К содержанию книги

 

 

 

82

 

В домике не было больших комнат, самая просторная — на двадцать человек, если тесно сесть. Да в генерал-квартирмейстерской части и было два десятка — а сейчас собралось больше трёх.

Два небольших стола были составлены углом. С одного торца — Верховный, выше всех здесь, даже когда сидел. Рядом — всегда неотлучный его родной брат великий князь Пётр Николаевич, с прилежным вниманием (хотя все знали, что войной он нисколько не занят, а — церковным зодчеством уже несколько лет). Рядом — их двоюродный брат принц Пётр Ольденбургский (вспыльчивый очень, “сумбур-паша”). Дальше — светлейший князь генерал-адъютант Дмитрий Голицын (последние годы заведывавший царской охотой). Дальше — генерал для поручений Петрово-Соловово (милейший предводитель рязанского дворянства). Начальник штаба Верховного генерал-лейтенант Янушкевич, с угодственно-приятным хитроватым лицом и проворными руками над бумагами. Генерал-квартирмейстер генерал-лейтенант Данилов-“чёрный”, с прямоугольным лбом, широкими салазками нижней челюсти и твёрдым непоколебимым взглядом. “Дежурный генерал” Ставки, заведующий личными назначениями и наградами. Прямо против Верховного, у другой стены, на изломе столов — главнокомандующий Северо-Западным фронтом генерал-от-кавалерии Жилинский, за 60, с жёлтым чёрствым лицом и холодной презрительной манерой. Да начальник дипломатической части Ставки. Да начальник морской части. Да начальник военных сообщений.

А кому не осталось места за столами — чины оперативного отделения, да дежурный адъютант Верховного, да калмыцкий князь, адъютант Янушкевича, да адъютант Жилинского, — те просто сидели на стульях, у окна, у печи, и писали на коленях, кому надо.

Печь протопили с утра, и тепло её не было лишним. Стёкла всё больше забрызгивало холодным дождём. Безнадёжно было мрачно за окном, хоть лампочки включай.

Тесно было вставать и уговорились выступать сидя. Да так выглядело и деловей, обменяться замечаниями, нет повода выступать с речами.

По приглашению великого князя начал Жилинский. Он не поднимал полностью серых век, не нуждаясь видеть всех присутствующих здесь, а лишь слегка некоторых. Он смотрел или к себе в бумагу или на великого князя, редко добавлял своей голове с седым хохолком сектор осмотра. И говорил, как всегда, не форсируя своих слов чувством. Он и не допускал, чтобы кто-то здесь мог увидеть в нём обвиняемого. Он наставительно и неприветливо потрескивал голосом, как равный Верховному, призванный на равный разбор одного неприятного, но не такого уж крупного происшествия.

Прискорбная неудача, постигшая Вторую армию, была целиком виною покойного генерала Самсонова. Начать с того, что Самсонов не выполнил основной директивы фронта о направлении наступления. (Об этом подробно). Самовольно уклоняясь от заданной линии, он недопустимо растянул фронт своей армии, удлинил марши корпусов, а значит и пути снабжения. Хуже того: он создал зазор между Первой и Второй армиями, расстроил их взаимодействие. В отличие от пунктуального генерала Ренненкампфа, Самсонов самоуправничал и в отношении многих других приказов. (Подробно — каких). Непостижимым для здравого смысла является приказ Самсонова с 14 на 15 августа центральным корпусам продолжать наступать, когда было уже ему известно, что фланговые отошли. Эта грубая ошибка армейского приказа ещё усугублена опрометчивым распоряжением Самсонова снять телеграфный аппарат в Найденбурге и так лишить штаб фронта возможности помешать разгрому армии. А как только штаб фронта, с некоторым опозданием, разобрался в положении дел, он тотчас же разослал всем корпусам телеграммы отходить на исходную линию — и лишь по вине генерала Самсонова центральные корпуса не смогли этой телеграммы получить.

