Двенадцатое марта

 

 

 

577

 

А вечеринка закружилась совсем и не плохо. Столько грозного распахнулось перед офицерской жизнью, но и молодое же сердце самое утешливое: такое ли мы уже переносили? Уж хуже смерти — что? А над кем она не разрывалась? Что бы ни ждало их, и никогда не бывалое, а ведь не хуже смерти? А они уже все переиспытаны, и друг на друга могут положиться, и связью их стоит дивизион.

Сперва — выпили в меру. А так как доставалось этого не часто, то испытали потепление, примирение, при которых смягчаются неприятности и сдружливо перекрещиваются взгляды.

И во всяком случае вот в этот единственный вечер — не должна была та шальная неразбериха сюда ворваться, можно было о ней не думать, а отпустить сердце, как оно само тянется.

Много было музыки. На скрипке играл им толстощёкий прапорщик Фокин, всё поёживаясь подбородком, а у глаз принимая осанку. Эту скрипку он возил с собой всю войну, и когда собирались офицеры — всегда играл. Да и солдатам иногда поигрывал, они любили.

А всё, что не Фокин, — то играл граммофон. Мальчиковатый прапорщик Ботнев взял на себя смену пластинок и всё время рылся в запасе. Он ставил всё щемящие, с голосом ли, без голоса, вальсы, песни, романсы русские и цыганские. И хотя все разные, а все кружились вокруг единого, травя сердце и настраивая единственно.

Ещё гитара была, её по очереди перебирали. Саня тоже.

Старшие под эту музыку во второй комнате играли в карты на двух столах — да тоже прислушивались, и над ними эти звуки ещё имели власть. А здесь уже расчищена была середина, и на проступе безостановочно сестра милосердия Валя — все глаза на неё — танцевала с кем-нибудь, а ещё иногда покруживалась и пара мужчин, чаще с маленьким шустрым Яковлевым за даму.

Но аромата цветущих акаций

Нам не забыть, не забыть никогда.

Печальный Краев — тонким сложеньем и долговязостью как Виноходов, однако глубоко серьёзный, медлительный, — пожалел, что нет пианино, а то бы он спел. (В главном барском доме Узмошья, в помещении самого штаба бригады, пианино было, но не идти же туда.) Это совсем было необычное предложение от Краева, он всегда предпочитал молчать, — но действительно веяло в сегодняшней вечеринке что-то разбереживающее.

Валентина была среди них — одна, но прекрасна за десять! Видав её изредка прежде днём и при службе, Саня и не замечал, или только сегодня: какой бронзовый огонь из неё высвечивался. Ещё и — при умеренном недосвете большой керосиновой лампы, подвешенной в середине потолка. Всякий раз, когда она только проскальзывала взглядом по Сане, — она как впыхивала в него, он так и чувствовал пролиз огонька по душе. Но, кажется, она смотрела так и на всех.

Пластинка пела:

Снова пою! песню свою!

Те-бя люблю! люб-лю! —

а казалось, это Валентина и пела, при неразомкнутых губах.

И каждый, кто хотел, за весь вечер хоть раз прокружился с ней, и Саня тоже, испытывая и от взгляда, и от дыхания, и от духов её, и от спины под своей пятернёй совершенную влюблённость, хотя и понимая, что эта влюблённость всего лишь одного вечера, — но как полна! И даже тем особенно полна, что не ждёшь взаимности! И как это он мог, вслед за Толстым, осуждать танцы! что может быть прекрасней танцев!

А Валентина совсем за вечер не отдыхала, себя не щадила, жила для них всех, и хотела всех насладить и всем остаться. И только Яковлев, для того и пошедший в армию, что «военных любят», суетился безуспешно вокруг, а его оттесняли.

— Да ну вас ко всем лешим! — кричал он. — Однако русалки пусть при мне останутся!

А больше всех танцевали с Валентиной ловкие, взлётные и ненасытные Мельников и Виноходов. Счастливо-дурацкая не сходящая улыбка Виноходова выражала непрерывный успех — то у своей минской, а теперь вот у Вали.

Саня раньше долго не отдавал себе отчёта, но постепенно заметил, что некоторые мужчины как-то особенно приспособлены к ухаживанию за женщинами, сразу берут верный тон и тут же имеют успех, и женщины сразу отличают их и благоволят. А у Сани никогда не получалось лёгкого ухаживания с наскока, а всегда должно было сперва произойти медленное душевное сближение, узнавание.

Но сегодня все женщины, певшие из граммофона, вливались в одну Валентину, и самые простенькие слова вытягивали, выматывали что-то из груди:

С тобою — быть! с тобою — жить!

Те-бя любить! лю-бить!

Скудная жизнь, суровая служба, светло-прохладные рассуждения над книгами, — так месяцы живёшь и как будто самодостаточно. А нужен толчок одного такого вечера — и вдруг видишь, как ты тёпел, слаб, уязвим, и совсем не войне предан. И книгами — тоже не насытить души.

От войны — произошло за эти дни внутреннее освобожденье. Какие ни происходят мировые события, а твоя судьба — одна единственная.

Как будто не повеселиться, а потосковать они сегодня собрались. Как будто в этой тоске и была главная сладость для каждого, старого и молодого. Как будто должны они были каждый потравить себя — и тогда легче им будет продолжать своё стояние.

А жизни нет конца,

И цели нет иной, —

ни на минуту не давали отдыхать граммофону.

У сдвинутого стола при стенке оказались Саня с Краевым. И всегда спокойно-благородный малословный Краев, сейчас, поигрывая пепельницей и зажигалкой, — и не пьяный же, а вот от этой разнимчивости общей, — вдруг, без расспроса, стал рассказывать Сане о своей невесте: какая нежная она, какая единственная, и никакой другой цели не видит он в выживании, как только вернуться к ней. Весь смысл жизни для него в том, чтобы вернуться к ней, — и выше того не бывает смысла.

