакой наследник потом не сделали бы эту страну слабей, чем делает этот царь. И вот уже 10 лет — убивали министров, генералов, а этого царя не трогал никто. Понимали.

Зато, напротив, расправа за смерть его, за рану, становится в противоречие с целью. Именно в Киеве это будет что-нибудь особенное. Убрали бы царя где-нибудь, только не в Киеве, — так-сяк. Но если в Киеве и — он, Богров, — это будет страшный еврейский погром, поднимется тёмный безумный народ. Живое, родственно ощущаемое еврейство Киева! Последнее, что б хотел задержать на земле Богров: чтобы Киев не стал местом массового избиения евреев, ни в этом сентябре, и ни в каком другом!

Трёхтысячелетний тонкий уверенный зов.

И он погасил свою охотничью дрожь. И дал себя оттеснить. И пошёл дальше.

Зато уже — Столыпина он твёрдо решил убить сегодня! Премьера Столыпина — ничто не могло в этот вечер спасти, ничья рука, ничья преграда, ничья защита! И чернь — его не знает, и никто за него не поднимется.

А просто — не встретил. Не увидел. Может быть — по близорукости.

Даже — показалось, видел издали, неотчётливо. Но нагонял, проталкивался, — упустил.

А может быть, всё-таки, искал — не так уж упорно?

И — любишь себя. И — презренье к себе.

Не встретил, не нашёл.

А вечер — кончился.

Упущено.

И, едва выйдя из сада, среди разъезда экипажей в устье Крещатика, перегороженного у Михайловской улицы жандармами и казаками, чтоб любопытные толпы не хлынули сюда смотреть, — уже очнулся от этой размягчённости и был тоскливо безвыходно сжат — внутри.

Стояли сиволобые, охраняли, а он! — уже проточился в самое сердце, смертельный укол неся при себе, — и? — рассеялся... не нашёл...

От себя не уйдёшь. Ещё не доехал извозчик до Бибиковского — уже знал Богров: надо добывать следующий билет.

Завтра? А пока поспать...

Нет, уже никогда не спать.

Но — Кулябко?! Все эти дни — ни вопроса, ни беспокойства: приехали террористы, нет? и — что было в Купеческом? и — зачем так нужно было туда пойти? Николай Яковлевич имеет при себе всё, что нужно, — и никакого беспокойства! Блаженная толстокожесть! — такой не ожидал Богров, даже зная охранников.

Как их назначают? Как их отбирают? Как они продвигаются по служебной лестнице? Всё — по знакомству и угодству.

А может, наоборот: всё разгадали?.. А может — сейчас придут с арестом?.. Следили в саду?

Возможно! Возможней всего! Похолодел.

Полночь. Час ночи. Движение к раздеванию? Нет, и думать нечего спать.

С каждым часом бездействия он — терял.

Как он мог так расслабиться в Купеческом, как он мог упустить? Меньше бы слушал скрипки, быстрей бы ходил-искал.

Завтра утром опять не застать Кулябки. Завтра днём своё непрерывное движение торжеств, и можно театр упустить.

Добывать билет — сейчас же, сейчас же, не рискуя откладыванием.

Со своей мистификацией — уже сам сживаешься. Двоение реальности. “Николай Яковлевич” сидит вон в той комнате. Что он подумает, услышав ночной уход своего сомнительного хозяина? Как объяснить ему? И как разгадать его завтрашние планы? А что передать Кулябке? Поверит ли Кулябко? Поверит ли Николай Яковлевич? Только бы не отказала острота, мгновенность доводов.

Отрепетировать их. Вот, изложить чётко на бумаге. Да по ночному времени к Кулябке без записки и не попасть.

... Николай Яковлевич ночует у меня. У него в багаже два браунинга... (Как можно ближе к истине — не поскользнёшься. Чем ближе — тем верней играется роль, тем меньше морщин на лбу). ...Ещё приехала “Нина Александровна”. (Когда-то встречалось в жизни такое сочетание, обаятельная, молодая...) ...Я её не видел. У неё — бомба. (Без этой бомбы — ничего нового, охранку не сдвинешь и не проймёшь). ...Остановилась на другой квартире... (Это вот для чего, прекрасное построение: если здесь у меня — не все террористы, то на квартиру нагрянуть нельзя, испугаешь остальных. Но и — надежду надо им дать. Но и — ограничить во времени). ...Завтра днём она придёт ко мне на квартиру от двенадцати до часу. (А вниз посмотреть — закружится голова: уже какая высота!) Подтверждается впечатление, что покушение готовится на Столыпина и Кассо.