Главнокомандующий фронтом даже не усилял рипучего голоса на обвинительных местах, и тем несомненней представилась собравшимся вся простота события: прямая грубая вина покойного командующего. Но тем меньше изъяна и беспокойства сидящим здесь.

Никто не возражал, не шептался, не кашлял. Только мухи, оживлённые топкою, набившись в комнату, чернели на белёной печной трубе, на потолке, жужжали.

Воротынцева крутило и жгло. Во всей России, во всей воюющей Европе никто ему не был так ненавистен сейчас, как этот Живой Труп. Он ненавидел его сухой голос, его землистое лицо, приукрашенное искусственными усами, долгими за щеки и для значительности изогнутыми, его никем не опровергнутую манеру держаться так свысока. Не за одно сегодняшнее ненавидел он этого гробокопателя, но звено за звеном соединились в цепь на шею русской армии, на погибель ей — все его тупости, промахи и недогляды ещё за бытность начальником генерального штаба. Вот он обдуманно изъяснял, не опасаясь опровержения, инотолкования, да даже и взыскания, да даже снятия с поста: ему, конечно, тотчас приготовится другой пост, приятнейший. Ведь он выполнил главный долг — перед союзной Францией, перед генералом Жоффром. В крайнем случае он поедет в Париж принимать цветы от дам и завтракать у президента.

Но нет, и слушателей своих оставлял генерал Жилинский не без надежды. Вопреки боязливому Самсонову он вынашивал смелые замыслы. А именно: теперь же повторить комбинированные действия Первой и Второй армии вокруг Мазурских озёр! Для этого Ренненкампф уже стоит отлично, углубясь в Пруссию, и остаётся только дополнить Вторую армию, доформировать некоторые корпуса и направить Шейдемана по направлению, избранному ещё до начала военных действий.

Великий князь сидел так прямо, так возвышенно, будто каждую минуту ждал исполнения национального гимна.

Хотя, кажется, всё важное было исчерпано, но теперь естественно требовалось выступить генералу Данилову: нельзя же было не выступить главному, как все тут понимали, стратегу русской армии. А при его положении надо было и не просто выступить, а выказать глубокую мысль, дать понять, что череда заботных дум не устаёт проплывать за его лбом (а лоб-то был туп! а череда тянучая! а мысли дохлые!), — и именно потому с трегубой самоуверенностью малоподвижных умов стал говорить генерал-квартирмейстер особо непререкаемо.

Да, вполне можно согласиться с тем, что обрисовал здесь главнокомандующий фронтом. (И подробно ещё раз — с чем именно). Но и важные добавления необходимо сделать. Если бы корпуса Второй армии пересекли германскую границу ещё раньше, как было Самсонову приказано, а он осуществил с замедлением; и если бы он нанёс удар во фланг противнику у Мазурских озёр, как было указано, а не ожидал, пока тот развернётся к Самсонову фронтом, — то был бы несомненно достигнут успех над растерянным неприятелем, и мы сегодня торжествовали бы крупную победу. Также немалую роль сыграла и усталость корпусов Второй армии — и в вину генералу Самсонову необходимо поставить, что он пренебрегал нормальными днёвками, как их предусматривает боевой устав пехоты. Можно выдвинуть и много упрёков меньшего значения.

А ещё важнее сказанного была та важность, тупеющая сама от себя, с которой генерал-квартирмейстер замолчал. Уж так неизобретательно было его лицо, уж такая прямоугольность, такая неживость, такие глаза неподвижные, такие уши прижатенькие, бесфигурные, ну разве что усы веретеном натянуты, да лишние, — а вот вид! Генерал-квартирмейстер как бы остановил себя перед глубокой тайной, которую здесь не мог высказать, ибо слишком было широко совещание. Это жертвенность была: ту тайну и всю сложность науки он взваливал на свои одинокие плечи, чтобы потом, как специалист, разобраться во всём. Ибо он один был замок и ключ всей стратегии: офицеры ниже его не могли иметь ни его осведомлённости, ни его способностей, а выше был — беспомощный, но дельный Янушкевич, да горячий, неработоспособный великий князь.

