К содержанию книги

 

 

 

76

 

Аглаида Федосеевна Харитонова была жёсткая женщина, привыкшая к положению власти, и власть хорошо прилегала к ней. Уступчивость Томчаку была из редчайших случаев её жизни. Её покойный муж, добрый человек, пробоялся её от первого ухаживания и до последнего вздоха. По службе гимназического инспектора он постоянно советовался с ней, а вне службы подчинялся беспрекословно, дети знали, что всё серьёзное может разрешить или запретить только мама. Городские власти очень считались с Харитоновой, и при лево-либеральном направлении её гимназии никто не осмеливался притеснить или указать ей. (Да впрочем и вся ростовская образованность рядом с казачьей столицей по долгу не могла принять роль иную, как лево-либеральную). В гимназии Харитоновой преподавала историю жена революционера, то осуждённого, то бежавшего, то тут же, в Ростове подпольно действующего, и всё направление гимназического курса истории было с нескрываемым революционным уклоном. С такими же симпатиями велась и русская литература. Конечно, не миновалось преподавание закона Божьего, но и батюшка приглашался не мракобес, не фанатик, да больше половины воспитанниц были освобождаемы от этих уроков как лица иудейского вероисповедания. Конечно, в праздничные дни приходилось гимназисткам на актах петь “Боже, царя храни”, но откровенно без энтузиазма. Однако ироническому непочтению к властям государственным Аглаида Федосеевна не допускала распространиться внутрь гимназии на собственную власть. Её власть в гимназии осуществлялась непреклонно и неподвержно расшатыванию. Не только все воспитанницы трепетали перед ней, но и приглашаемые на вечера гимназисты или ученики мореходного училища поднимались по лестнице в робости, что при верхе её каменная начальница, через пенсне оглядывая каждого зорко, тут же повернёт по лестнице вниз за ничтожную некорректность одежды. Нравы харитоновской гимназии стояли выше похвалы, да при высокой плате за обучение (без чего и нельзя поставить гимназию высоко) туда попадали дети родителей состоятельных, и только девочки две на класс содержались благотворительно.

Державно ведя такую гимназию, меньше всего могла ожидать Аглаида Федосеевна мятежа в собственной маленькой, легко управляемой семье. И не муж проявил непокорность, но, по смерти его, старший сын — в крещении Вячеслав, но хотением матери Ярослав. Как будто с малых же лет пропитанный просвещённым духом, он вдруг стал порываться ещё с пятого класса уйти в кадетский корпус. И всякое бы жизненное отклонение сына не могла легко допустить такая властная уверенная мать. Но это отклонение пришлось особенно обидно: за неразумным мальчишеским увлечением серым контуром проступала измена. Хотел уйти старший сын именно в тёмную, тупую офицерскую касту, не затронутую ни духом свободы критики, ни духом знания. Так неожиданно извратилась в Ярославе воспитанная в нём здоровая любовь к народу: не в помощь освобождению народа, а в приобщенье к его якобы святой силе и почве. Ярослав был мягкий мальчик, но это извращенье в нём оказалось упорно. Три года мать с ним билась и защемляла, но после гимназии уже не хватило материнского авторитета, логики, гнева — и Ярослав уехал в Москву и поступил в Александровское училище.

Борьбу за сына можно было продолжать, свободная мысль пробивалась же и в офицерство: ведь и Кропоткин кончал Пажеский корпус! и Чернышевский преподавал в кадетском! — но тут второй удар нанесла дочь Женя, и в тот же год.

При самом большом сочувствии свободе социальных отношений, равноправию женщины (даже примату её), Аглаида Федосеевна косно держалась того правила, что девушка должна венчаться более, чем за девять месяцев до рождения ребёнка. Женя же переступила это правило. А выходя внагонку замуж, не дождалась материнского благословения. А потом рождением ребёнка развалила и своё ученье в Москве на педагогических курсах. Наконец и муж её, Дмитрий Филоматинский, сын дьякона, сам только кончающий студент, не оказался мужественным сильным человеком, какого Аглаида Федосеевна могла бы ожидать для своей живой, породистой, энергичной дочери. И она с бесповоротностью не признала этого замужества, считала его не произошедшим, внучку — не родившейся, подвергла всех троих опале, не разрешено было им приезжать в Ростов. И где-то в Козихинском переулке под чердаком Женя качала Ляльку, а зять готовил последние экзамены и дипломный проект.

