К содержанию книги

 

 

 

73

(Царское милосердие)

 

Ещё при неумершем Столыпине Коковцов назначил ревизию киевского Охранного отделения. Министр юстиции Щегловитов приехал в Киев и внезапно для Кулябки опечатал отделение. Ещё не был казнён Богров — уже прикатила в Киев и сама ревизия: сенатор Трусевич с отрядом судебных и полицейских чинов. Можно было ждать безжалостного расследования. (Особенно потому — публика не держала этого в соображении, а в чиновном мире это всё, — что Трусевич был обойдён и оттеснён Курловым по службе и, стало быть, его личный враг. Впрочем, и Кулябко был назначен на свой пост тоже при Трусевиче, это осложняло). Отобраны были дневники агентов и филёров. Даже предприняты хлопотливые допросы сотен полицейских (частью уже воротившихся в Петербург) об их стоянии при проездах Государя. В общественном мнении убийство и поспешный скрытый суд повисли загадкой — и все ждали от Трусевича сенсационных разъяснений. В Государственной Думе (она открылась как раз в 40-й день смерти Столыпина, но не его почтила, а умершего между тем члена Думы, лишь потом Родзянко напомнил о Столыпине) новый министр внутренних дел Макаров обещал, что правительство ничего не скроет, но намерено пролить самый яркий свет.

Однако весь этот размах разоблачений повис в воздухе. Шли месяцы — и не только не был пролит яркий свет, и не только не было ничего опубликовано официально, но когда газеты время от времени печатали якобы подлинные куски предварительного следствия о своре Курлова (все четыре имени были уже широко известны и соединены), то редакторам грозили судебной ответственностью, если... материалы окажутся подлинными. Был слух, надежда общества, что Кулябку подвергли домашнему аресту, но и этого не произошло.

Ревизия проходила вполне скрыто. Кулябко, сколько мог, тормозил её, а сколько успевал — врал, ещё и меняя показания. На первом допросе он отрицал даже, что Богров был допущен в Купеческий сад. Но во всяком случае вся четвёрка знала, что Богров в театре (как и сам Богров показал в первую ночь). Веригин по неопытности допустил колебание: ему кажется, что Кулябко докладывал об этом генералу Курлову. Курлов: абсолютно ничего не знал, и так же твёрдо, что не знали Спиридович и Веригин. Закрутившийся Кулябко напоминал, что оба знали Богрова в лицо и видели в театре и не могли не узнать, и почему-то же Спиридович остановил свою занесенную над Богровым саблю. Тем настойчивей был Спиридович, что от него умышленно что-то скрывали. А уж Курлов: и в лицо Богрова не знал, и фамилии не знал, и ни с какой стороны вообще ничего не знал.

Как бы ни рвался Трусевич к следствию, но уже была охвачена его ревизия параличом Верховного пожелания. И записывала так: “Полковник Спиридович дал сенатору свои объяснения”. Всё. (На время следствия Спиридович и не отстранялся от должности начальника дворцовой охраны).

Трусевич дал себе волю только в расследовании денежном. Он вывел, что Кулябко тратил огромные средства на агентуру и наблюдения, а поставлены они были слабо. Что Курлов бесконтрольно ведал суммами по 150 тысяч рублей и из них выплачивал личные долги, а Веригин так и не отчитался в 50 тысячах.

Но Курлов на все суммы представил расписки каких-то подотчётных лиц. И доказал, что не только не расплатился с долгами, но остаётся в задолженности, что и подтверждает его честность. Вообще же касаться частных экономических операций сенатор Трусевич не полномочен.

Сложны, неприятны были Курлову все эти объяснения перед ревизией, но и не так же, как если бы пришлось повидаться со Столыпиным в его последние дни, когда по телефону три раза вызывали Курлова к умирающему, но все три раза удалось не попасть туда. Там он должен был бы отвечать неизбежно нечто другое и при неизбежных свидетелях — и теперь было б ему трудней свести концы.