И вот естественно подступил черёд выступать начальнику штаба Верховного. Ах, как хотел бы он тот черёд пропустить, темноглазый пушистоусый Янушкевич, с лицом отечным, манерой вкрадчивой и большой нежностью к бумагам и папкам (а вероятно и к женщинам). Добросердечным Государем в добрую минуту назначенный на этот пост, обходительный Янушкевич со сжатием сердца, как Красная Шапочка в тёмном лесу, чувствовал себя в стратегии, в оперативном искусстве. Но сладко было и занять такой высокий пост, опять-таки сжималось сердце, уже радостно, и как было огорчить голубоглазого, тоже стеснительного, Государя и признаться, что этого всего не понимаешь? Ехал ли Янушкевич в карете, шёл ли паркетными пространствами петербургских дворцов, он представлял себя со стороны и с ужасом и восторгом повторял: начальник российского Генерального штаба генерал-лейтенант Янушкевич! Всего четыре месяца он там побыл, и главное усилие его оказалось — не дать этой войне не начаться, и на том он предполагал остаться в стороне от грозного хода событий, но военный министр Сухомлинов, неисправимый оптимист, продвинул его на должность начальника штаба Верховного — и как было решиться отказаться от несомненной карьеры? Однако здесь с первого же дня оказался Янушкевич в плену у Данилова, который один тут что-то ведал и знал, и тоном своим непрестанно укорял Янушкевича, зачем не Данилов начальник штаба? Одно-то верно смекнул Янушкевич, что в русской армии были стратеги посильней Данилова, — но и Данилов был избранник Сухомлинова, а наедине признав его авторитет, пообещав выхлопатывать ему все те же чины и ордена, что будет получать сам, — пожалуй, выгодней было оставить Данилова. Как две лодки, друг с другом связанные, только вместе могли они переплыть эту войну: Янушкевич правил часть распорядительную, а Данилов — стратегическую.

Но сколько мук ежеутренних, что не миновать вести стратегические разговоры и строить понимающий вид. Но какое усилие вот сейчас — подняться и держаться важно, чтоб никто не заметил, как ты сам боишься поскользнуться, как тоскливо и всё непонятно тебе самому! И что сказать против полного генерала Жилинского, формально подчинённого тебе, а на самом деле — предшественника по генштабу, когда ты — и в генерал-лейтенантах выскочка, обгоняя сроки и старшинство?

Фразами обкатанными, тоном вежливым, Янушкевич повторял и повторял всё сказанное до него, ничего не добавив, ничего не пропустя, лишь переставляя местами.

И всё ясней становилось совещанию, как глубоко был порочен покойный командующий, погубивший свою Вторую армию. Но, к облегчению, он сам себя убрал. А другие генералы никогда не могли бы совершить подобных ошибок. И потому совещание теряло, собственно, остроту. Вот всё было начисто исчерпано и покрыто.

На листке бумаги, на планшетке, нервным карандашом Воротынцев давно уже записал все их выползы — и как по ним можно ударить. А выше, чёрными чернилами японского механического пера, ровней и строже, были записаны ночью его главные тезисы. Янушкевича он уже не записывал, почти и не слышал, он веки смежал, чтоб не видеть их всех, а представлялось ему беззащитно-открытое лицо Самсонова — не сейчас, в беззвестной лесной чаще, где он лежал, и даже не в Орлау, где он прощался с войсками, а ещё в Остроленке, ещё в полноте прав, ещё властный не проиграть сражения, но уже тогда беззащитность была разлита по его лицу. И представлялся Воротынцеву кабаний напор через заросли, кабаний оскал Качкина с Офросимовым на плече. И отвал Благодарёва, как сто десятин вспахавшего и вот последним толчком вонзающего в землю лемех ножа.