Всё им открыто! всё от начала до конца! сам на себя доносчик перед исполнением! — невиданно! Лазарев — распутает ли когда-нибудь? оценит?

... Николай Яковлевич считает успешный исход их дела несомненным. (Надо, чтобы Кулябку тряхнуть. Перетревожить их нельзя, но оставить сонными тем более.).. Опять намекал на таинственных высокопоставленных покровителей. (Утомлённая голова уже не придумывает новых мотивов). ... Я обещал во всём полное содействие. Жду инструкций...

В этой язвительной наглости обнажения всего, как будет, — есть что-то завораживающее, Кулябко и должен онеметь, он должен — душевно смириться, подчиниться.

И всё-таки: невозможно понять, почему они так равнодушны?..

Бомбой — взорвёт он беспечность Кулябки! Именами министров — успокоит. Высокопоставленными покровителями — окостенит. Этими покровителями он прокусит сердце Кулябки. Если и покровители так хотят — то зачем Кулябке стараться больше всех?

В два часа ночи к городовому у подъезда Охранного отделения подошёл хорошо одетый господин и потребовал доложить начальнику. Дежурный в отделении — всё тот же Сабаев, он ещё не сменился (а сменясь — не отправится ли к нашей кухарке, как раз когда бы ей готовить завтрак Николаю Яковлевичу). Пригласил в приёмную. Стал звонить на квартиру, разбуживать подполковника. (Богров теребил их как проситель, будто это ему, а не премьер-министру грозило покушение.).. Кулябке, конечно, страх не хотелось ночь разбивать: ну, какие там ещё спешности? ну хорошо, пусть изложит письменно... Да записка уже готова, вот она... Ну, тогда отошлите её Демидюку, пусть разбирается... Нет, он настаивает — только вам лично.

Понесли записку. Течёт ночь, перемесь бессонницы и провалы сна. Сидит Богров у Сабаева. Клюёт носом Сабаев. А Кулябко на эти четверть часа ещё, наверно, улёгся спать. Но, встряхнутый бомбою Нины Александровны, — поедет в отделение? Нет, конечно: звонит и велит — привести Богрова к себе на квартиру.

Второе свидание, и опять на квартире, вот пошло!

А это и есть — то, что нужно! Человек, сжигаемый замыслом, несравненно сильней человека, хотящего только покоя. Человек, не ложившийся спать, всегда превосходит человека, вырванного из постели. Вслед за рассчитанной своей запиской хладнокровный Богров вступает и сам гипнотизировать расслабленного Кулябку.

А Кулябко и ещё последние эти четверть часа, после второго телефонного разговора, додрёмывал. И, с простотой российской, — вышел к нему перевалкою селезня, так и не дав себе труда одеться, ведь сейчас опять в постель, — в бордовом халате, зевая густо:

— Что вас так беспокоит, голубчик? — с сожалением к себе, к нему, к таким несчастным...

А ведь и не стар, сорока ему нету. А толст.

Человек в халате, едва сведённом, и вовсе ничто перед человеком в костюме.

В этой драпировке сейчас — должно решиться.

А Богрову и нужен-то всего только: один театральный билет на сегодня. Вон там они лежат, стопочкой, в кабинете.

Но говорить открыто — ещё и сейчас неосторожно. (Самого себя изломало это откладывание. Всё тело болит).

Кулябко встретил его с полусонной теплотой, не очень взорванный бомбой, не очень окостеневший от покровителей, — и другу своему подполковнику дружески растолковывает Богров те подробности, которых днём не мог по телефону: террористы поручили ему установить приметы Столыпина и Кассо. (Они — во всех иллюстрированных журналах, но сонному этого не сообразить). Для этого и пришлось идти в Купеческий сад, не пойти — никак было нельзя: террористы, очевидно, следили за ним, как он выполнит.

Шест как будто прочный, вкопан, но наверху, уже близко к куполу, — как раскачивается! вот сбросит! И неизвестно чем держась, становишься беспомощен, самые нелепые движения: где следили террористы? в саду? так сами бы и собрали приметы, хоть прямо бы и грохнули... И если так не доверяют — пойдёт ли в сад, то — как доверяют все тайны, все планы, самих себя?..

