574
В вагоне 2-го класса Ярослав имел лежачую плацкарту на верхней полке. Но когда на Александровском вокзале он с носильщиком (смешно
молодому человеку нанимать старого носильщика, но офицерское положение
не дозволяет нести чемодан самому) вступил в купе, то обнаружилась полная
неразбериха: на его полке уже лежали чужие вещи, а полка внизу тоже была занята
— пухлощёкой полной сестрой милосердия в мятой фуражке Земгора с красным
крестиком на околыше. Стали разбираться — у обоих претендентов вполне законные
плацкарты на одно и то же место. Сказать бы, что случай невиданный, вызвать кондуктора,
— но в этом же самом купе солидный гордый господин в английском пальто при
белом кашне ехал с дочерью, успел занять оба места, а к нему с претензией
пришла дама и с такой же верной плацкартой. А кондуктора долго было не
дозваться, потому что он в другом купе разбирал такой же конфликт.
Просто никогда не случалось, никто такого безобразия не помнил. Но
мрачный кондуктор в потёртой шапке-кубанке не удивлялся и не бранился в
невидимую сторону, и не звал обер-кондуктора, можно было так понять, что он
такие случаи знал. Возмущённую даму он куда-то увёл, а Ярославу ничего
предложить не мог. Но круглолицая сестра, очень открытая в обращении и с
весёлыми, даже дерзкими глазами, — предложила Ярославу сидеть на её нижней
полке, а ночью и уснуть в ногах. Ничего другого и не оставалось.
Вечером поболтали и сдружились с сестрой — очень весёлой Наташей
Аничковой, из разорившейся ветви большого дворянского рода, ещё дед её служил в
гофмаршальской части Зимнего дворца, а отец-демократ хотел отдать её учиться с
дочерьми дворников. Но мать настояла на гимназии Таганцевой, где с 6-го класса
уже читались лекции, а не уроки, и учителя здоровались с ученицами за руку, как
со взрослыми. Гимназию Наташа кончила уже в войну —
совсем молоденькая, а фигура крупноватая, с дородностью, прошла курсы при Крестовоздвиженской общине, и уже поработала с тяжёлыми
ранеными в Вильне, а сейчас состояла в
банно-прачечном отряде, легко. Она сплошь и болтала одна, Ярослав только
успевал слушать, но с большим удовольствием. И как курсы она кончала, обманывая
родителей (шла будто в университет, а в портфеле белый
халат). И как в виленском госпитале по коридору
ездила на велосипеде, за что и отчислили. И хотя был у Наташи любимый жених кавалергард, — вместе с сестрами чудили, посылали в «Брачную
газету» объявление: «Интересная блондинка ищет знакомства». Строгий старый
врач, насмотрясь на эту компанию, веселящуюся рядом
со смертью и ранами, вручил каждой из четырёх по запечатанному конверту: «Здесь
я написал, что будет с каждой из вас через семь лет, к 1923 году. Раньше — не
распечатывать.» Но Наташа, конечно, распечатала и
прочла: «Вы пропустите семь своих лучших женихов, семь своих счастий — и
влюбитесь в чужого мужа до трагедии и стрельбы.»
Ярослав возвращался из отпуска в растревоженном и завороженном
состоянии. Он уже и соскучился по фронтовому воздуху — но ещё как будто и не
исполнил отпуска своего. Он и вбирал охотно всё, что видел и слышал, всему
находя место в себе, — и одновременно почти не нуждался в этом. Он даже как бы не ехал сам здесь — это тело его, перепоясанное
ремнями, возвращалось на фронт, и правильно, — а душой он остался позади, в
дрёме, ещё бродил по неизойденным тропинкам своей
ростовской юности и Новочеркасска, и Москвы, и повторял домашние радости, и
московские переброды с Ксаной-печенежкой,
а глубже всего — был с Вильмой, ещё сейчас лицом
чувствовал густоту её кудрей, и губы её, и полыхал ему пунцовый платок.