И Воротынцева срывало со стула — встать и заговорить без дозволения. Но Свечин по соседству осторожно сжимал ему локоть. А Верховный — не смотрел на него.

Узкую кавалерийскую ногу забросив за ногу, никогда не сгорбленный, неприступный, с чуть подброшенными кончиками усов, великий князь если смотрел на кого-нибудь, то, через весь стол, — на жёлто-серое лицо Жилинского с глупо приподнятыми бровями. Ещё недавно он сам давал Жилинскому право сменить Самсонова, если надо. Но вчера и сегодня стало проясняться ему, что Жилинскийкак бы не главный виновник катастрофы, и снять его сейчас было бы вернейшим проявлением власти Верховного, лучший урок для генералов. Однако был бы этот поступок очертя: Жилинскому его пост и низок, он сам будет рад освободиться. Он тотчас кинется в Петербург шептать свои жалобы в сферах и шушукаться с Сухомлиновым. И в кишеньи придворных партий всё будет обращено против Николая Николаевича: пойдёт война неудачно — он бездарен, не способен к Верховному Главнокомандованию; пойдёт война удачно — он честолюбив, он грозен для царской семьи.

Видит Бог, жалко ему цвет офицерства, жалко затруженных солдат, понесших страстные муки в окружении. Но даже и 90 тысяч окружённых и 20 тысяч убитыми — ещё не Россия, Россия — 170 миллионов. И чтобы всю её спасти, надо выиграть не одну-две битвы на фронте, а прежде их — крупнейшую придворную битву за сердце Государя: убрать нечистоплотного Сухомлинова, отлучить от Двора грязного Распутина, ослабить императрицу. В предвидении того всего нельзя сейчас усилять их партию озлобленным Жилинским. Из преданности Большой России должен сегодня великий князь подавить в себе сочувствие к маленькой России, к этой всё равно уже погибшей самсоновской армии.

А вот потрепать Жилинского, напугать, напустить на него Воротынцева — надо! О Воротынцеве всё время помнил великий князь и не выпускал из угла глаза, как тому не сидится.

На дворе всё пасмурнело, дождик бил по стёклам, в комнате темнело, и зажгли электрические лампочки. При белёных стенах очень стало ярко, и каждую мелочь друг во друге видно.

Начальник дипломатической части Ставки, вот кто брал теперь слово. Начальник дипломатической части просит господ генералов не забывать о высших отношениях, соображениях и обязательствах государства. Французское общество убеждено, что Россия могла бы внести больший вклад. Французское правительство сделало нам представление, что мы не выставили всех возможных сил, что наше наступление в Восточной Пруссии — слабая мера; что по данным французской разведки, противоречащим, правда, нашим данным, германцы сняли два корпуса не с Западного фронта на наш, а с нашего на Западный, и союзная Франция вправе напомнить нам об обещанном энергичном наступлении на... Берлин.

Вот этого лишь звука, последнего этого звука, как иного другого, неловкого в обществе, по этикету принято не замечать, — так и сейчас не заметили князья и генералы, кто в окно, кто на стену, кто в бумаги.

Впрочем, только этот один звук — “Берлин”, и не звучал сейчас. А правота дипломатической части, а воля Государя были ясны: во что бы то ни стало и как можно быстрей спасать французского союзника! Конечно, болит сердце о наших потерях, но важно не подвести союзников.

И начальник военных сообщений доложил, что с полным напряжением усиливается противогерманский фронт, для чего мы не останавливаемся привлекать войска с азиатских окраин. Уже сейчас к фронту подъезжают или выгрузились два кавказских корпуса, один туркестанский, два сибирских — и ещё три сибирских будут вскоре прибывать. Итак, наше новое немедленное наступление, необходимое морально, уже подготовлено и материально.

Жилинский вот почему и просит господ присутствующих дать ему санкцию на повторение операции вокруг Мазурских озёр.

