562
Сегодня среди революционеров
уже пожилой, 43 года, Нахамкис
однако сохранял все преимущества никогда не болевшего человека, кровь с молоком.
Хотя он всю жизнь отдал революции, начал уже с пятнадцати лет (ещё жив был
Чернышевский!) пропаганду среди одесских рабочих, — однако не измытарился по
каторгам и сумел не подорвать здоровья. В единственную свою ссылку он попал под
свой 21 год, из-за чего не погнали его ни в Верхоянск, ни в Колымск,
а в самом Якутске призвали по воинской повинности, он был зачислен рядовым в
местную команду и от службы только ещё укрепился. Запрещено было дать ему чин
даже ефрейтора, но он исполнял все должности унтера, дежурил по роте, даже
заведовал ротной школой — и ещё укрепился в себе, по-командирски.
А политическая уверенность у него уже тогда была такая, что потом, живя в одном
доме с якутским вице-губернатором, не раскланивался с ним (наслаждение
презирать!), а мирового судью принимал у себя в гостях. Да после военной службы
он в Якутске задержался недолго: хоть оттуда трудно было бежать, на пароход при
полиции не сядешь, но и пойманных особенно не
наказывали, так что рискнуть. Его полуротный офицер, с характером Ноздрёва,
пивал запоем и в белой горячке бредил революцией, что он с полуротой сразу
перейдёт на сторону народа. Этот поручик и помог ему бежать по зимней Лене на почтовых, спрятавши в своём возке. (И когда позже открылось
— поручик не пострадал, а только письмоводитель за подделку документа.) Затем
вослед своему беглецу уже беспрепятственно выехала и жена с ребёнком.
За границей Нахамкис не бедствовал, ибо всегда была помощь от отца из
России, — не должен был выколачиваться ради грошей, а мог отдаться, свободной
революционной деятельности, — да уже и тогда влёкся к
литературной, намечая стать писателем, как и кумиры его — Чернышевский,
Добролюбов, затем и учитель Плеханов. Однако поклонение
Плеханову не было стойким, после II съезда РСДРП заколебался он, не примкнуть
ли к Ленину (а какой-то он неполноценный, будто со срезанной частью головы), —
но по независимости и яркости своего характера не примкнул ни к кому, а остался
— вот и до сих пор — социал-демократом внефракционным,
это давало и большую свободу движения всякий раз. Очень сблизился за
границей со своим земляком-одесситом Парвусом, вслед
ему покатил в Россию на революцию Пятого года, но
поучаствовать не успел: пришёл посидеть на заседание Совета рабочих депутатов,
как раз последнее, в его гамузе арестован, да как
непричастный скоро освобождён.
В последующие годы, хотя
тактически принято было грозно проклинать годы реакции, — однако
было довольно-таки выносимо. Нахамкис стал негласным направителем («секретарём») с-д
депутатов 3-й Думы, — там серенькие были, а он вёл их со всей широтой своего
революционного кругозора. Но и более того: в эти годы он мог отдаться и своей
литературной страсти и своей верности идеалам шестидесятников, от которых
отчётливо ощущал своё происхождение, — и написал, и прямо в России напечатал,
под псевдонимом Стеклов, научно-полемический труд о жизни и деятельности
Чернышевского.
Наш великий предтеча! Один
из величайших людей русской истории! Великий мыслитель с гордостью Прометея.
Русский Сен-Жюст. Наш первый якобинец (не случайно, что и «Молодую Россию» и
многие анонимные прокламации — все, и враги, и сторонники, приписывали ему). И
подошёл вплотную к научному социализму! — всеми своими корнями Стеклов
чувствовал себя от него, и окажись на его месте, вот так же бы и поступал: с умной личной осторожностью (их общая
черта!), но энергично поддерживал бы студенческие волнения; с
ликующей замкнутой радостью следил бы за грандиозными петербургскими поджогами,
спалившими десяток густых кварталов так, что пламя перебрасывалось аж через
Фонтанку, толкотня телег, карет, судов на реке, погорельцы с узлами на
площадях, и вдали от пожара уже вяжут имущество, огонь охватил и министерство
внутренних дел, Петербург представлял вид города, подвергшегося бомбардировке
неприятеля, и после того ещё несколько дней сряду вспыхивали новые
пожары в разных местах города (кто те безымянные юные смельчаки, клавшие паклевые факелы в дровяные сараи? — остались
нам не открыты); и так же не сдерживал бы кровавой ярости в воззвании «К
барским крестьянам»; и так же бы негодовал на пошлость
глупого Герцена, низко открывшего из-за границы кампанию против радикалов,
развязавшего рты всем либеральным иудам в России, да ещё неуклюжим промахом
подавшего нечаянный документ к аресту Чернышевского; и так же вызывающе-уверенно
вёл бы себя под долгим следствием, зная, что у палачей не может быть
доказательств. (А смог ли бы в неустанных литературных
занятиях выдержать 20 лет заключения, мученичество?.. Писать,
писать — только для того, чтобы тут же и сжигать?)