Надо бы крепче всё увязать, но уже не хватает усталого ума.

Но тем более — у сонного Кулябки. В лице Кулябки глупость — даже не личная, а типовая, если не расовая. Почёсывается, укутывается плотней, ничего не заметил, всё правильно. Спа-а-а-ать!.. — он сам как тройная подушка.

И, ещё перемалывая, что было в записке, и развивая: Столыпина не видел, поручения о приметах выполнить не мог. А Николай Яковлевич настаивает... (Подготовка, что понадобится театральный билет... Но брать — нельзя. Дороже билета — доверие. Может дать и билет, но приставить трёх филёров).

Но покушение — не на Государя??..

Нет-нет.

Кулябко всё более успокаивается. Кулябко не понимает, зачем его вообще разбудили.

Да! спохватился, вспомнил жалобу из Кременчуга: приметы Николая Яковлевича слишком общи, невозможно искать, уточните, голубчик!

Какой дурак! Зачем ему Кременчуг?..

Что ж, можно. (Немного врасплох). Вот: роста выше среднего... довольно плотный... брюнет... небольшие усы (а как там было раньше?)... подстриженная бородка... рыжеватое английское пальто... котелок... тёмные перчатки.

Тёмные перчатки особенно убедительны для православного жандарма: ведь у террориста — когти, надо прятать.

Пошёл Кулябко спать, а Богров — пустыми улицами, освежаясь.

Ещё раз убедился: на ночь филёрский пост снимают, за домом не следят. Или — самовольно спать уходят.

Вился, вился — какое искусство! Не отказало внимание, не отказал смысл.

Но — утром? Но утром, когда Кулябко очнётся, — ведь он же должен докладывать? Как высоко? Самому Столыпину? По смыслу — нельзя не доложить.

Так не слишком ли углубился кинжал истины?

А могли — и раньше доложить? Должны были — и раньше. И — ничего?

Не переиграл ли он со своей откровенностью?.. Но скажи одного Кассо — не дали бы и билета.

В этой игре с истиной — уже чудовищная несоразмерность: премьер-министру объявят, что на него готовится покушение! Так он — обережётся, он и в театр не пойдёт?

Не спрячется. Пойдёт. Никак же не меньше, чем эту кулябку, обдумывал, изучал Богров свою будущую жертву. На вызов лётчика-эсера ответил же он тем, что сел с ним на двухместный аэроплан! Характер Столыпина — не уклоняться от опасности. Так он и встретит свою верную смерть.

Приманка поставлена прекрасно: террористы сойдутся, но не раньше полудня. Значит, раньше их брать нельзя. Раньше нельзя приходить с арестом на богровскую квартиру. (Только б не догадались проверить через Сабаева!)...

Но и — билета нельзя просить раньше: ведь не знает же Богров, что решат и что прикажут ему террористы...

Сколько там ни спал — а с утра, взвинтясь кофе, был нервно весел. Счастливое чувство: обхитрил, победил, приблизился — и вот наступает момент, для которого ты жил всю жизнь.

Сколько там ни спал, а утренняя голова всегда сообразит больше. В ночном свидании ошибки не было, хорошо. Но и — решения нет.

Надо развить его. Допечатлеть ночное впечатленье.

И — перед полуднем, за час до критической встречи террористов, хозяин квартиры вышел пешком. (Филёры уже стоят, смотрят — но за ним не идут. Доверие сохраняется).

Он вышел на Крещатик — и средь солнечного дня открыто пошёл в Европейскую гостиницу, где, он знал, Кулябко сейчас. Где, знал весь Киев, расположились на дни торжеств многие приезжие высокие власти, и пировали там. (Какая же смелость? — на просмотре у террористов, и не боится их? А вчера звонил прямо из дому в Охранное отделение, слал посыльного за билетом — терпеливые террористы всё сносят и не беспокоятся? Как это знобко видно при свете и жаре южного дня!)..

Кулябко принял его в комнате того статского советника, Веригина.

Оба. (Но не трое, и то хорошо).

Безукоризненно следить за каждым выражением.

Но дело и не в выражении, а — во втягивающем ворожении.