Ясный ум юриста и человека, долго служащего, подавал Курлову неопровержимые защитные аргументы — и он, третий месяц отбиваясь от ревизии, оставался товарищем министра. И удержался б дальше, если б не подло-лукавая подножка Макарова. Тот, воротясь из Крыма, передал Курлову якобы слова Государя: “Я удивляюсь, что такой честный и преданный слуга, как Курлов, не подал до сих пор в отставку”. А — как проверить? Не запросишь Государя, так ли он в действительности высказался? Курлов вынужден был подать в отставку. Большое упущение: теперь из-за этой отставки, даже добившись оправдания, он не получит ни полного подсудного содержания, ни максимальной пенсии и не сможет быть назначен в Сенат. (А всё это очень бы ему пригодилось теперь, когда он готовил вторую женитьбу. И вскоре же Распутин, большой сердцевед и простодушный христианин, охотно обещал помочь Курлову вылезти из-под всех несправедливых обвинений).

По причине высокого положения Курлова итоги ревизии были поданы не по судебной линии в Сенат, но — в Государственный Совет, и там несколько месяцев томились безо всякого разрешения. Это составляло уже 9 толстых томов, но ещё надо было испросить новые объяснения четвёрки. Они все пришли не короткими, но от Курлова — необычайно пространными. Прежде всего, он отводил ото всех обвинений Веригина и Спиридовича, ибо хотя они и носились поверх всей охраны, но никаких, официальных поручений по ней не имели. Далее, он отвергал, что Кулябко не соответствует должности, а только — не отличается талантливостью, так этим не может похвастаться и никто из жандармских офицеров в России. Курлов спрашивал в свою очередь: где же точная формулировка деяний, которые ставились бы ему в вину? Единственный фактический момент: нарушение циркуляра о недопущении секретных сотрудников для охраны государственных лиц. Но во-первых он и не знал о допущении, а во-вторых этот циркуляр издан по Департаменту полиции, Курлов же как товарищ министра стоит выше Департамента и не обязан подчиняться той инструкции. Совершенно неуместно и обвинять, что не была использована связь кухарки Богрова с филёром Сабаевым для проверки, существует ли террорист: такие методы не могут быть вменены в обязанность полиции, они противоречат этическим нормам. Самое же главное: не могут быть виновны одновременно и начальник и подчинённые. Раз Курлов ничего не знал, то виноват один Кулябко. А если бы Курлов знал, то был бы виноват он, а Кулябко чист. Но Курлов даже обо всём плане покушения ничего не знал до самого 1 сентября, но и в этот день — не подробно. А весь тот день он должен был простоять на улицах, обеспечивая проезды Государя. Не мог же генерал Курлов, начальник всей охраны, лично заняться слежкой за Богровым. В таком неохватном деле невозможно руководить, не доверяя своим подчинённым. Курлов даже в театр прибыл позже Столыпина и только от него узнал, что не состоялось какое-то свидание террористов на каком-то бульваре. Тут надо отметить, что высшего руководства полицией никто никогда со Столыпина не снимал. С другой стороны ещё и теперь неизвестно, может быть сообщения Богрова и не были вымышлены. Никак нельзя и упрекнуть, что охрана внутри театра была недостаточна: там находилось свыше девяноста чинов охраны при полутора десятке офицеров. Но вообще надо признать, что даже при самой идеальной постановке охраны не существует возможности предупредить террористические акты, особенно одиночные.

(Пройдёт 10 лет, и в эмиграции он состроит ещё безупречней: “Сообщения Богрова сильно меня тревожили, и, несмотря на скептическое отношение Столыпина, я настаивал на вызове одного из офицеров личной охраны министра”, — то есть, ещё одного из Петербурга в дополнение к сотне здесь. — “Но Столыпин находил и без того преувеличенными меры его охраны”, — то есть, не охраняемую прихожую и сад под окнами первого этажа. После этого Курлов сам “намеревался ни на шаг не отходить от Столыпина” в театре, но тот же сам его и послал выяснять у Кулябки — чего единственного Курлов все эти дни не успевал).

А Кулябко теперь в ответах Сенату отказался от первоначальных своих показаний, что Курлов знал, и просил считать действительными новые показания, что Курлов не знал.