Последовательно
отражая философские воззрения Чернышевского, систему его этики, эстетики, историософии и политэкономии (да даже изобретал он и машину
вечного движения — ради уничтожения пролетариатства),
— то и дело находил (перенимал) Стеклов не только глубокое сходство убеждений
(например, в интересах трудящихся масс полностью разрушить как всю систему
старого самодержавия, так и всё лживое здание александровских
реформ — прежде чем они утвердятся; и — никогда не допустить крестьян до
индивидуального владения землёй, только общиной! — актуальнейший вопрос
сегодня); не только общую кипучую ненависть к реакции, общее презрение к
бледно-розовым либералам и предчувствие оказаться после переворота вождём крайне левой стороны; не только общую страсть к писательству
(«Что делать» и «Пролог» написаны прямо сразу набело, без единой поправки, —
именно так же и писал Стеклов! а ведь у Чернышевского погиб и ещё один роман, о
котором односсыльцы свидетельствуют, что он был бы
евангелием и библией современного человечества!); но и совпадение многих даже
личных черт, как рассудочность берёт верх над воображением, мыслящий человек
может отстраниться и от любви, владение собой, когда нужно отступить — то и
вовремя отступить; в год написания этой книги — столько же ему было лет, как Чернышевскому
в год гражданской казни, и у обоих — якутская ссылка. Но! — легко прийти в
революцию из революционной среды, а каково было Чернышевскому из гущи
реакционного православия, от того отца-священника, который даже на своего
архиерея доносил о неправоверии! Этот мир так цепко
въелся в Николая Гавриловича, что, уже будучи вождём
петербургских радикалов, он, проходя мимо церкви, всё не мог удержаться, не
перекреститься... (Это дураченье
народа православным духовенством всегда отвратно поражало Нахамкиса:
сел в поезд с несколькими пролетариями, дёрнул в путь паровоз — и они все
перекрестились, как самые тёмные крестьяне. Да что, если некоторые члены
Совета рабочих депутатов Пятого года, посаженные в
Кресты, когда возвращались с прогулки — крестились на икону в тюремном
коридоре...)
Издавая труд о Чернышевском
с отодвижкой на сорок лет от событий — мог Стеклов
неистовым революционным духом обнажать всю казённую ложь. Уже не было в России
такой цензуры, которая мешала бы ему хлёстко спорить с теми как будто остывшими
реакционными зубрами и Третьим отделением, а он-то
сам, как и его читатели девятисотых годов, отчётливо прозревал за теми
— нынешних псов царизма, всех матёрых палачей по ту сторону баррикады. Только не мог он всласть исхлестать коронованного жандарма,
лицемерного иезуита, верховного сыщика, кровожадного жёлчного тирана Александра
II (теперь-то — наступило это время, будем делать второе издание книги), но
зато уж — продажных тварей царских сенаторов, заскорузлых душонок византийского
чиновничества, — ab uno disce omnes! — по одному суди
обо всех, а особенно — всех либеральных шавок и брехунов из подворотен, не обойдя и патентованного либерала
Тургенева, никогда не отстававшего от охранников, и реакционного изувера
Гоголя, и полоумного мистического мракобеса Достоевского, политически павшего человека. Да после ареста Чернышевского русская
литература впала в маразм, в прозябание на долгие годы.