Неважно, что сказать, — важно, как смотреть. Перебывать всё то же. (Эти не изменились). Изменение одно: дневное свидание у террористов не состоится. (А откуда они друг о друге так точно узнают? как они это всё сговаривают?).. Встречу перенесли — на Бибиковский бульвар, на углу Владимирской, в 8 вечера. (За час до спектакля).

Отложено, но — акт не отменён?

Нет! — навстречу всем опасностям Богров. И честных глаз не сводя с обоих.

Всё-таки пронимает. С двух сторон: где же он может произойти?

Правду, правду и только правду! Скорее всего... у театра. (Чуть откачнулся при конце).

Статскому советнику, промокательному пресс-папье, очень хочется показать свои полицейские способности: а как узнать террористов на многолюдной улице? И как узнать их намерение: акт состоится или опять отложен? (Если отложен, тогда повременить с арестом?)

Кулябко: если идут на акт — пусть Богров подаст знак курением папиросы.

(Всё расползается: ему — идти на бульвар? на пустую скамейку? А как же — в театр?.. Всё рассыпается, и доводами спаять невозможно).

А только — привораживающим взглядом, чуть набок плосковатую голову, такой милый юноша, ему хочется верить, как ему не поверить, ему надо верить...

Конечно, Богров всё готов исполнить, и папиросу. Но ему тягостно, что террористы затянут его в свой насильственный акт. Он как раз к этому часу хотел бы изолироваться, отойти от этой компании, да чтоб с ними и не арестовываться. Ему хотелось бы изолироваться от бомбистов.

Но — под каким предлогом?

Предлог как раз хороший: вчера в Купеческом саду не удалось собрать примет Столыпина. Николай Яковлевич — недоволен, и требует. Так может для этой, якобы, цели — в роли разведчика для террористов, и пойти в театр?

(При режущем свете дня так ясно видна вся подмазка и как неестественно прилепился к столбу в том месте, где быть и не должен. Тут всё рассыпается: зачем же ему в театр, если встреча на бульваре, и акт — у театра? Как же он будет сигнализировать о намерениях, если изолируется? и — зачем им приметы так поздно? Но, сплавленное гипнотической волной, всё как-то удивительно держится).

Даже вот как: а в театре Богров неправильным сигналом мог бы испортить их предприятие.

(И — держится!)

В праздничной суматохе (да они же опять спешат на завтрак с шампанским), перед очевидностью успеха и наград — держится!

— Но как вы объясните им, откуда вы достали билет?

— О-о! Через певицу Регину. А она — от своего покровителя из высшего света.

Ещё непонятно: так значит, Богров не укажет террористов на бульваре?

Ну, филёры легко могут следовать за Николаем Яковлевичем от дома Богрова. А в театре Богров пожалуй будет и понужнее.

Пожалуй...

Но как же террористы проникнут в театр?

(Всё смешалось).

О-о, при высокопоставленных покровителях...

Завораживающе.

Кулябко и Веригин обсуждают ещё другие возможные варианты, в которые может быть поставлен террористами их сотрудник.

Без нажима, но чуть притерпевшись: причём, мне надо получить видное место в партере: они могут за мной наблюдать, проверять, там ли я.

Ведь Богров под жестоким контролем террористов, каждый его шаг просматривается...

Веригин: в первых рядах — никак нельзя, там — только генералы и высокопоставленные.

Кулябко: в партере, но — дальше. Билет — пришлю, если планы революционеров не изменятся ещё раз, а то они всё время меняются.

Уплыл билет? Может и нет. Настаивать нельзя. (Ослабло тело, распускаются мускулы, язык устал, глаза закрываются, сейчас — мешком по столбу вниз?)..

Домой — на извозчике: и по слабости, и как бы торопясь в стиснутое общество Николая Яковлевича, не заподозрил бы в отлучке.

В собственную стиснутость. Так хорошо плёл, переползал — и срывается? А завтра вся эта царская банда поедет по другим городам — и надо дальше переставлять как фишки — Николая Яковлевича, Нину Александровну, и придумывать ещё персонажи, сюжеты, приметы... Уже не брала голова. Срывался.

Устал... Сколько мы, превосходные, тратим энергии, искусства — и на что? Проклятье! Они превращают нас в сыщиков.

Часы, часы одинокие, в безвыходном остром тупике, в перекладывании предположений. Обед с тёткой. Ничто не лезет в горло. Сам не заметил: с тёткой распустился и обронил, что был вчера в Купеческом. Изумилась: да как же попал? Петербургские знакомые помогли.