И всё же выводы Государственного Совета оказались не в пользу четвёрки. Курлов не выполнил условия Столыпина: не принимать важных мер по киевской охране без соглашения с киевским генерал-губернатором. Напротив, непомерно расширил охранные права Кулябки, не соответствующего даже и своей должности. Легкомысленно доверил ему действовать с Богровым, не подвергнув никакой проверке первостепенное сообщение, а то мистификация была бы разрушена тотчас. Курлов по приезде в Киев не произвёл элементарной проверки агентуры. Пренебрег предупредительным сообщением о личности Богрова из Департамента полиции. Не придал значения подозрительной переменчивости богровских сведений. Билеты распределяла комиссия, в которую входили и Спиридович и Веригин. Заведомо политически неблагонадёжный Богров был допущен без обыска и без досмотра и в Купеческий сад, и в театр — и свободно разгуливал там, выбирая жертву. Для охранников обязательна подозрительность, здесь её не было, а систематический ряд бездействий. Все шаги или исчезновения Богрова принимались с полным доверием. Подготавливаемый террористический акт был предметом общего обсуждения четвёрки, и никто из них не может быть отведен от следствия. Наличествуют преступления, рассматриваемые в судебном порядке. Возбудить уголовное преследование и назначить следствие.

Так беспощадно звучат юридические доводы и так же беспощадно они обрушиваются на людей незащищённых. Но эти были скрыто защищены настолько, что не страшна была Курлову и враждебность председателя совета министров. Министр юстиции был понужден к двум решающим послаблениям. Поскольку не существовало предварительного сговора их четверых с Богровым о его злоумыслии — то преступление их должно считаться не политическим, а по должности. И поскольку деяния всех четверых совершены при исполнении обязанностей не военных, но полицейских, то, хотя трое из четверых носят военный чин, они должны быть подвергнуты суду не военному, а гражданскому.

Всего лишь убили первого министра страны — гражданское нарушение по должности. Вся главная туча, ещё не ударив, разряжалась.

А пока, что тоже было благоразумно: 31 января 1912 высочайшим приказом по военному ведомству был уволен по домашним обстоятельствам от службы Отдельного Корпуса жандармов подполковник Кулябко — с зачислением... в пешее ополчение.

Долго ли, коротко ли, — весной 1912 было учреждено следствие сенатора Шульгина. В июне он начал его. В августе приехал и в Киев. Всеми такими затяжками очень излечивается общественное волнение: долгие месяцы публика уверена, что правосудие движется, оно — придёт. А к тому времени остывают страсти. И если с Богровым полезно было кончить в 9 дней, то разбор четвёрки естественно растянулся на 15 месяцев.

Однако, всё ж, дело закручивалось. И Курлов, теперь свободный от службы, засел за новое объёмистое сочинение, где отточенным взглядом бюрократического скалолаза не упускал ни одного выступа или углубления для носка или когтя, чтоб не опереться, не подтолкнуться к спасению. Всё та же главная схема защиты, выстроенная им в первую сентябрьскую ночь, дальше от раза к разу у него тонко развивалась, исхищрялась, умножалась и дополнялась.