И хотя в чистом виде и в общей формулировке никогда не мог бы Саня с этим согласиться, — сейчас он согласно кивал Краеву и был сражён, за душу схвачен простотой его довода: да! да, именно так! Воюющему мужчине естественно знать ту женщину, к которой он должен вернуться, и весь его военный путь должен быть — к ней.

Он смотрел на вертящуюся счастливую Валентину, на рдение щёк её, выгретое и движением, и внутренним огнём, и ловил те мгновения, когда она пересекала его глазами, — и любил её, любил её в этот вечер, как никого в жизни. Любил в этой отзывной сестре милосердия — ту свою ненайденную, прекрасную, невыразимо-близкую женщину, которую давно должен был найти и для которой жить. А умереть — так чтобы знать, кого потерял.

Саня — не боялся умереть. Но почему-то всегда у него было предчувствие недолговечности. Что не долго ему жить.

Подсаживался Яковлев, что-то тарахтел, как жалеет, что их вечеринку нельзя сфотографировать, света мало, — оторвали бы в редакции. (Он одевал несколько солдат в противогазы и посылал фотографию — «газовая атака». Или в помещичьем залике разбрасывал до беспорядка и подписывал — «после ухода немцев».)

Не мог Саня, как Чернега, пойти к случайной тут крестьянке, лишь потому что хата её оказалась рядом.

Но и как же жизнь его, петелька за петелькой, всё вязалась так, что и на двадцать шестом году — он одинок, и вот ехать в отпуск — а не к кому?

Что ты — одна всю жизнь,

Что ты — одна любовь,

Что нет любви другой.

Полюбить — по-настоящему. Полюбить пока не поздно. Ведь ещё велика война впереди, и немало сложится голов.

Если уж и судьба в эту войну умереть — то хоть оставить позади себя любимую женщину. С сыном бы.

А другого пути утвердить себя на земле и продолжить — нет.

Их беседа с Краевым распалась. А сидели рядом. Каждый, вполне согласный, думал о своём.

Отпуск выйдет Сане, наверно, в апреле. И теперь он поедет не в станицу, нет. Он поедет — в Москву. Ни к кому определённому, смутные, опавшие нити знакомств. Он поедет в Москву, как в лучшее место, где жил. Где провёл такие счастливые студенческие недоученные годы.

Никогда не жалел, что бросил университет, — а вот в эти дни стал жалеть.

Провести три недели в Москве, да весной, — сейчас перевешивало Сане всю предыдущую и будущую жизнь. Сами тёплые стены московских переулков — помогут. В чём-то. Встретить кого-то. Ведь каждому это обещано.

О нет! Нет! Что-то так расширилось сердце его сегодня, что и обняв всю Москву — не могло насытиться.

Даже представив себе любовь свою — единственную, найденную и уже осуществлённую, — уже и на том не могло остановиться.

Да и не может человек известись — на одной лишь только любви, самой и прекрасной. Как в лёгких есть ещё верхушки, так в нас остаётся ещё и ещё высота.

Что-то так расширилась грудь, потянуло куда-то, всё выше. Это уже была не тоска по неохваченному, по нежитому — а просто переполнительно хорошо.

Так растеснило грудь, что мало стало и этих раздражительных песенок, и даже сияющих глаз Валентины. Тесно — в себе самом.

О таком взмывающем чувстве знал Саня одно стихотворение. Как будто сам его написал — так это точно и единственно было схвачено. «Не жди» Полонского.

Тифлисская летняя ночь (как и везде на юге у нас). Изнуряющий, расплавляющий залив луны — но:

Я не приду к тебе... Не жди меня!

Вот это невыразимое переполнение:

Не ты ли там стоишь на кровле под чадрою,

В сияньи месячном?! — Не жди меня, не жди!

Ночь слишком хороша, чтоб я провел с тобою

Часы, когда простора нет в груди.

Ты, мы — созданы для чего-то лучшего, чем мы делаем. Намного лучшего и высшего.

Тесно в себе самом. И в этой комнате — тесно. Такая красота взмывала — потянуло вовне.

Саня тихо всех миновал, в передней насадил папаху, шинель просто накинул. И вышел.

Ах, как хорошо!

Не воздух один свежий после табачного дыма и керосинового нагара, но морозно, хрустально — и ясно. Поместье стояло на небольшой высотке — и во все стороны простиралось мирное полусветное мрение — по порослям, до лесов.

Как раз между двумя высоченными раскидистыми вязами и выше остроголовой еловой обсадки двора — высоко в чистом небе стоял месяц ровно в первой четверти, полукруг.

Но уже довольно было света от него, чтобы на ветках примороженные льдяшки сверкали как драгоценности.

И не настолько ярок, чтобы загасить звёзды. Отступя — висели они там и здесь — в раскатившемся беспредельном млековатом небе.

Нет! Даже женщиной не может насытиться сердце. Ещё дотянуться хочется вот в эту зовущую, невыразимую, загадочную красоту, — зачем-то же распахнута она над нами.

Когда сама душа — сама душа не знает,

Какой любви, каких еще чудес

Просить или желать, — но просит — но желает,

Но молится пред образом небес.

И как нам докликнуться! И как нам дозваться!

Так, замерев, с головою вверх, Саня стоял.

Стоял.

Пока не стало и зябко.

Во дворе поместья никого не было.

Он медленно пошёл, сильно хрустя наледью под сапогами.

 

 

К главе 578