Не только, вскочивши, всё потерять — службу, армию, погоны, но кожу головы содрать, она пылает! — ложь! ложь! но где-то есть пределы лжи?! И вырываясь локтем из хватки Свечина и забыв, что сегодня тут не встают, — Воротынцев поднимался бешеный, не предвидя первого слова своей ярости, — и услышал властный голос великого князя:

— Я ещё попрошу полковника Воротынцева доложить о собственных впечатлениях. Он ездил во Вторую армию.

И взрыва не произошло, свистящий пар ярости разошёлся прозрачно. И колодкой предосторожности сжало прыгающее сердце, колодкой пословицы: “господин гневу своему — господин всему!”.

— Наш разбор тем более необходим, ваше императорское высочество, что армия Ренненкампфа ещё сию минуту угрожаема, и может кончить даже хуже, чем армия Самсонова.

(Слишком звонко, тише, тише, пар на выбросе).

Как выбило бы стекло, и холодный мокрый ветер оттуда бы рванул — все поёжились, зашевелились, и великий князь тоже.

Но от фразы ко фразе ровней, ровней, Воротынцев повёл речь будто тщательно приготовленную, взвешенную в пропорциях:

— Господа! От Второй армии никто не приглашён на наше совещание, да почти уж и некого приглашать. Но эти дни я был там, и дозволено будет мне выразить, что сказали бы ныне покойные или попавшие в плен. С той прямотой, какую воспитывали в нас и какая прощается мёртвым...

(Только б голос не сорвался, не захлебнулся!)

— ... Я не буду говорить о доблести солдат и офицеров — здесь её не подвергали сомнению. Достойны войти в хрестоматии полковые командиры Алексеев, Кабанов, Первушин, Каховской. Если тысяч более пятнадцати вышло из окружения, то благодаря нескольким полковникам, штабс-капитанам, а не командованию фронта!.. Когда не было двойного превосходства немецкой артиллерии, а иногда и при нём, наши части выигрывали тактические бои. Под сильнейшим обстрелом они часами держали оборонительные линии, как Выборгский полк в Уздау. 15-й корпус под водительством блистательного генерала Мартоса — только наступал и только успешно! И несмотря на это, армейское сражение привело нас не к неудаче, как выражались тут, но к полному разгрому!

Этим словом он наполнил и едва не взорвал всю комнату. Ветер разрыва хлестнул по лицам.

Это слово — разгром, было вперекор и Верховному. Так он не мог признать перед Государем, хотя и намеревался повинную голову сложить перед Его Величеством. Он не мог признать — а не вмешался. Осанистый, породистый, долговытянутый, он высокомерно, гордо сидел. (Так близко рождённый к монаршему месту — а всё-таки не на нём).

— Надо сказать, мы могли этого опасаться. Русский Генеральный штаб через разведку знал заключение германского командования: в их играх русская сторона всегда наступала так, как сейчас Вторая, — и всегда немцы успешно атаковали именно левый фланг именно наревской армии. И именно так послали генерала Самсонова... Я... слышал здесь, что вся вина — на нём. А мёртвые не возражают. И нам никому тогда ни в чём не надо исправляться. Это очень удобно, но тогда, простите моё самонадеянное пророчество, такие катастрофы будут повторяться, и мы рискуем проиграть всю войну!!

Прошелестело возмущение. Жилинский поднял тусклые глаза на Верховного: этого неприличного полковника пора же оборвать, посадить.

Но Верховный, умеющий быть так резок, не шевелил запрокинутой головой. Он только показывал, что он — хозяин делу.

— ... За покойного Александра Васильевича я, впрочем, обязан возразить выступавшим. Приехав из Туркестана в Белосток, он нашёл нелепым готовый план, предложенное ему направление армии вглубь Мазурских озёр, в очевидную пустоту. В край крепостей и озёрных дефиле. Свои встречные оперативные соображения он изложил в докладной записке Верховному Главнокомандующему и 29 июля подал её начальнику штаба фронта генерал-лейтенанту Орановскому!