Он и вообще не может быть обвинён в бездействии власти, ибо не имел прямого распоряжения чинами местной полиции. Он только давал руководящие указания по докладам. Потом: все главные охранные меры принимались по соглашению с генерал-адъютантом Треповым. Затем: Богров никогда не привлекался к политическим дознаниям, и его никак нельзя было считать политически неблагонадёжным. Не было и никаких оснований сомневаться в сведениях, сообщённых Богровым. Следить за Богровым? — конечно, следовало, но Курлов считал, что такой элементарный приём розыска никак не может быть упущен опытным начальником охранного отделения. Сам факт преступления Богрова был совсем несложен. Каждое сведение и каждое распоряжение подробно докладывалось статс-секретарю Столыпину. Курлов теперь припоминает, что, кажется, Богрову, да, было поручено следить за министрами в Купеческом саду, но с достоверностью о допуске Богрова в Купеческий сад Курлов никак не знал. Посылать агентов непосредственно на квартиру Богрова было недопустимо: так можно было спугнуть прибывшую группу террористов. Перед спектаклем и в 1-м антракте Курлов был занят тем, что расспрашивал Столыпина, что тому известно от Кулябки. И пытался получить сведения от Кулябки, — но тот не успевал рассказать существенного, и потом Курлов докладывал статс-секретарю свои неполные сведения. А всё 1-е действие и всё 2-е действие Курлов обсуждал с дворцовым комендантом, что предпринять. Выстрел произошёл совершенно неожиданно и не мог быть предусмотрен. И в голову не могло прийти Курлову, что Богров в театре. Курлов предупредил Кулябку, что Богров должен неотлучно находиться при Николае Яковлевиче. Вполне возможно, что Богров и за час не знал, что ему придётся убивать, требование застало его врасплох и подчинило чужой воле. Здесь надо искать глубокие политические причины и неведомые нам тайные силы, а не обрушиваться на отдельных служебных лиц. Личных счётов со Столыпиным у Богрова не могло быть, а поэтому не могло быть у него инициативы совершить это убийство с риском для своей жизни. Курлов понял так, что Кулябко разговаривал с Богровым где-то у подъезда театра, возможно — во время спектакля. О перчатках? — да, что-то Кулябко сказал о перчатках, но не было понятно, что речь идёт о белых театральных, а не простых обиходных. Решено было, что после спектакля Кулябко пойдёт и сам станет на наружное наблюдение за домом Богрова. Со Спиридовичем? — кажется, никто не вёл никаких разговоров, во всяком случае это не сохранилось в памяти. После покушения Курлов приказал Кулябке составить подробный рапорт обо всей этой истории, но Кулябко почему-то медлил исполнить это приказание, поэтому Курлов и не мог собрать точных сведений, что же произошло. Взять Богрова для допроса в охранное отделение? — да, Курлов поддерживал такую мысль, но её разделял и новый председатель совета министров статс-секретарь Коковцов. (Такие петли, вовремя наброшенные, очень помогают удержаться над пропастью). Генерал-губернатор Трепов (ещё петелька) никогда не заявлял о несоответствии Кулябки занимаемой должности и был согласен возложить на Кулябку заведывание народной охраной.

Стал сенатор Шульгин собирать следственные протоколы Богрова — и вдруг в суде почему-то не оказалось никаких протоколов, — они почему-то не велись. И пришлось ему допрашивать присутствовавших на суде прокуроров и сановников, чтобы восстановить ход суда.

Несмотря на изумительно-находчивые объяснения Курлова, несмотря на его авторитет в полицейском деле и правоту всех его методов и теорий розыска, — сенатор не дрогнул и возвёл на Курлова всё те же обвинения: преступное бездействие власти; не принял мер предотвратить злодеяние; не распорядился о надзоре за Богровым, об исследовании в его квартире, о проверке его сведений; знал о выдаче билетов оба дня, не воспретил, не распорядился обыскать на оружие, наблюдать за ним в театре; не установил охраны министров, об опасности которым было предупреждение.

Также и трём остальным чинам сенатор не нашёл смягчающих обстоятельств.

Обвинительные заключения были составлены в августе 1912 (даже и в 1914 цензура не пропускала к печати многие части их, а Спиридовича, как близкого ко Двору, закрывала полностью). Но правосудие (в пустой след и к лицам, поставленным высоко) — самая медленная из колесниц. И только в декабре 1912 собрался департамент Государственного Совета разобрать дело курловской четвёрки.

Все изучившие дело — и сенатор-докладчик и прокурор, обвиняли согласно. Богров имел возможность также и бросить снаряд в царскую ложу, и остановила его не полиция, а лишь боязнь еврейского погрома. Если бы Курлов не знал, что Богров в театре, то это ещё усугубило бы его вину — незнания. Он был командирован поставить всю охрану — и не может сваливать вину на подчинённых. Спиридович и Веригин, каковы б ни были их служебные поручения в тот момент, состояли на выдающейся государственной службе; они знали, кто такой Богров, видели его в театре и молчали.

Хотя обвинения формулировались о бездействии власти с особо-важными последствиями, но из материалов выпирало, что все четверо были соучастниками убийства, а Кулябко — даже очень активным.

Так, вопреки милости, выраженной Его Величеством, следствие ползло и ползло, подступая вот и к горлу.