Как же можно было вчера пропустить Купеческий? Ведь такие удачи не повторяются.

Ещё вот не подумал: швейцар! Просто придут к швейцару и проверят: проходил ли парадное хоть раз вот с такими приметами?

А приготовлены, развешаны горничной — фрак, белый жилет. Этот фрак готовился для публичного адвокатского выступления, так и не состоявшегося ни разу.

Часы напряжённейших нервов. Ах, скорей бы конец, и в нём — вся награда! Кончатся прятки, сойдёмся лицом к лицу — и посмотрим, кто побледнеет. Скорей бы кончать. Скорей бы стрелять. Заслонил Столыпин весь свет.

Вдруг в комнату — стук, чей-то чужой. Револьвер — на столе, упустил прикрыть, почему-то рванулся к двери.

Полицейский!!!

Сабаев.

Открыли?? Всё провалилось?!! Уже все комнаты проверил, никакого Николая Яковлевича?? Уже топчется в прихожей полицейский наряд??

Сабаев вежливо: можно ли ему с их телефона позвонить к себе в Охранное отделение?

Нет! Нет! (Ловушка? Ещё усилить наряд?)

Удивился Сабаев.

Нет, понимаете, в моём положении я не могу этим злоупотреблять. Это может быть замечено.

Ничего. Обошлось. Значит, он — к кухарке. Значит, там у них всё хорошо.

Ещё, ещё расхаживать, ждать, томиться. Лечь — не лежится, встать — не ходится.

Будет билет?

Как-то всё-таки перетягиваются стрелки часов. Ближе, ближе к семи. Нет сил дождаться до ровного. Позвонил Кулябке. На этот раз — он.

Голосом приглушенным (чтоб Николай Яковлевич не слышал): планы не изменились, пришлите билет.

Хорошо. Демидюк принесёт швейцару сам, скажет — от Регины.

Голос Кулябки — обычный.

Но — двадцать минут, но — тридцать минут, — не несут!

Уже и фрак надет, стеснительно жаркий, в кармане брюк — браунинг. Ходить, привыкая. Браунинг — большой, крупнокалиберный, выпирает, надо будет чем-то прикрывать.

Не несут! И, с запасной запиской в кармане, объясняющей свой преждевременный выход и задержку террористов — (... Николай Яковлевич очень взволнован... из окна через бинокль он видит наблюдение, слишком откровенное... Я — не провален ещё...) — 8 часов! уже там, на бульваре, их смотрят! — Богров выходит на улицу сам.

На первый в жизни акт.

Уже стемнело. Филёры. Не прорваться Николаю Яковлевичу...

Вот и сам Демидюк. Чтоб не попасть под глаза террориста из своего окна — знак ему, дальше, дальше, и к Фундуклеевской.

И вот — билет в руке!!!

Самообладательно — ещё раз перегнуть, его, и в карман фрака.

Судьба правительства. Судьба страны.

И судьба моего народа.

А по Фундуклеевской, по Владимирской, а на Театральной площади — почти сплошная толпа. Тысячи глупых людей хотят хоть глазом увидеть проезд своего глупого царя.

Автомобили и экипажи с разряженной знатью — подъезжают и подъезжают. Ещё час до спектакля, а театр полон.

(Но уже за 8 — а террористы не сошлись на бульваре. Опять отложили? — но как они всё перекладывают? По телефону? так его и подслушать можно, вот Певзнер, а если догадалась и полиция? А если отложили — то покушенья не будет? — и для чего ж идёт Богров? Да, собирать приметы и дать ложный сигнал — кому? какой? о чём? И помешать покушению — безоружный и без содействия?)..

Рядом с каждым билетёром — полицейский офицер. Как гордо иметь честный законный билет, выписанный на твоё собственное имя. А фрак, безукоризненные жесты и манеры тем более сливают тебя с этой знатью.

(А вдруг вот сейчас — обшарят, и легко найдут браунинг с восемью патронами?.. Страшный момент: сейчас-то и обыщут, это естественно!)

В вестибюле похаживает Кулябко. Всё-таки — ждёт известий. И — в мундире, при орденах, вот тут, при всех открыто, готов разговаривать со своим любимцем.

Ах, какой глупый селезень, даже жалко его иногда. После того как дал билет, появилось сочувственное к нему.