В последний год там часто бывала у них Ксенья, очень сочувствуя гонимой Жене, и Ксенья же взяла на себя её горячую защиту — в письмах и при поездках в Ростов. И смогла поколебать Аглаиду Федосеевну! — этой весною та разрешила отлучённым однажды показаться.

Круто гневалась начальница, но была ж и справедлива. Пришлось признать, что ошибки Жени были исправлены, или не оказались ошибками. Хотя, действительно, зять был щупл, невзрачен — Лялька вышла очень здоровым ребёнком, в мать. Едва не развалив своим рождением семьи, Лялька засверкала новым центром её, звенящим радостным центром, отобрав это место у своего дяди, одиннадцатилетнего Юрика. Однажды увидав, бабушка не захотела с ней расстаться. А зять оказался умён и деловит. Он был не просто инженер, но с новым уклоном теплотехник, и молоденького выпускника здесь как поджидала работа: и по теплу и по холоду, и в Ростове и в Александрово-Грушевске, и даже предлагали ему лабораторные занятия в Донском Политехническом. Не было у него петушиного задора — так и лучше, чем у глупого Ярика: скрещенные молоточек и гаечный ключ становились новым знаком века, вместо скрещенных когда-то мечей или знамён. Это понимая, зять держался скромно, но с силой, не видной извне. За столом он бывал подавлен фигурою тёщи, но не её колкостями: отшучивался, надо признать, остроумно, хотя незлобиво. От удачной работы, от жены, от ребёнка его не покидало щедро-счастливое состояние. Ещё в большем состоянии счастья плавала и носилась Женя. Счастье, как розовый туман, затопляло всю квартиру Харитоновых, и никто, дышащий им, не мог им не заразиться. И Аглаида Федосеевна, трижды в день переходя из гимназического коридора в свою квартиру, при всём упорстве не могла не поддаться охвату этого розового тумана. Звенел Лялькин крик, напевала дочь, тихо посмеивался зять, всё взрослей рассуждал за столом Юрик — и затягивался старый рубец мужниной смерти и новый рубец своевольства старшего сына.

Такою видела Ксенья семью Харитоновых в июле, когда ехала из Москвы на юг, ещё до войны. Всегда было ей хорошо с этими людьми, но никогда так до слез хорошо, как теперь. И в письмах Жени, приходивших в экономию, всё та же была суматошная, сама себе не верящая радость, и рубеж войны почти не прочертился в них. И с тем же предвкушением опять погрузиться в тёплый туман этой радости, Ксенья теперь, на обратном пути с Кубани, вышла на ростовском вокзале и села на извозчика, пересчитав свои поднесенные шесть вещей.

Правда, в экономию она неслась лёгкой птичкой, а назад волокла на себе горе, но и куда же с ним, как не к Харитоновым, где же помощи искать, защиты, совета? Как чёрной плитой свалилась мрачная воля отца: не то что о танцевальной студии, об этом и не поперхнись, а — курсы бросай, трэба замуж! Только до Рождества отпросилась с Ориной помощью, пока всё равно война. Там, дома, казалось, что выхода никакого: как же спорить с отцом?! Но стоило проснуться утром в вагоне и от Батайска из окна увидеть на долгом гребне над рекой уступами улиц — огромный, вольный, весёлый Ростов, где родились и расцвели первые свободы, радости и интересы Ксеньи, — и уже стала отваливаться плита отцовской угрозы, и носатый крикатый отец перестал быть страшным неоспоримым единственным судьёй её жизни.