Но не суду был предложен этот обвинительный акт, а почтенным старцам Государственного Совета. А они все почивали в сени благой государевой воли и ею держались. И были ещё злы на Столыпина. И они же своим долгочиновным сердцем не могли приемлить такого грубого обвинения. Да кто-то из них и сам когда-то попадал в тяжёлые служебные обстоятельства. Да кто вообще — святой и не может попасть? А Курлов не раз и заступался за обвинённых в бездействии, в превышении, в растратах. Между людьми, кто служит десятилетиями единому аппарату власти, должна быть взаимная выручка. И голосами старчески-блеющими, с задыханием и дребезжанием, аргументировали один за другим: что если Курлов виноват, то не виноват Кулябко; а если виноват Кулябко, как видят все, то не виноваты трое остальных. С Курловым же случилось не бездействие, а несчастье. Ни от какого начальника нельзя требовать, чтобы он всё осуществлял сам, не полагаясь на надёжных подчинённых.

Единодушно осудили только Кулябку — за всё, вместе с воровством казённых сумм, на страшный срок в 16 месяцев тюремного заключения. (Высочайшим повелением этот срок был сведен к 4 месяцам).

О трёх остальных разделились и голоса департамента. Шесть членов (среди них многопрославленный потом плаксиво-благостный Штюрмер) — за оправдание, пять — всё-таки за осуждение. Но среди пяти был председатель, да прибавил к ним свой голос упорный в честности министр внутренних дел Макаров, — и так, неосязаемым перевесом, обвинение все же состоялось. Однако шестеро оправдателей потребовали, чтобы на высочайшее усмотрение было представлено и их особое мнение.

Хотя следствие тянулось уже 15 месяцев, но общество не забыло, ждало решения, в газеты пробивались то сведения, то опровержения: голоса разделились пополам, мёртвая точка; уже составляется обвинительный акт; будет грандиозный процесс в Екатерининском зале Таврического, — нет! решения Совета не получили высочайшего утверждения, и Курлов будет повышен.

И, как всегда, худшие слухи были наиверными. В начале января 1913 стало известно, что на протоколе Государственного Совета Его Императорское Величество изволил начертать собственноручно: дело о генерале Курлове, полковнике Спиридовиче и статском советнике Веригине прекратить без всяких для них последствий.

 

Через два месяца ожидалась амнистия к 300-летию династии. Можно было для приличия осудить, тут же и амнистировать. Нет, император спешил отметить помилованием своё особое доверие и расположение, особую склонность и симпатию.

К этому вгрызчивому крысо-хорьку, чемпиону бюрократического мира. И к этому дворцовому угоднику, веретенному теоретику розыскного дела, клюнувшему дешёвую наживку. Да к этой бледной статской немочи — без начала, без лица, и без конца.

Этим умилительным милосердием император предварил и символически отметил 300-летие династии.

Конечно, царь мог помиловать и раньше. И — такова была его воля: ведь это не государственное какое-нибудь дело, а дело личных судеб, личного милосердия к проступившимся, но преданным людям. Он предрешил помилование давно раньше: в тот счастливый сентябрь в Крыму, когда утеря опостылевшего премьер-министра была вознаграждена очередным выздоровлением наследника. А когда заменивший Столыпина министр внутренних дел Макаров принёс Государю расследование об убийстве и оказалось, что нити ведут к Курлову, — Макаров сразу стал Государю неприятен. Государь взял все бумаги, сказав, что хочет ознакомиться внимательно, — и оставил дело навсегда у себя, никогда больше не заговорил с Макаровым. (А после его голосования в Государственном Совете против Курлова — и снял тотчас с поста министра). Царь — мог помиловать давно и раньше. Но он надеялся, что верные старцы Государственного Совета поймут и сделают сами.

Они и сделали, как умели. Как ночная нежить, они узнавали своих по запаху и по уголькам глаз. Они выгораживали и вытягивали по-человечески такого же, как сами, попавшего, как и они могли попасть. Они бы дико откинулись, если б им сказали, что голосование было не о Курлове, но о том, как скоро будут потрошить их собственные дома, расстреливать их самих и резать домочадцев.

