Двенадцатое марта

 

 

 

568

 

У революции — невыработанная колея. Разбегается сто колей, и не знаешь, в какую ж именно уставить своё колесо, чтобы покатило. Ещё три дня назад Саше Ленартовичу казалось, что он попал в самую огненную — а вот она вяло разляпливалась в ничто.

Саша, разумеется, и показываться забыл в кавалерийское управление, теперь такие управления летели к чёрту. Он весь был в движении офицеров-республиканцев, но верхушка их Союза (а весь Союз и ограничивался верхушкой) почти целыми днями заседала — в той самой комнате Таврического, где в первую ночь был как бы штаб переворота. Тут они сочиняли и статьи в свой первый номер газеты «Народная армия», отсюда и бесплатно раздавали отпечатанный номер. Но газета плохо пошла по Петрограду.

В среду Исполнительный Комитет постановил послать ораторов в растерявшуюся Петропавловскую крепость (там не знали, кому подчиняться, ошалели от вереницы то арестов, то освобождений, ордера на аресты выписывали кому не лень) — и посланы были два солдата и два офицера-республиканца, среди них Саша. Там он выступил главным оратором перед выстроенной охраной — и ему очень аплодировали. Впервые в жизни он себя испробовал с публичной речью — и великолепно! Легко и плавно складывались фразы (уже отработанные лозунги), голос звенел, как ему казалось. Зубцы знаменитой стены, где повешены декабристы, — придавали оратору трагическое самозначение.

Не успел уложить внутри себя волнение после Петропавловки — на другой же день Масловский взял с собой Сашу в Царское Село. Предстояла какая-то загадочная и мощная операция над арестованным царём! Саша занял царскосельский вокзал, арестовал начальника станции, — приблизился к пламенеющей оси событий! — но на оси не завертелось дальше, или завертелось без него. Несколько часов он напряжённо ждал на станции — но событий никаких не совершилось, а был телефонный звонок от Масловского: отправляться ему со своей командой в Петроград, всё окончено. Только поманило большим, а ограничилось ерундой.

С мукой несовершённости Саша возвращался в Петроград. Разогнанный порыв прошёл впустую, мимо, расслабляющее чувство. Вспомнил, отправился в Дом Армии и Флота, там происходило первое собрание Совета офицерских депутатов. Интересно посмотреть на них, как их цеплять и тянуть.

В этот офицерский дворец Саша в петербургские месяцы ни разу не приходил, из гордости, да не интересен ему был офицерский досуг. А сейчас — впервые, и не мог не поразиться этой прямой мраморной лестнице в несколько маршей, подъём как в бесконечность, а боковые лестницы ведут на галереи с изобилием бронзы, золочёностей, зеркал и дуба, а на третьем этаже разноцветные гостиные, — но сегодня в этой роскоши являлась не пышность, а слабость, — слабость тех, кто собирался под её сенью.

В ненаполненном концертном зале жалось офицерское приблекшее потерянное сверкание. Из их Союза республиканцев один сидел и в президиуме. Уже долго заседал Совет — и не предвиделось конца. Выступали, выступали. Но не было дерзких речей, которые могут обжечь, подвигнуть, — какие-то всё слащавые: о единении с Временным правительством — и доверии ему, с Советом рабочих депутатов — и доверии ему, с Советом солдатских депутатов — и доверии ему. Всем вместе твёрдо идти к светлому будущему. И — всем совместно бороться с контрреволюцией, откуда б она ни шла. И — война до победного конца.

Саша испытал откровенное презрение. Это был — не Совет депутатов-офицеров, но — потерянное офицерское стадо, тем более удивительное в своей потерянности, чем самоуверенней раньше держались все эти подтянутые усатые молодцы во главе своих частей и строев. До чего ж они размякли и беспомощны оказались в революции, но — до чего ж и напуганы, где их храбрость? Верное у Саши всегда было предчувствие, что вся их офицерская сила — деланная, а его революционная — настоящая.

Но и сам он был осажен бессмыслицей: если офицеры никуда не годятся, так тогда и Союз офицеров-республиканцев — на что мог надеяться? кого и куда тянуть? И само слово «республиканцы» быстро гасло. Ещё несколько дней назад оно обжигало, но сейчас, когда монархии не предвиделось, — как будто и вся публика становилась невольно республиканской?

А Союз республиканцев обсуждал такие важные вопросы, как отменить марки на письмах в Действующую армию. И — до конца отменить всякую военную цензуру.

Тут ещё вышел на сцену приветствовать собрание картинный казак Караулов. Потом встречали овацией и «ура» взошедшего на сцену сдержанного сухого генерала Корнилова.

Саша ждал — что особенного скажет генерал? Но Корнилов всего лишь сообщил об аресте царской семьи (Саша мог бы сказать дальше и больше) — и эти недавние все монархисты выслушивали с деланно-одобрительным видом. И повторял, что и все повторяют: что возврата к прошлому нет. (Под мундирами, под портупеями ещё у некоторых тут билось надеждой на прошлое?) И призывал офицерство работать на успокоение страны.

Да не от них это зависело.