За колонной: да ведь я же здесь под перекрестным досмотром, нам очень опасно разговаривать, на виду.

— Вы думаете, их агенты и в театре?

— О, ещё бы! У них связи...

По-думаешь, ещё бороться ли с ними. По-думаешь, ещё портить ли отношения.

А — свидание на бульваре? Отменено. Опять? Перенесли на частную квартиру, не известную мне. И Николай Яковлевич переедет туда, после 11 часов.

Бросило в жар Кулябку, вытирает пот из-под кительного воротника. Обкладывали, обкладывали добычу — и всё зря? Просочатся и уйдут? Вместе и с наградами? Ускользнут?

— Так слушайте, идите и проверьте: дома ли ещё он? (Ах, опять перебрал! Трудней всего — равновесие).

— Так я только что вышел — он был дома.

— Нет, нет, вернитесь и проверьте, сейчас же!

— Так я же для него — в театре, как же я вернусь?

— Ну, скажите... перчатки забыл.

В поту заёжило жирного — и как могла промелькнуть к нему жалость? Одолеть всю недостижимую неправдоподобную высоту — зачем? чтобы теперь сползать назад? Билет в кармане — и как нет билета.

— Идите, идите, голубчик! — торопит, гонит Кулябко со всей своей страстной суетой. — Идите проверьте, вернётесь — доложите.

Сползая, сползая по остроганному, но хоть без занозы. Сползать — вряд ли легче, чем подниматься. И — как уже устали все мускулы кольца!..

Идти домой? Глупо, и не протолпишься, не успеешь вернуться к началу. Не домой? — филёры доложат потом, что не возвращался.

Но — потом. После.

Перешёл на ту сторону Владимирской. Потолкался минут пятнадцать около кафе Франсуа. А может — за ним уже теперь следят? И вот — уже всё провалилось? А в такой толпе не откроешь слежку.

Вернулся в театр, к другому контролю. Полицейский чиновник не пропустил: билет уже использован.

Но зорко видит и спешит на выручку Кулябко: этого — пропустите! этого — я знаю сам!

Ну, что? Дома, сидит ужинает. Но — заметил наблюдение за домом, грубо следят, очень встревожен. (Раньше бы это сказать! Забыл, а в кармане даже записка).

Значит, Николай Яковлевич никуда не выйдет. Значит, Кулябке пора успокоиться.

И — ещё, ещё не начинается спектакль. Вся густая разряженная публика расхаживает по фойе, в буфетной, по коридорам — показываясь и разглядываясь. За десятки лет киевский оперный театр не видел такого собрания. Много и петербургских.

Это была — его публика! Она думает, что пришла на “Сказку о царе Салтане” да посмотреть на ожерелья царских дочерей, — а она увидит, чего не видела Россия, и ещё внукам будет рассказывать каждый: это при мне убивали Столыпина, вот как это было... Эта публика не видела, как взбираются под купол, под верхнюю площадку, — она увидит только последний фокус.

Он вот как придумал: выпирающий карман брюк прикрывать широкой театральной программкой, в полуспущенной руке.

Звонили звонки. Обдавая духами, шли дамы в цветных платьях. И — военные, военные, больше всего военных.

В генерал-губернаторской ложе, слева над оркестром, возвышался царь с парой дочерей. Царицы не было видно.

И Столыпина среди крупных чинов у подножья — сзади издали опять, не разобрать. Но он должен быть там: театр тем и отличается от гулянья в саду, что здесь места — по чинам.

Гасли лампы. Увертюра. Раздвигался занавес. Глупые девки в идиотской деревенской избе, разряженные как можно по-русски, что-то вздорили, а вздорный царь подслушивал их и выбирал невесту.

Он вот что ещё придумывал: почему считать себя обречённым? почему после выстрела не бежать? Все, конечно, растеряются, можно выскочить из театра, схватить извозчика?..

Надо быть уверенным, что за ним не следят. Не похоже на Кулябку, а всё-таки. А если следят — тогда ничего не сделаешь, тогда успеют руку перехватить в последний момент.

Значит, в первом антракте нельзя пробовать. Первый антракт — на проверку слежки: быстро уходить в уборную одному, быстро переходить по лестницам. Хорошо, значит можно отложить акт — на один антракт.

Или — вообще отложить?..