(Голос уходит вверх! — ниже, ниже).

— ... Шли дни, он недоумевал: никакого отзыва на ту записку не приходило. Он просил меня непременно выяснить в Ставке, и вчера я узнал, что великий князь никогда этой записки в руках не держал!

Живой труп мертво оскалился на Воротынцева. Раз Верховный молчал, приходило время вмешаться самому:

— Мне ничего не известно об этой записке.

— Тем хуже, ваше высокопревосходительство! — Воротынцев как будто даже обрадовался возражению, так и повернулся к Жилинскому. — Значит, истины не выяснить без следствия! И если таковое будет, я буду просить найти эту бумагу!

Перетрях негодования прошёл по лицам генералов: уже всё было выяснено, о каком ещё следствии этот дерзец... Все смотрели на Верховного: надо же остановить безумного полковника!

Но закованно, высоко перед собой, выше Жилинского смотрел великий князь, с резной красотою головы.

Несвойственно себе выходя из сухого тона, Жилинский погорячился возразить:

— Вероятно, генерал Самсонов взял бумагу обратно.

А Воротынцев как ждал:

— Нет, он не брал её обратно, это достоверно! — И бил в своё, глядя никуда иначе, ни на кого, только на Жилинского, только на Жилинского, такого занебесного из Остроленки, из Найденбурга, из Орлау, а теперь лишь руку протяни — трупно-серого, костистого старика с плохо разгибаемою спиной. — Отклонение, предложенное генералом Самсоновым и отчасти им осуществлённое, было верно, ибо охватывало противника глубже, чем предполагал штаб фронта, только ещё недостаточно глубоко! И растяжение фронта армии создалось в неменьшей степени от непонятного упорства фронтового главнокомандования цепляться за глухой угол Мазурских озёр.

— Это — не угол озёр, это — связь между армиями! — ещё раздражённей перебил Жилинский.

Но Воротынцев уже почувствовал немой сговор: Верховный его не перебьёт. А эти — все вместе не переговорят. Он дорвался, он ездил не зря! Он холодел, разумнел, и даже в насмешку складывались его губы. Фразу за фразой как петли, как петли он метал на Жилинского, и набрасывал, и набрасывал:

— Это не связь между армиями, когда одну форсируют к наступлению, а другую почти располагают на отдых! Это не связь между армиями, если пять кавалерийских дивизий генерала Ренненкампфа после Гумбинена не бросаются преследовать противника, а в дни катастрофы Второй армии не посланы на выручку. Штаб фронта как будто нарочно рассогласовывал действия армии и послал в наступление Первую на неделю раньше — зачем?? Или связь между армиями в том, чтобы 10 августа отобрать у Самсонова корпус Шейдемана к Ренненкампфу, 14-го назначить его оттуда под Варшаву — он не нужен в Пруссии в тот день, когда решается сражение Второй армии...

Об этом откуда Воротынцев узнал? Это были уже грехи Ставки. Данилов подозрительно посмотрел на Свечина, забеспокоился:

— Это были стратегические соображения. Готовилась Девятая армия для берлинского направления...

— А Вторую — пусть волки гложут? — нагло отбил Воротынцев. — ... 15-го августа его всё же посылают на помощь Второй, но штаб фронта даёт корпусу неверное направление! 16-го корпус опять назначен под Варшаву. А 17-го генерал Ренненкампф уводит его на север — и это связь между армиями? А ведь только для связи между двумя армиями и был создан Северо-Западный фронт. Генерал Самсонов был обвиняем в отсутствии решительности, но высшую нерешительность проявляло главнокомандование фронта, оставляя для страховки, на коммуникации, на “прикрытие полосы”, не отводить от Бишофсбурга, не продвигать от Сольдау — половину войск!!

В одну точку жёг и жёг Воротынцев, да не в усы ли Жилинского, так они затряслись, задымились?