А вчера было второе собрание Совета офицерских депутатов — в том же зале, и Саша ещё раз сходил на Литейный. Украсил заседание в этот раз — Чхеидзе. Восторгу офицеров не было конца! Вынесли лысого из зала на руках. Но Ленартович, потеревшись несколько дней в Таврическом, знал, что ничего Чхеидзе не решает и ничего не ведёт.

Нет, Совет офицерских депутатов был пустота без опоры.

Что-то затормошился Саша. Устал. Так внезапно для себя, и так на первых днях успешно двинувшись.

Да, чёрт побери, не военная же карьера была ему нужна! И не потому он хотел выдвинуться, чтобы отличиться и все бы знали его (ну, немножко и это), а подошёл момент его жизни — наивысше проявиться! Надо было быстрее и точно найти себе и правильное место, и правильное направление усилий.

Нет, не офицерское звание пригодится ему, это ошибка. Хоть бы и не было его от начала. А у него — опора уверенная, это он знал. Но что-то перестал точно ощущать её ногой.

Вот хоть война. Все офицерские заседания в общем были: за победоносную войну. Если ты офицер-республиканец, то получается: уже не только за республику, но и за войну? И многие резолюции целых воинских частей — уже революционных, уже с выборными комитетами, печатались всё так же: за победу. Но Саша Ленартович как был от начала против этой грабительской войны, так не мог перемениться и от революции: непонятно, почему революция так меняла соотношение, что надо было стать за войну?

Победа — нужна! — но тут, внутри, над реакцией, над контрреволюцией. А чем уж так мешал Вильгельм? Расписывали в газетах про него басни, что он хочет посадить на престол Николая, — да никогда! Его враг в такой войне — зачем бы ему Николай?

Честно, откровенно говорили о войне только большевики и межрайонцы.

Может быть и правильней было — выбирать себе партию, это и есть опора. (И тётя Агнесса не уставала твердить ему в короткие домашние часы, что только партия делает человека завершённым. Да она имела в виду затянуть его не в ту партию.)

Эти дни дом превратился в сон — буквально в пересып и короткие получасы до сна и после сна, чтобы поесть, умыться и сонно послушать тётушек или Веронику. Он слышал их — но не вникал, сжигаемый своим.

А с субботы на воскресенье пришёл разбитый, разочарованный, и как в первый раз слушал домашних, перестав ощущать перед ними превосходство.

Тётушки горячо несли своё, сбивчиво спорили. Модная тема у них была: идёт или не идёт наша революция по нотам Великой Французской, какие черты уже похожи, какие ещё нет. Так же грозило иноземное нашествие в защиту павшего короля. Так же был поначалу доверчив и добродушен народ. Но — что у нас может сравниться со славным, грозным Конвентом? Но — главная непохожесть, по тёте Агнессе: Французская революция потом разрубила гордиев узел старой власти и старых классов — святою гильотиной. А наша — не решается, и не решится, и в своём прекраснодушии попадёт в двусмысленное опасное положение. Однако в том и смысл революции, что кроме неё бывает невозможно ничем расчистить завала. Все учреждения — прогнили, вся государственная машина не годится для республиканского строя, — а Временное правительство, видно, хочет ограничиться малым ремонтом.

Тётя Агнесса много над этим думала, мысли у неё были выношенные, и она не жалела красноречия убедить племянника.

— Революции с их великими общими идеями всегда разбивались об ограниченный рассудок обывателя. Великая Французская победила потому, что отбросила в сторону практический рассудок. Якобинцы лучше угадали, что должно осуществиться, — а не жирондисты с их государственной мудростью. И не наши кадеты.

Да-да-да... Это походило на истину. Не кадеты, Саша согласен, они слишком неповоротливы. Но — кто?

А он — хотел бы быть поворотливым. И — среди таких.

Ещё щебетали тётушки о своём герое Сергее Ционе, бывшем вожаке Свеаборгского восстания: тогда провалился, исчез, и много лет не слышали о нём. А теперь прислал из Лондона выразительную телеграмму: «Молодцы, братцы! Держитесь того, что сделали!»

Пустое пожелание. Чего ж сам не едет? Был прежде Цион и для Саши герой, но те все уже отжили. Пришло время героев новых.

Тут Вероника, неделю избегавшись по благотворительным делам, шла на Петербургскую сторону на какой-то крупный митинг, где будет и Матвей Рысс. Тянула Сашу.

Саша с вечера сказал — нет, буду целый день лежать, устал. А утром проснулся — опять свежий, нет, надо действовать! Время уходит, воскресенье — тоже время.

Митинг был дневной. Пошли. Взял Веронечку под руку правой рукой (теперь чести на улицах не отдавать, добро), пошли по Большому проспекту, на Тучков мост, и по другому Большому проспекту, и не видели всей гуляющей толпы, разговаривали увлечённо, как после долгой разлуки: такие невменяемые пронеслись две недели, сегодня первое нормальное воскресенье в новосозданном мире.