Тем временем за
революционные связи и вокруг думской фракции в 1910 подпёрло Нахамкису садиться и ехать в новую ссылку, но, к счастью,
предложили на выбор уехать за границу, так он и сделал. В эмиграции снова
сближался с большевиками, преподавал в их школе Лонжюмо,
но снова отказывался вместиться в узкую ленинскую дисциплину. С 1913, после
амнистии, мог возвращаться в Россию, но ещё задержался, июль 1914 застал в
Берлине — и был избит немецкой озлобленной уличной толпой, принявшей за
русского обывателя — его-то, с его взглядами! — тем особенно обидно, что он ещё
до войны желал военного поражения России. (А ведь тоже мысль Чернышевского:
предсказывал столкновение России с Западной Европой, и что будет она разбита, и
поражение царизма приведёт к революции.) Хорошо, что немецкие власти быстро
разобрались, социалистов сочувственно отпустили ехать на родину; Лурье,
Коллонтай, другие товарищи остались в Скандинавии, а Нахамкис
имел причины вернуться в Россию. Тут удалось стать чиновником Союза городов и
прожить военные годы не только спокойно, но и весьма содержательно. С той же
Скандинавией вели коммерческие операции, по поручению Согора
Нахамкис уже в войну дважды проехался в Стокгольм за
товарами, заказывать лекарства, а у кого? — у фирмы Парвуса-Ганецкого.
С Парвусом не угасла революционная связь, создали
каналы для денег — на поддержание революционных точек, но притекало и самому, с
Фаберкевичем, с Подвойским,
— столы их в Согоре стояли рядом. В
войну появились специфически изумительные товары, такие как презервативы: в
России своих не было, иностранные вздорожали сразу в десять раз, а именно при
военном отсутствии мужей они стали особенно необходимы, и ещё к тому же
ничтожны в объёме, без труда вкладывались в ящики согорских
товаров, а потом продавались негласно в институтах красоты (такой вела и жена Нахамкиса) и по другим гигиеническим точкам.
Даже никогда так хорошо не
жилось, как в эти два военных года, не сравнить с довольно жалкими
эмигрантскими, — с этой ступени благосостояния можно было бы вообще начать
очень приличную жизнь. Но — и война не бесконечна, и революция вот же
прикатила, да не для обывательского прозябания и создан был духовный потомок
Чернышевского, в полном расцвете здоровья, сил, умственных способностей, — и
тотчас приложился к едва грянувшей революции, в первый же вечер вшагнул в Исполнительный Комитет, да не простым членом. Не
только по своей физической выдержке он высиживал и выстаивал все сплошь часы
заседаний Исполкома и над разморенным столом заседаний выкладывал своё
тяжеловесное слово, — но и по политическому таланту кто с ним тут мог
равняться? Изношенный Чхеидзе плыл по течению прений, не влияя на них заметно,
Скобелев болтался без дела и значения, его посылали затычкой во все места.
Слюнявые народники — ничего тут не весили. Только внефракционный
Гиммер был голова комбинаторная, с острым соображением, вытаскивал идеи быстро,
но по поспешности, перескокам, и лишённый фигуры и силы, никак не козырял в
вожди, шёл к Нахамкису в хорошие подручные, как
обезьянка на плече, для проверки теоретического курса. И всё направляюще
открывалось Нахамкису: и посадить Временное
правительство на его шаткое седалище и вести голос Совета — «Известия». (Не
успевая сам, ввёл туда друга своей одесской юности Циперовича.)
Даже сам удивлялся, как
легко ему всё подаётся, нет отпора, бери власть. Ещё один-два шага, он станет
председателем Всероссийского Исполнительного Комитета Советов — и это высшая
реальная власть, сильней, чем буржуазный президент.
И тут — эта проклятая
история со сменой фамилии. Нахамкис всю жизнь силился отделаться от этой позорной фамилии своего
богатого, но недальновидного отца, и даже подал, в военные годы, прошение о том
на высочайшее имя, что для революционера считается последним позором, ибо там
обязательная форма — «припадаю к стопам», — но не успело обернуться, а вот
революция, и теперь больше всего боялся, как бы не открылось это «припадаю к
стопам». И вот подлые буржуазные газетки подняли патриотический визг об
«анонимах в Совете» — и как раз может всё разоблачиться. Буржуазная печать —
духовная жандармерия.
И теперь — нашёл бы то гнусное прошение и своими руками бы уничтожил, — но в каких
канцеляриях его искать? И ещё хуже станет заметно.
А обидно ужасно: при всех
его талантах и представительности — налеплена как бы в насмешку унизительная фамилия,
уродливей невозможно сочинить, — как будто связывает руки и ноги, заклеивает
рот.