От возврата в Ростов всегда бьётся сердце! — особенно вот так, ранним утром, когда свеж, чист, в тёмной зелени деревьев крутой подъём Садовой к Доломановскому, и извозчик на подъёме задорно гонит не отстать от трамвая! А трамваи совсем не московские, на ходу тяжелей, не с дугами, а с роликами, и есть летние, продувные, без боковых стенок. И на них, по-ростовски, сзади, на “колбасе”, обязательно подъезжают мальчишки до городового на перекрестке. И эти особенные передвижные решётчатые мостики, арочкой и с поручнями, их бросают через потоки в южный ливень, а в сухое время берут на тротуары. От Никольского переулка Большая Садовая уже вполне распрямилась и показывает вперёд свою трёхвёрстную прямую стрелу до границы Нахичевани. Вот и окна Архангородских на втором этаже, из гостиной угловой балкон под полотняными маркизами и как бы не Зоя Львовна цветы переставляет, но не разберёшь за густыми деревьями, да к Архангородским ладно, к ним не с утра. Вот, на солнечной стороне Садовой, модный чёрный с шероховатой отделкой двухэтажный магазин, полосатые маркизы с бахромкой над каждой зеркальной витриной. Хочет извозчик поворачивать по Таганрогскому проспекту — нет, поезжайте дальше, до Соборного. (Если по Таганрогскому, то потом на Старом базаре мимо густого запаха рыбных рядов, от постоянного изобилия огромных чебаков, сазанов и сулы, выдвинутых до самой мостовой, и именно в утренние часы весь ночной непроданный улов ещё жив, серебряно шевелится, плескает поперёк прилавков). Ещё одно здание модерн на углу Таганрогского, таких и в Москве поискать: верхние этажи почти без стен, одни стёкла... “Гранд-Отель”... Купеческий сад... “Сан-Ремо”. И не мал ведь Ростов, а как уютен!.. Афиши. Так, что идёт? В Машонкинском чей-то бенефис... Цирк Труцци. Французский театр миниатюры... В “Солее” — сильная драма... и сильно комическая картина Макса Линдера... Эти дни — походить, посмотреть. От городского сада повернули на Соборный, не такой гладкий булыжник. Вот реальное училище, где Юрик учится. Почтамт. В просвете переулка — Старый собор, тяжёлая некрасивая туша, а ближе, на чистенькой площади, — памятник Александру Второму, с восьмигранным обводом. Заманчивая пёстрая Московская улица, вся из одних магазинов, опять маркизы, маркизы над витринами — вдоль ростовской Московской можно одеться не хуже, чем в Москве! А теперь наискосок, мимо края базарного привоза, вот и гимназия Харитоновых... Нет, это главный вход, а меня, пожалуйста, с другой стороны, к начальнице.

Милая лестница! Милая каждая дверь! С первого порога — та умственная свобода и лёгкость отношений, какие всегда в этой семье. И — Женя, Женечка! В обнимку! Налетела вихрем, будто моложе Ксеньи. Подвижное, решительное, светлое лицо! Как хорошо, а мы тебя ещё не ждали. Что так рано? Неприятности?.. Надо рвать с отцом! Делай, как я! Они потом одумаются!.. Но слушай: Лялька — это чудо! Она — музыкально одарена, я тебе ручаюсь! У неё всё время речитатив, импровизированный! почти пение!.. Пойдём, пойдём слушать!.. Нет, сейчас просто говорит. А уж говорит — без умолку, правда я одна только всё понимаю... А то вот так под одеяло спрячется и оттуда: “Ищи меня!” А какая кожица нежная, попробуй, небывалое что-то!

Гибкая весёлая Женя, счастливый полный смех, счастья в обхват, девать некуда, раздаёт. Вместе не жили тут: ведь Женя уехала на курсы, когда Ксеня комнату её заняла. Пять лет разницы, московская курсистка и дикарка из степи. Ещё фыркала: не будет ли у этой девчёнки зазнайства от богатства? Этого бы Женя не снесла, она бы ей откроила! Но зазнайства не было, а — усердие, перениманье, потом Ксеня — послом с Козихинского, сгладилась разница лет, а вот новая: мать — и девушка... (А у меня — это будет? Будет! Будет! Иначе — зачем же?.. Верно свершение, но и ожидание верно. Ведь бывает ещё лучше — бывает и сын. Дмитрий Иваныч очень славный человек, но я-то — я встречу такого!!)