Рассказывали, кто что делал, видел, узнал. Обсуждали и тёти-Агнессино внушение. Очевидно, дело сводилось к выбору партии. Вероника, вслед за Матвеем, теперь ратовала за межрайонцев.

Может быть, хотя обидно, что Матвей так опередил, а Саша путался по задворкам.

Да, правильная партия — это самая прочная основа. Партия усотеряет силу своего члена.

Вероника излагала, что слышала от Мотьки: проект объединения всех социал-демократических направлений. Ведь это стыд: 20 лет партия общая, а единой организации нет. Программа у всех почти общая, а политика разная. Вон, в германской социал-демократии, при самых резких расхождениях, — а единство не потеряно. Никакая группировка не виновата, а это всё — проклятые русские условия, разъединяющая конспирация, никто не может подсчитать истинного большинства, на чьей оно стороне. Но теперь отпало самое тяжёлое разногласие — подполье или ликвидаторство, и все должны сойтись на одной программе.

Так гладко говорила сестра, будто в себе это всё открыла и выносила, сочные тёмные глаза её смотрели назидательно, — Саше стало даже смешно, что это она его учит.

А вот хотелось ему, чтоб сестра его спросила о Ликоне, с ней поговорить о Ликоне.

Но так уже раздалились они, и так увлечённо Вероню несло, — не спросила...

Саша мог сегодня и штатское надеть, но пошёл в офицерском, и тем с большим удивлением и одобрением на него смотрели в толпе митинга, в зале. Тут публика была — черно-одёжная. Но какая же сила всех их свела и набила битком, тысяч десять, сколько в зале могло стоять или не могло, — и за головами только видно было на помосте несколько красных знамён и оркестр, после каждого оратора играющий марсельезу, — а зал подкидывал фуражки и шапки, не боясь спутать с соседями. Говорили с помоста самую простоту: представитель одного, другого комитета приветствует свободных граждан свободной земли. Монархия — символ бесправия и угнетения слабых. Это социал-демократия первая, которая бросила искру, которая...

Что понимали, не понимали из сказанного, но в нужных местах кричали или рычали одобрительно. Хлопали. А оттого что стиснуты все так — ощущение действительно силы, не то что в расслабленных креслах офицерского люстренного зала. Нет, сравнивая тех и этих, надо было признать, что эти — сметут. И среди тех — не стоит болтаться даже передовым республиканцем.

Понимали, не понимали, — а вот собрались, сгустились, сами, никто их не сгонял. Да что ж не понимать: вот возгласили с помоста память павших в борьбе — и все мужчины сняли шапки (баб тоже много, в платках), а оркестр играл похоронный марш.

А потом заговорил — большевик? или межрайонец? никто больше так не мог: что мало сбросить прежний гнёт, ещё нужно выяснить физиономию нового правительства:

— ... Разве в эти руки может быть вложена железная метла революции? Нас хотят уверить, что в государстве, где есть классы с разными интересами, — и может быть единая власть? Они хотят, чтоб Россией правили съезды промышленников и каста попов? Не-ет, им не хочется принимать нас в компанию власти. Но и мы им не уступим свою власть! И мы отметём ихнюю войну, война народу не нужна, а хотят нарушить доверие между солдатами и рабочими, что будто только рабочие против войны.

И никто не возражал. Из десяти тысяч.

Потом выступил солдат, простецкий: прекратить братоубийство.

И «ура» кричали, и марсельеза опять.

Уж Сашу ли в этом убеждать! — он это всё так и думал, ещё при первых выстрелах этой войны. Но постоявши тут среди митинга — был обратно убеждён ими больше своего: да! кончать войну! — и никак иначе.

Матвея не видели они на трибуне, но после выхода разыскали на улице — в кепи и клетчатом красно-буром шейном шарфе. Едва сошлись — Вероника открыто переступила на его сторону, взяла за локоть, и вид у неё стал счастливый.

Молодые люди строжились, чуть колко поглядывали: прошлый раз, в ночную встречу у комиссариата, не очень они дружелюбно разговаривали. У Саши было чувство как к сопернику, хотя не видно, в чём соперник, где они пересеклись. За Сашиной спиной был Мариинский дворец, крепость, Царское Село, у Матвея ничего подобного быть не могло. А сила за ним ощущалась — бо́льшая.

Спросил Саша: вот этот выступал, про железную метлу, — кто?

Большевик.

Матвей вытер углы рта носовым платком, он перед тем спорил с кем-то, и сказал Саше примирительно:

— Приходи завтра вечером к нам в Свечной переулок. Межрайонный комитет приглашает всех, кто признаёт объединение большевизма и меньшевизма.

Как будто спуск в старое подполье? А может быть и самое дело? Ответил:

— Подумаю.

А сам решил: надо пойти! Да вырос он в социал-демократии — и надо в неё вернуться!

Смотрел, как Вероня, послушна, стояла, к Матвею прилепясь, — и освежило его полосой радости — и ревности.

Радости — что женщина может быть так послушна.

Ревности: а Ликоня когда? И — что с ней за эти две недели? Забросил, не ходил к ней, обиделся, — а ведь и её же швыряли эти волны как щепочку.

 

 

К главе 569