В пятёрку Контактной
Комиссии Нахамкис вошёл тоже не рядовым членом, а —
центральным, самым видным и настойчивым (Гиммер привычно рядом, Филипповский в
стороне от главных политических вопросов, а ещё только — Чхеидзе да Скобелев).
С этой компанией и поехали
сегодня в Мариинский дворец, в автомобиле не успели
сговориться ни о тактике, ни о конкретных вопросах, а в общем виде: давить и
произвести впечатление. Тем более инициатива переходила к Нахамкису,
он-то всегда найдётся, и что сказать, и как сказать.
В вестибюле Мариинского было, как и в Таврическом: солдатский караул — кто
курил, кто спал на скамейках, винтовки лежали. Но дальше было интересно
посмотреть. Длинная с поворотом парадная лестница с ажурными бронзовыми
перилами, стены белого мрамора, а колонны розового, в нишах — статуи античных
воинов. Потом один двухъярусный круглый зал, другой
двухъярусный квадратный — с верхней галереей, лепным орнаментом на стенах, там
и маски, а над дверьми ландшафты, — нет, не туда зашли, — назад через круглый,
тут золочёные фигуры вроде грифонов, а паркет какой! ничего правительство
устроилось, да всё ещё не пачкано, окурки нигде не валяются, да разодетые
чванные лакеи — как им самим не смешно своих манер? — теперь ещё один
зал — Приёмная, с двумя каминами, высокими окнами на площадь, а по стенам опять
барельефы, барельефы, — наконец ещё в новую комнату, где за бархатной синей
скатертью их ждали четыре любезных и даже угодливых министра. И усевшись за
этим столом — Нахамкис опять-таки возвышался крупной,
крепко посаженной головой, оглядывал что своих
незадачливых коллег, что этих припугнутых министров (почему-то не было главных
— ни Милюкова, ни Гучкова), и, без лишней скромности,
не мог не ощутить, что он тут — фигура центральная, поскольку Исполнительный
Комитет доминирует над правительством. (Дождались! вот когда мы, красные
радикалы, добрались и ущемим розовую либеральную блудливую слякоть.) Ещё никем
так специально не названный и не выделенный, а становился в России чернышевец Стеклов — первым и главным человеком.
И это явное превосходство он
посчитал необходимым выразить министрам на первой же этой встрече. И ждать
долго повода не пришлось. Думал Нахамкис — сейчас они
будут укорять ИК за резкие действия в Царском Селе, тогда бы им и всыпал. Нет,
возражали очень деликатно, почти ласково. Думал — будет следующее столкновение
о Верховном Главнокомандующем. Нет, ещё опережая советских гостей, Некрасов
объявил им с улыбкой, что эта операция уже произведена, Николай Николаевич
окончательно смещён, сегодня. Хорошо, но кто взамен? Алексеев? — реакционный
генерал, Исполнительный Комитет не может и его допустить, даже временно! Князь
Львов, благостно улыбаясь, спрашивал: а кого же? Вот тут Нахамкис
не приготовил, не знал — кого. Тогда, успокаивал Львов, надо только чуть
пообождать: Алексеев сам хочет уйти, и уйдёт.
А спор возник — об армейской
присяге. Гиммер, который этой присягой много занимался, теперь выпрыснулся с упрёками, что Временное правительство
действует самочинно, не оповещая Исполнительный Комитет: такой присяги они не
имели права объявлять и даже в действие приводить, и всё без согласия ИК, и мы
решительно ставим вето.
Застигнуты были министры
врасплох: они искренно, кажется, не ожидали, они не подумали даже. Львов
растерянно улыбался, расфранченный Терещенко принял вид размышления, Некрасов
сочувственно и готовно развел руками: но как же
теперь быть? Уже во многих частях присягали, не отменять же?
Но Нахамкис,
единственный, кажется, тут среди них, кто оттянул действительную службу, знал и
цену этой подлой воинской присяге, когтями забирающей душу рабочего и
крестьянина. И невозмутимо продиктовал:
— Значит, отменить.