Ведь в этом гореньи, в этих расчётах меньше всего думал: а вообще-то — насколько неизбежно? именно ему?

Но — слишком много удачно сошлось. Как бросить бы три кости сразу — и на всех трёх по шестёрке!

И кто ж бы другой это сумел?

Антракт. Начал быстро ходить, проверять.

Нет, не следят.

Наёмным биноклем с разных мест рассматривать: где же Столыпин? И — сколько лиц и как охраняют его?

Там впереди, впереди... У подножья царской ложи никакого явного караула не было. И не угадывалась рассадка специальных людей. Там, впереди...

Да, Столыпин в белом сюртуке сидел в первом же ряду под царской ложей, и почти у прохода.

Без всякой видимой охраны. Так, собеседники.

А не время ли — вот и идти на него?

И — горячий удар внутри.

Нет, ещё какая-то неготовность, какая-то ещё разведка. Да ведь антракта — три, и ещё потом разъезд.

Небывалый партер: эполеты, эполеты, звёзды министров, звёзды и ленты придворных, бриллианты дам.

Как объявлено: народный спектакль.

Он — вот что вдруг заметил и вспотел: мужчины почти все в мундирах, военных или чиновных, а кто в гражданском — то не во фраках, а в светлом летнем, такая жара.

И только почти он один ходил между всех чёрным пятном. Заметный...

Просчёт.

И — опять Кулябко: неприлично близко подошёл, поманил в закоулок — и ни о чём же новом, просто так, разговаривать о Николае Яковлевиче.

Отделался от Кулябки только началом второго акта.

И теперь уже, из 18-го ряда в первый, уверенно видя в бинокль затылок Столыпина — только его, не спектакль, — просидел весь акт неподвижно, скорчась.

И такую ненависть в себе ощущал, что мог бы его глазами заколоть через бинокль.

Антракт.

Публика почти вся выгуливала из зала, немногие оставались.

И опять же — Кулябко. Кивал — отойти в закоулок.

За все дни он так не кипятился, как сейчас: прошло полтора часа — и где же там Николай Яковлевич, не ускользнул ли мимо филёров? В театре — вам нечего больше важного делать, незачем дольше оставаться. А ступайте домой и следите за Николаем Яковлевичем.

Зануда, не взял слежкой — дожуёт хлопотнёй, до третьего антракта не даст дожить. Не согласиться — не отстанет. А сейчас уйти — кончено всё.

Быстро, сразу, не возбуждая подозрений: ухожу.

И — уходить.

Понимая — что никогда уже не удастся больше. И даже — обман обнаружится через несколько часов.

Это был — последний момент!

В коридоре скрылся от Кулябки — и повернул!

И повернул! — и пошёл в зал, рискуя же снова встретиться с Кулябкой. (Ну, забыл бинокль, перчатки.)..

Не было Кулябки.

Но могло — Столыпина не быть на месте, в единственный этот момент.

Был!!!

И стоял так открыто, так не прячась, так развернувшись грудью, весь ярко-белый, в летнем сюртуке — как нарочно поставленный мишенью. В самом конце левого прохода, облокотись спиной о барьер оркестра, разговаривая с кем-то.

Почти никто не попадался в проходе, и зал был пуст на четыре пятых.

Не вспомнил, даже не покосился — что там в царской ложе, есть ли кто.

Шагом денди, не теряя естественности, всё так же прикрывая программкой оттопыренный карман — он шёл — и шёл!! — всё ближе!!!

Потому что по близорукости был освобождён от стрельбы.

Никто не преграждал ему пути к премьер-министру. Сразу видно было, что ни вблизи, ни дальше никто защитный не стоял, не сидел, не дежурил. Сколько было военных в театре — ни один его не охранял. Охватил, а понимать уже некогда: он прямо и не раз им объявил: покушение будет — на Столыпина! И весь город, и весь театр был оцеплен, перецеплен, — а именно около Столыпина — ни человека!

И никто не гнался за Богровым, никто не хватал его за плечо, за локоть.

Сейчас вы услышите нас — и запомните навсегда!

Шага за четыре до белой груди с крупной звездой — он обронил, бросил программку, вытянул браунинг свободным даром —

ещё шагнул —

и почти уже в упор, увидев в Столыпине движение броситься навстречу, —

выстрелил! дважды!! в корпус.

 

 

К первой части главы 65