Тринадцатое марта

 

 

 

582

 

И ничего такого ярославский доктор не рассказал, чего б они уже не прочли в газетах — о всяких вообще городах: как сперва несколько дней ничего не знали, а потом узнали, и сперва поверить не могли, а потом ликовали, создали общественный комитет и ходили с красными знамёнами — такие люди, которые никогда раньше под красным не ходили. И как губернатор и полицмейстер пытались скрыться, но их схватили. И как, и как...

Доктор был маленького роста, белесый, смешной, симпатичный и почему-то внушал доверие, что врач хороший. Он жмурился от собственных речей, как бы не вынося всего этого хлынувшего света. И не столько рассказывал о событиях — их, видать, в Ярославле и не было, сколько задыхался, выдыхивал из себя свой собственный и общественный ярославский восторг: что в душе — половодье, что несёт туда, где вечно весна, к вершинам человеческого счастья.

Гнедич ушёл прежде, а на доктора пришли ещё два-три человека, среди них в крупных тёмно-роговых очках очень обстоятельный молодой приват-доцент с тяжёлым портфелем.

Но скоро доктору стал возражать длиный, узколицый Гусляницкий с веретённою бородкой. Вытянув ноги как палки из своего углового кресла, а сам в полусумраке угла прищурясь, он взял на себя роль духа-искусителя:

— Да, господа, мы видим красивую сказку, и я хочу верить в эту сказку со всеми вами, — но в глубине души меня точит червь. В эти дни скептицизм может показаться смешным, да, но я так всё время и боюсь, что явится Некто в сером и объявит, как в «Ревизоре»: приехавшая История просит вас всех к себе!

— Каким же вы это представляете образом? — прибоченила круглые свои локотки Пухнаревич-Коногреева.

— Да каким? В такие подвижные минуты демократия может легко превратиться в охлократию. Есть опасность даже опорочить дело свободы в России...

Ну уж! ну уж! — спохватились, всполошились все, как бывает захлопает крыльями домашняя птица на базу.

— А вот вообразите: у кого будет власть в том же Ярославле? Нашего доктора оттеснят или не позовут. А придут какие-нибудь сильные уверенные люди...

— Власть будет только у народа, и у него одного!

— Народ-то народ, но не забывайте, что вместе со свободой вышли на волю и всякие старые обиды, старые счёты, мстительные чувства, а у кого и жажда власти, да. Это естественно, но в этом великая опасность.

— Ах! — отмахнулись от него. — Вы только не волнуйтесь и не путайтесь под ногами у народа. Русский народ за неделю справился с мировым злом — справится он и со строительством!

— Из вас ещё не вышли призраки прошлого! — присудила хозяйка с круглой, но и язвительной улыбочкой. — Бутылка раскупорена — и надо пить её смело! Большего ряда жертв, чем погубил царизм, — уже не будет. Теперь мы держим твёрдой рукой светильник свободы. И теперь мы приобщены к великим демократиям мира! — это делает нас ещё более твёрдыми.

— Так-так, — посмейчиво настораживал Гусляницкий. — Но есть уроки истории. Сейчас, конечно, прилив. Но такую фазу мы уже переживали и в Девятьсот Пятом. А потом — отлив, реакция, общество отступило — и взял нас голыми руками Столыпин, который России не любил.

— И дело Столыпина закончили Распутин и Протопопов, — поддали ему.

Да были ли они все? Да был ли сам Николай? — восклицали. — Вот сейчас пронёсся, как всегда, тенью, — Псков? Царское Село? Заперли его — и как будто не было.

— Но какой теперь возможен отлив? — бурно не соглашалась хозяйка. Её толстенькие руки так и тянулись в боки, будто она и подраться была не прочь. — Самодержавия — уже нет. И все самодержавные лакеи шлют телеграммы «присоединяюсь». Все видят нашу победу! Нельзя ж и допускать примата опасностей, господа! Чрезмерная тревога создаёт нездоровую обстановку. Теперь все чего-то боятся: кто немецкого наступления, кто продовольственных трудностей, кто контрреволюции, анархии, грабежей...

— Да нет, — отмахнулся Гусляницкий. — Немцев я боюсь меньше всего. — Бояться надо самих себя.

— Я понимаю вас! — поддержали. — Герою Леонида Андреева, знаете, было страшно, когда он видел зевающего жандарма. Когда общество отольёт — эти жалкие люди станут опять страшны.

— Да не-ет, — медленно вился на своём Гусляницкий, ещё подзакручивал и так завитую бородку. — Меня беспокоят разногласия между общественными течениями.

А приват-доцент, несмотря на свою отменную молодость, отличной выдержкой обладал. Пока хлопали крыльями и возмущались — он сидел за дубовым старым столом опёрто и совсем даже не шевельнулся. Он выжидал, он мелко не спорил. Но вот пришёл момент — и он вступил густым, приятным голосом:

— Тревога нашего коллеги — вполне понятна, господа. Ведь только ещё вчера разрушилась крепость народного рабства. Такая восприимчивость к страхам лишь показывает, как дорога народу завоёванная свобода. Сама по себе наличность тревоги не отрицательна, но положительна. Опасность — не опасность, если мы её осознаём. Но и не надо воображать в испуге уже занесенный нож Пугачёва. Его нет. Всякая междоусобица — да, это смертный грех перед делом свободы. Но в наших руках — не допустить разлада.