И вскинулся вдруг маленький
смирный Мануйлов, которому по своим делам просвещения тут бы
и сидеть нечего. Он вскочил, хотя вообще говорили сидя, — и возбуждённо, даже
вскрикивая, тоном личной оскорблённости стал
выбрасывать, что создаётся совершенно невозможная обстановка, никакое
правительство в мире не может функционировать под таким давлением. Он понимает
— сотрудничество, он понимает — добрые советы, но признать над правительством
открытый посторонний контроль он отказывается! И если говорить о произвольных
действиях, то произвольно действует именно Исполнительный Комитет, ни с чем не считаясь и не спрашивая правительства. Так был
произведен и этот безобразный влом в Царское Село,
так был издан «приказ №1» и «приказ №2», и ещё неизвестно сколько приказов... И
ещё, и ещё... — Мануйлов уже бессвязно, но всё горячей выпаливал, выпалился весь — и сел, уже смирно, как бывает со взволнованными коротышками.
И — лучшего повода он дать
не мог! Да и сам-то был — типичный выродок
дегенеративного российского либерализма, нижняя ступенька лестницы от Герцена,
вот по таким и бить. Кончилось ваше время! Нахамкис
скрестил большие руки на большой груди, не только что не встал или не переклонился к министрам вперёд, но спокойно откинулся в
покойную кресельную спинку, специально рассчитанную на отдых сановной спины и задницы, и стал тяжёлым басом поламывать:
— Господа. Вы же знаете: в
любой момент, стоило бы нам только захотеть, мы беспрепятственно могли бы взять
власть свои руки. И это была бы для России самая крепкая и авторитетная власть.
И если мы этого не сделали и пока не делаем, то только потому, из теоретических
социалистических убеждений, что считаем вас в настоящее время более соответствующими историческому моменту. Мы —
согласились допустить вас к власти, да. На определённых условиях. Но именно
поэтому вы не должны забываться. И не смеете предпринимать никаких важных и
ответственных шагов, не посоветовавшись с нами и не получив нашего одобрения.
Так, даже рук спокойных не
расцепив из скрестья, он уже усмирил их всех
четверых, вместе с выдохшимся Мануйловым. Он высказал им уничтожающую вещь — а
они держали на губах подобия вежливых улыбок. И всего только таких
либеральчиков и смогла выставить русская буржуазия!
Что за ничтожества! И как бы они хотели эскамотировать революцию, да силёнок
нет.
Но надо было додавливать, надо приучить их раз и навсегда. Сам ещё не
уверенный на все 100 процентов, но чтоб увериться до стенки — тем победоноснее
внушал:
— Так что, господа, вы всё
время должны помнить: стоит нам захотеть — и вы сейчас же исчезнете с русского
политического горизонта. Никакого самостоятельного веса и самостоятельного
значения вы не имеете. Вся ваша мнимая сила — только в нашем признании, и пока
оно есть.
Сказал — и испытал торжество
сильного мужчины над женственной тварью. Наслаждение презирать.
Голубые глаза князя Львова
опечалились, подёрнулись чуть не слезой. Терещенко покраснел и откинулся, будто
по обеим щекам принял заслуженные пощёчины. Мануйлов тихо сидел, надувшись. А
Некрасов приспустил голову как наказанный пёс.
И обстановка — сразу
очистилась. И уже легко пошло обсуждение, в чём именно будет состоять контроль
деятельности правительства. Оно обязано заранее информировать Исполнительный
Комитет о каждом своём важном шаге.
Подумайте, правительство
согласно! Да правительство даже с самого начала предлагало ввести в свой состав
на правах членов — какое-то число членов Исполнительного Комитета. Но Николай
Семёнович отказался. А Александр Фёдорович любезно вошёл. Правительство уже
приглашало от Исполнительного Комитета и контролёров над расходованием своих
средств. Но и правительство тоже хотело бы, для ясности, как-то знать иногда
заранее намерения Исполнительного Комитета?
Хорошо, вам будет
передаваться сводка бумаг, поступающих в Исполнительный Комитет со всей страны,
чтобы вы знали мнение народа.
А что это там, в Москве, началось
какое-то сепаратное движение цензовых кругов — устроить Учредительное Собрание
в Москве? Петроградский Совет не может допустить создания какого-то второго
центра в России.
Нет-нет, это произвольные
несогласованные попытки, правительство не давало им никакого одобрения.
Учредительное Собрание будет готовиться в Петрограде, не сомневайтесь
пожалуйста, господа!
Не очень Нахамкис
им поверил. Но за эти дни он привык к сильным решениям, и сейчас в нём зрело
ещё такое одно: через московский Совет рабочих депутатов заставить Москву саму
отказаться от своей кандидатуры.