Вчера он пробыл у неё дольше, чем думали оба, — и когда уходил — в
первой комнате кроме сестры сидела и пожилая латышка, видно мать, стыд такой — проходил краснел, проваливался. И в этих попыхах
— не уговорился с Вильмой на сегодня, а то — зачем он
уезжал? он бы перекомпостировал билет, остался бы. И
днём сегодня так горевал: как не увидеть её ещё раз? Пошёл на бульвар — но её,
конечно, не было. И пошёл в Антипьевский — прямо к
ней. Но оказывается вчера, следуя за Вильмой, он не
пригляделся, которое из парадных, помнил только, что третий этаж налево. Теперь
— не решился доискиваться, ведь он и фамилии её не знал, боялся бросить на неё
тень. И вот — уехал. Но углубилось и дополнилось в нём: что какая-то связь
повязала его с этой латышкой, и им не миновать ещё
встретиться.
Он ехал — счастливо полный, но и растравленный, но и несытый, но и
счастливо открытый ко всему. С удовольствием сидел рядом с
пухленькой, разбитной, дерзоглазой Наташей — и ничего
не пропускал из её рассказов и несходящей вкусной
улыбки, сбившихся светлых волос, — но и всё время, пока ещё был достаточный
свет, — видел и душой ощущал напротив дочь соседа — молчаливую, тонко-тонко
вырезанную, бледную, лет семнадцати. Вот тоже ехала неизвестная и
привлекательная своя судьба, — а нашей короткой никогда не хватит, чтоб
заглянуть во все.
Уже и стемнело, и чаю попили, — а Наташа всё
болтала, и чего только не несла: и как она девочкой, давши честное слово, что с
веранды не ступит на землю, — двести саженей шла до озера, перекладывая под
ноги книги; и как она в Москве обожает кафе Трамбле
на Кузнецком, всегда бросается туда сразу; и как она на ходулях танцевала краковяк. А
потом — всё больше о своих предках за два века, которых нельзя было ни
разобрать, ни запомнить. Но был там какой-то Руф,
основатель масонской ложи в Москве. И какой-то Верещагин, распорядившийся
выкупать землемера в холодном пруду за то, что тот недостаточно низко ему
поклонился. И какие-то старшие братья выкрали в масках своего младшего, вымогая
деньги у мамаши. А кого-то на станции Тамбов из поезда ещё прежняя государыня
выделила в дворянской депутации как редкого красавца. Шутники тамбовские дворяне
ночами пьянствовали и переворачивали вывески, а в Москве вступали в клуб
золотой молодёжи «Червонный валет», орудовали в масках и оставляли карту с
червонным валетом. Насаживали митру на голову продавца церковной утвари и
грабили кассу. Обманув знакомого мажордома, показывали пустующий на вакациях
московский губернаторский дом иностранцам — и в подставной нотариальной конторе
оформляли его продажу, брали аванс. По суду преследуемый Аркадий Верещагин на
пари с приятелем пошёл в партер Большого театра сесть рядом с полицеймейстером,
во фраке элегантный и надушенный, поклонился ему, обомлевшему, а за несколько
минут до конца действия — вышел и на рысака. А другой их участник, Шпейер, замаскированный под кучера, сам привёз на суд
прокурора Набокова и пожелал ему успеха. А ещё один Аничков, кончая Пажеский
корпус при Николае I, умудрился направить зеркальный зайчик на
императрицу, и за то лишился гвардии. И ещё один Аничков выстраивал в ряд всех
дам и девочек, велел однообразно приподнимать юбки, а руки в кошачьем положении
из кек-уока, — и
фотографировал вереницу. А какой-то Аничков, убежав от материнских побоев с
братом, помогал прачкам полоскать бельё и ночевал в гробу на стружках у
гробовщика. А позже проучился на казённый счёт и стал товарищем министра просвещения.
И убийца Каракозов тоже с какой-то стороны относился к их роду.
Уже было давно темно, и отец с дочерью спали, а вся эта болтливая
вереница закруживалась в памяти Ярослава — и нельзя
сказать, чтобы доброжелательно.
Хотя и полна, предложила Наташа, что поместятся они на одной лавке
валетом, раз уж такие революционные обстоятельства.
Но Ярослав постеснялся и её, и дочки напротив — и остался сидеть спиною
в угол, дремля в пото́лчках
вагона при голубоватом слабом купейном свете — сидя спя, как в ожидании атаки,
да впрочем по фронтовой неприхотливости даже и спал
по-настоящему. А когда и просыпался, то неудобство положения не мешало ему
счастливо осознавать себя, так омытого этой поездкой, с напевным чувством своей
подтверждённой значимости в жизни.