— Где половина? Где же половину? — зашумели, возражали уже не только Данилов, но и тупой любимец его, полковник, Ванька-Каин, туда же.

— Считайте, господа: два армейских корпуса — правый и левый, да три кавалерийских дивизии, ровно половина. А другой половиной Самсонову велено наступать и одержать победу. И если фронтовое главнокомандование задержало фланги — так оно и должно было их двинуть на выручку центральным. Да, генерал Самсонов делал ошибки, но оперативные. Ошибки стратегические надо отдать штабу фронта. Самсонов не имел над противником превосходства сил, а фронт — имел, и вот сражение проиграно!.. Надо же делать выводы, господа, зачем тогда наше совещание? вообще — штабы? Мы не умеем водить части крупнее полка! — вот вывод.

— Ваше императорское высочество! Я прошу прекратить бессмысленное выступление этого полковника! — потребовал Жилинский, пристукнув по столу и выказывая, что ещё совсем он не “труп”.

Великий князь холодно посмотрел выразительными крупно-овальными глазами. Сказал твёрдо, негромко:

— Полковник Воротынцев говорит дело. Я для себя беру здесь много поучительного. Я нахожу, что Ставка, — он посмотрел на Данилова, тот опустил бычий лоб, а Янушкевич передёрнулся чуткой спиной, — почти не руководила этой операцией, целиком доверясь Северо-Западному фронту.

Да знал он цену Данилову! — даже в докладах, им подготовленных, он часто схватывал нить быстрее, чем сам Данилов, жвачный.

— ... А что полковник скажет неверно, вы можете тотчас поправить.

Жилинский, кряхтя, поднялся и вышел по нужде.

А велик был соблазн Верховному: вот, представлены доводы. Развить их, создать следственную комиссию. И Жилинский с позором изгнан, а Ставка чиста от обвинений.

Однако своею вчерашней милостивою телеграммой Государь указал великому князю другой путь: путь прощения, оставив перекоры. Да вот и пришёл, ещё не объявленный, высочайший указ произвести Орановского в полные генералы — материалы на производство имеют свой ход, независимый от хода боевых операций, их не повернуть.

Но как у конницы, прошедшей, хоть и с потерями, оборонительную полосу противника, сейчас у Воротынцева ещё было время и был свободный скок. Да теперь только и начиналось настоящее совещание!

— ... Однако, я хотел бы говорить шире. На что ушли силы Второй армии? На преодоление пустого бездорожного пространства собственной русской территории! Ещё до границы, ещё до соприкосновения с противником корпуса должны были пять и шесть суток увязать в песках! А потом на всё это пространство перекинуть снаряды, снаряжение, питание, запасы — а чем? Отчего ж запасы ещё до войны не устроили при границе?

Янушкевич поморщился, было просто больно слушать этого головинского недобитого “младотурка”. И за что великий князь устраивал им это мучение?

— Тогда бы противник мог захватить эти запасы, — объяснил-укусил он из-под пушистых усов.

— Так неужели, — вздыбился Воротынцев, с багровиной на челюсти, — лучше потерять 20 тысяч убитыми и 70 тысяч пленными, чем дюжину интендантских складов?

На Янушкевича — он смотреть не мог без отвращения! По каждому его бабьему движению видно, что это — лжегенерал, и как же может состоять начальником штаба Верховного?! И нет сил помешать ему погубить хоть и всю воюющую армию всей России...

— Склады не устраивались близ границы потому, — уверенно упёрся Данилов, — что мы предполагали на этом направлении обороняться, а не наступать.

Это было верно. Но утыкалось в поспешно изменённый план всей войны — изменённый опять-таки Жилинским, тогдашним начальником генерального штаба, впрочем и военным министром, впрочем и Государем! — впрочем, и великий князь ему сочувствовал. Тут Воротынцев не мог дать себе увлечься. Да надо было и острейшее сказать, как раз в дверях появился и брёл к своему месту Жилинский.