Да куда ж им было соревноваться с революционерами? Те жертвовали своими жизнями в 18-25 лет, шли на безусловную смерть, только бы выполнить задуманное. Эти — в 40, 50 и даже 70 лет почти поголовно думали об одной карьере, а значит — о своём непременном сохранении для нее. Думать о России — среди них было почти исключение, думать о кресле — почти правило. Они не давали себе напряжения соображать, медлили в действиях, нежились, наслаждались досугом, умеренно сияли в своих обществах, интриговали и сплетничали. Что же парило над ними? Показное православие (чтобы как у всех, они все регулярно отстаивали церковные литургии) да преданность Государю как лицу, от которого зависит служба.

Как же могли они не проиграть России? Все их служебные помыслы были напряжённое слеженье за системой перемещений, возвышений и наград — разве это не паралич власти? То-то: как почти ни одного крупного генерала, начинавшего войну 1914 года, мы не встречаем потом в Белом движении, так ни один из этих полицейских зубров, любимчиков Двора и старцев Совета не промелькнёт на защите трона, когда он станет падать: все притаятся или рассеются. Они от Седьмого года и до Семнадцатого не несли сознания полной опасности, наступила революция — они не имели присутствия духа даже для самозащиты.

15-месячное расследование подтвердило всё, что было известно с первых пылких минут — и дело предано забвению! Всё собралось в том трусливом, стыдливом, скомканном окончании — и дела убийцы, и дела предателей. В том уклончивом умолчании, где так узнаётся характер нашего последнего императора.

Либеральному обществу удобно было посчитать Богрова охранником, — и только чтоб не наказывать своих угождателей, русский царь позволил этому гнусному объяснению остаться в памяти России и пятном на чести её. Чтобы спасти три чиновные шкуры — весь грязный заляп Верховная Власть принимала на себя. Вершина дерева беззаботно отдавала здоровые побеги, повеивая дряхлыми.

Эта медленная история прощения убийц — открывает тем, кто не отгораживается видеть. Каждое милосердие к своре — омертвляло государство. Уже достаточно перед тем проявил император, что был не на высоте задач, решаемых Столыпиным. После его смерти потерею курса покойного и вот прощением убийц — проявил нечувствие этой страны в 170 миллионов, за чьи души, мнения, память и честь помазанник Божий отвечает перед всеми судами Земли и Неба.

И так ещё совпало, что в тот же день с неосуждением Курлова Государственный Совет вынес ещё одно мудрое решение: отказал Архангельской губернии в праве иметь земство. Самый русский, самый грамотный, бескрепостной, самостоятельный крестьянский край, расцветавший при древнем Новгороде и Московии, — не мог получить самоуправления в XX веке из-за того, что там не доставало дворянства! Русская монархия не решалась опереться на неразвитый крестьянский класс — да почти детей, не могущих жить без опеки образованных.

Посмеявшись над Столыпиным, посмеялись и над любимой земской идеей его.

Акт милосердия января 1913 был окончательным предательством Столыпина троном — всего дела и всей жизни Столыпина, и это отчётливо было понято всеми партийными направлениями. В том же году открывался в Киеве памятник убитому (по общественному сбору, не на средства казны), — и вот снова обсуждалась жизнь и смерть Столыпина. Но теперь либеральная (то есть подавляющая) печать выбранивалась, как не смела в дни убийства: что это был властный и даже типичный временщик, который не имел своего направления политики, а всякий раз выбирал, что выгодно для него лично, каждый шаг его определялся соображениями личной карьеры и беспощадностью к тем, кто попадался на пути. Само открытие памятника либеральные газеты называли “киевским действом”, где “сдружились над дорогим трупом” русские националисты и часть октябристов (другая часть постеснялась приехать), “захотелось людям пошуметь перед памятником”. Родзянко снова привёз венок от себя лично, не от Думы. Какие министры приехали — каждый сам от себя, не от правительства. И представителей от Двора и династии — не было.

Всего два года прошло от смерти Столыпина, — почти вся российская публичность и печатность открыто насмехалась над его памятью и его нелепой затеей русского национального строительства.

Выстрел Богрова оказался — бронебойный и навылет.

 

 

К главе 74