Да если забыть отцовскую угрозу или, правда, если её ослушаться (но — страшно, но это — очень страшно!) — так счастливо можно жить! Всё прекрасно!

А вот ещё увлечение — фотография! У них ведь Кодак, и Митя часто щёлкает. И вместе при красном фонаре они печатают, а Женя сама окантовывает — и вот на всех стенах снимки квадратные, круглые, овальные, ромбические, с полным фоном и на искусственном белом, — Лялька в чепчике, Лялька голенькая, Лялька в ванне, Лялька с куклой, мама с Лялькой, папа с Лялькой, бабушка с Лялькой, Женя с Митей на морском берегу — это Азовское, и прекрасное купанье, и близко, и дёшево, каждое лето будем ездить!

Но не всё так весело, надо идти представляться Аглаиде Федосеевне. Не всё так весело, ведь Ярослав... Что-о-о-о??? Нет, не с ним, но вообще два корпуса разбито, и как раз в том районе... Иди, иди к маме.

Не к маме — к начальнице гимназии. До конца жизни она будет тебе начальница гимназии. Робость перед ней, приглаживаешь волосы, всегда страшновато, и невозможно оспорить её, возразить.

Аглаида Федосеевна за круглым очехлённым столиком в очехлённом двуспинчатом кресле сидела ровная и раскладывала пасьянс “Крест побеждает луну”. На вход Ксеньи она слегка повернула величавую голову, подставила щеку, уже изрядно сморщенную и даже обвисающую. (К поцелую, на правах дочери, она допустила Ксенью только после окончания гимназии). При близком наклоне увидела Ксенья, что разошлась седина по вискам и надлобному венчику начальницы, как не было раньше заметно.

И пасьянс? — раскладывался только благодатными ленивыми вечерами, никогда по утрам: утром для ранней деятельной жизни бывала на ногах Аглаида Федосеевна. А сейчас вдавилась в кресло, упёрлась локтями в столик, движенье не звало её.

С обычным вниманием к собеседнику, будто своих новостей нет и быть не может, с обычной сухой сдержанностью, не давая голосу быть мягким и простым, Аглаида Федосеевна задала Ксенье перед столиком основные вопросы: как провела лето? все ли здоровы дома? почему едет раньше времени? какого числа в Москву? — но не смотрела на неё, а на раскинутые девять карточных стопок луны, четыре стопки креста, соображала и медленно перекладывала.

Был удобный момент рассказать о своём горе, попросить защиты от самодурства отца! Ксенья и начала. Какой кошмар и вздор! — ведь на сельскохозяйственные курсы Голицыной так трудно было попасть, принимали почти одних медалисток, — и теперь самой бросить, уйти?..

Начальница делала усилие лбом; да, она понимает, да, Ксенья права, да, придётся Захару Фёдоровичу написать...

Но за пенсне были подглазные тёмные полукружья. Складка губ самая недовольная, как перед разносом целого класса. А под вазой, прижатый, лежал конверт — и кусочек почерка Ярослава. И стыд поднялся к щекам Ксеньи, она вскликнула отзывчиво:

Аглаида Федосеевна! От какого числа вам письмо от Ярика? У меня тоже ведь есть! И какое радостное, я вам сейчас из него...

Начальница резко подняла голову. И одну бровь:

— От какого?

— От пятого августа. Штамп — Остроленка, указан 13-й кор...

Вот этот ещё Тринадцатый проклятый.

Аглаида Федосеевна вернулась к пасьянсу.

От пятого августа было и у неё. А сегодня — двадцатое. А сегодня — “от штаба Верховного Главнокомандующего”.

Переложила одну карту.

Посмотрела на Ксенью. Загорелая, а волосы ближе к светлым. Только что оживлённое лицо недалеко до слез.

Они с Яриком были как с братом, правда. Даже ближе она к Ярику, чем Женя.

— Возьми сюда! — показала.

На карточку! На другом столе, окантованная, с приклеенной ножкой, стояла — карточка Ярослава! Уже в форме подпоручика, после выпуска!