— ... Но главное, отчего погибла армия Самсонова, — неготовность её, как и всей русской армии, выступить так рано. Здесь известно всем, что готовность была оценена в два месяца от дня мобилизации. По крайней мере был нужен месяц.

Жилинский дошёл до своего места, но не сел — нет, слишком горячо было говорено! — он так и стал, лицом к Воротынцеву, кулаки о стол. И Воротынцев, выпятив грудь, как к драке, багряный от напряжения, ему одному швырял:

— ... Роковым решением было, из желания сделать приятное французам, легкомысленное обещание начать боевые действия на пятнадцатый день мобилизации, одною третью готовности! Обещание невежественное! — вводить наши силы в бой по частям и неготовыми!

— Ваше императорское высочество! — окрикнул Жилинский великого князя. — Здесь оскорбляется государственная честь России, решение, одобренное Государем! По конвенции с союзной Францией...

Уже у Верховного последнюю секунду выхватывая, Воротынцев ещё метнул с ненавистью:

— По конвенции Россия обещала “решительную помощь”, но не самоубийство! Самоубийство за Россию подписали вы, ваше высокопревосходительство!!

(Янушкевича забыли, Янушкевич трусливо голову опустил. Он-то требовал от Северо-Западного ещё на четыре дня раньше…)

— И военный министр! — закричал Жилинский, но голосом надгнившим, нестрашным. — И одобрено Его Величеством! А такому офицеру, как вы, не место в Ставке! И не место в российской армии! Ваше императорское высочество!..

Скульптурно сидел стройный великий князь, нога за ногу в сторону от стола. И сказал Воротынцеву каменно, строгим ртом:

— Да, полковник. Вы переступили границы дозволенного. Вы не для этого получили слово.

Отбиралось последнее слово. Последнее — может быть, во всей военной карьере. И единый звук уступить было жалко! знать — и не досказать?.. Уже всё потеряв, ничего не боясь, свободный ото всех запретов, только видя, как дорогобужцы несут на плечах мёртвого полковника, раненого поручика, только видя штабс-капитана Семечкина, бойкого весёлого петушка, прорвавшегося с двумя ротами звенигородцев, Воротынцев звеняще ответил Верховному:

— Ваше императорское высочество! Я — тоже офицер русской армии, как вы и как генерал Жилинский. И все мы, офицеры этой армии, отвечаем за русскую историю. И нам не позволено будет проигрывать кампанию за кампанией! Эти же французы будут завтра нас и презирать!..

Вдруг — вспыхнул великий князь редким у него приступом гнева, и осадил:

Пол-ковник! Покиньте наше совещание!

А уже Воротынцев был облегчён, освобождён, стрела калёная вынута из груди. Хоть и с мясом. Больше ни звука. Руки по швам. Поворот, каблуком пристук. И — к двери.

А из двери навстречу — радостный адъютант:

— Ваше императорское высочество! Телеграмма с Юго-Западного!

Она! Ждали её! Великий князь, разворачивая, поднялся. И другие подымались.

— Господа! Матерь Божия не оставила нашей России! Город Львов — взят. Колоссальная победа! Надо дать сообщение в газеты.

 

 

ДОКУМЕНТЫ-10

Телеграмма, 20 августа

 

Счастлив порадовать Ваше Величество победой, одержанной армией генерала Рузского подо Львовом после семидневного непрерывного боя. Австрийцы отступают в полном беспорядке, местами бегут, бросая лёгкие и тяжелые орудия, артиллерийские парки и обозы. Неприятель понёс громадные потери, и взято много пленных...

 

Верховный Главнокомандующий,

Генерал-адъютант НИКОЛАЙ.

 

 

*****

НЕ НАМИ НЕПРАВДА СТАЛАСЬ,

НЕ НАМИ И КОНЧИТСЯ

*****

 

 

 

1937 — Ростов-на-Дону

1969–1970 — Рождество-на-Истье; Ильинское

1976; 1980 — Вермонт

 

 

К содержанию книги