Схватила Ксенья. Смотрели вместе.

Боже мой! Да от этой огромной фуражки, да от этого высокого воротника он же ещё больше мальчик, чем в домашней рубахе... И ремни-то как натянул, вертикальные, как доволен!.. И на широком поясе тяжеленный револьвер...

Расслабив обязательно-прямую спину, обязательно-прямые плечи, Аглаида Федосеевна сказала Ксенье как дочери:

— Видишь сама... Это перешло границы упрямства... Был бы теперь студентом третьего курса, никто б его не тронул... В газетах пишут нарочно так, чтоб ничего не понять... Где этот корпус? где этот Нарвский полк?.. Но всё-таки! штамп Остроленка, и, значит, это — южный отряд, Самсонова... Он — там...

И на семёрку червей — самая простая капля.

И вдруг — в первый раз! — в обнимку за ослабевшую, стареющую шею руками молоденькими, горячими — ведь мать! даже больше, чем мать!

Аглаида Федосеевна, милая! Он — точно жив! Я уверена — он жив, вот сердце говорит! И по тону письма — он радостный! Такие не умирают рано! У него — счастливая судьба! Вот увидите! Вот скоро получим письмо!

Начальница сняла каплю с семёрки.

Судьба?.. Она и хотела узнать только это: судьбу, жизнь, письмо, будет ли ещё одно? Но с тайными силами, кто распоряжаются этим всем — судьбой, жизнью, письмом, — Аглаида Федосеевна не знала путей контакта.

Только вот через пасьянс...

Она стягивалась в форму. Хмурилась. Бровями возвращала барьер. Но глухо срывалась:

— А ты ещё Юку не видела? Пойди посмотри на Юку.

Шли добровольцы по Садовой — и он по тротуару, не отставал. Из станиц приезжали казаки, тоже вроде демонстрации с хоругвями — и он там. Туда посылали каких-то школьников с флагами, петь “Спаси, Господи”, — но его-то никто не посылал.

Оттого он был дома “Юка”, что в раннем детстве, представляясь “Юрка”, не выговаривал “р”.

Бывшую комнату мальчиков теперь отдали Дмитрию Ивановичу под кабинет, а угол Юрику был отгорожен в большой комнате шкафами. Но не там оказался он, а лежал на брюхе на балконе над Николаевским переулком и по большому атласу Маркса, по гладкой бумаге, по зелёной краске мазал чёрными карандашами какие-то кривые линии и соображал.

— Ну? — окликнула его Ксеня весело и присела к нему на корточки до самого пола, поднимая юбкой ветер. — Здравствуй, Юк!

Ткнулась ему в темя и ерошила пальцами голову — он не коротко был стрижен, торчали в разных местах по-разному заломленные острые хвостики волос. Юрик из вежливости перелёг на бок, видеть её, но не покидал карандашей, и выражение его лица было отвлечённое.

— Ты что же делаешь! Ты что же пачкаешь такой прекрасный атлас?

— Он мой. И я потом сотру, — не мог и не старался Юрик покинуть своё углубление.

— А что эти линии значат? — вкрадчиво-весело спрашивала Ксеня, всё так же на корточках, полбалкона занявши юбкой.

Зеленоватыми глазами Юрик серьёзно смотрел на неё. Вообще-то она ни Ярика, ни его никогда не подвела, они ей доверяли.

— Только нашим — никому, — поморщился он носом, и опять его удлинённое строгое загорелое лицо смотрело самоотверженно. — Это — линии фронта. Кто побеждает — стираю, передвигаю.

За стираньем она его и застала: один фланг тут подавался, а центр держался хорошо.

— Так это что ж — Южная Россия, ты что? Немцы у тебя и Харьков взяли? И Луганск?! — Не хотела она обижать мальчика, но рассмеялась. — Ты бы другую карту, тут войны никогда не будет, Юрик!

Юк покосился на неё с сожалением и превосходством:

— Не беспокойся. Ростова мы никогда не отдадим!

Перевалился опять ничком и от Таганрога к северу стал отодвигать фронт.

 

 

К главе 77