У него был, очевидно, свой план. Все головы обратились к приват-доценту. Он прочно опирался на стол, как бы читая небольшую лекцию, сам видимо наслаждаясь звучанием и строением своих фраз, и это чувство передавалось слушателям.

— Тут нужен ряд мер. Нужно всячески популяризировать благость переворота, ценность его и какие он открывает перспективы невероятного расцвета России. Надо же стать в положение народных масс, этих пасынков культуры, — как же им успеть разобраться в хаосе понятий?

От этих «пасынков культуры» — тронулось, защипало сердце Фёдора Дмитриевича: представил себе своих земляков-станичников, — правда ведь пасынки! Как сказано!

— Конечно, всё цепенение и гниение романовского двора не могли не отпечататься на народе. Народ предал и нашу мечтательную Первую Думу, и атакующую Вторую. Простим ему. Земля покорных хлеборобов спала угарным сном, но полным кошмаров бесправия. И вдруг толчком свобода! — каков переход! Наша обязанность теперь — помочь деревне выбраться из того тупика, куда её загнал Николай II. Надо остановить крестьян от самовольного дележа земли, а иначе пойдут с кольями деревня на деревню. И надо спасти их от самогонного запития, которое может разлиться в революционное время. Надо собирать сходы крестьянок и узнавать, кто тайно торгует самогонкой. И через народную милицию — конфисковать.

Как два несовпадающих камертона дают свой тон друг другу, и звук начинает биться, так в двух ушах Феди зазвенело по-разному. А тот не останавливался:

— Надо действовать энергично и очень широко. Нужно, по сути, немедленно организовать новое «хождение в народ». Надо привлечь студенчество, земское учительство — и теперь они понесут литературу уже не запрещённую, но которую мы свободно будем печатать.

— А город? — спрашивали его. — А образованное общество?

— Да, конечно. — В приват-доценте была такая основательность, большие локти он разложил на столе как два ухвата, ничего не собирался преминуть, всё загрести. — Даже и образованное общество растеряно. Всюду и всем нужны лекторы. Всех коснулась анархия умов. Со всех сторон — лозунги, партийные страсти, воззвания, резолюции, — а обыватель в недоумении. Да, конечно, одной политической революции мало, нужна революция общественного правосознания. Не преграждать лаву, вытекающую из вулкана, — но приготовить ей ложе. Революция — это хаос, но хаос — творящий! — казалось, он пошевельнул отдельно от очков роговым надбровьем. — Как мы жили! —

Не бросивши векам ни мысли плодовитой,

Ни гением начатого труда.

Но после государственного переворота никто в России не вправе чувствовать себя обывателем, мы все теперь граждане. «Государство — это мы», державный народ, живая вода общественной энергии. Для России наступает эпоха самодеятельности и великого законодательства.

Федя даже подивился: и что ж этот доцент тут сидел, на них слова тратил? Отчего такие люди — да не во правительстве?

— Не надо нервно жаловаться, а — строить! — упречно водил приват-доцент очками на всех, а больше на Гусляницкого. — Из разложения мы создадим организацию. Да умолкнут все разногласия перед задачей закрепить свершённое! Были у нас раздоры с прежними правительствами — довольно! Теперь мы должны поддерживать Временное — всеми силами. Конечно, против всякой власти легко возбудить массы, — но теперь надо отложить гражданскую рознь! Правительство ведёт нас по пути права. М-может быть, м-может быть, — видел он на лицах и возражения, — правительство и допустило какие-нибудь ошибки в суматохе первых дней. Но теперь всё выправляется.

— А если они повторятся?

Н-ну, — смягчился приват-доцент, — тогда мы предъявим Временному правительству — запрос. У нас должна создаться республика хорошего французского типа. Совершенных правительств и не может быть, пока не станет совершенным сам народ. А пока правительство вправе требовать от нас всех жертв и всех усилий.

Может быть и убедил, но не Гусляницкого:

— А Совет рабочих депутатов? — ехидно завивал он локонок своей бородки.

Тут и хозяйка вдруг, тряхнув локотками, поддержала:

— И меня тоже очень беспокоит Совет рабочих депутатов.

Приват-доцент изумлённо к ней повернулся и спросил густым вкусным голосом, явно полушутливо:

— Да чем же это он вас, матушка, так беспокоит?

— Политической незрелостью, — поджала хозяйка круглые решительные губы, образуя две симметричных ямочки на щеках. — Недостаточным образованием. Случайностью членов. И известным влиянием пораженчества.

— Что поделать! — развёл и свёл рычаги локтей приват-доцент. (Его ручищи вполне были бы в сельской работе хороши.) — В конце концов, кто сверг царизм, если не солдаты и рабочие? И кто восстановил работу на фабриках? Так они имеют право и контролировать власть. Совет рабочих депутатов — реальная сила, как раз охраняющая новый строй. Клокотание этого котла грозно только для упавшей реакции.

— Но не сбивать же Временное правительство! — нахмурила хозяйка светленькие брови и говорила сердито. — Но не расстраивать же нашу народную армию! Сознают они, что творят?

— Но оставьте же Совету и право защиты пролетариата!

— А что может потребовать пролетариат? — поморгал глазками ярославский доктор, о нём и забыли, а он слушал очень внимательно.

— Да ничего особенного, — повёл доцент твёрдыми плечами. — Не надо населять призраками левое крыло Таврического дворца. Все эти конфликты между Советом и правительством — неглубоки, они скоро пройдут. Все искусственные причины разлада у нас от кошмарного прошлого: нас злоумышленно разделяли, чтобы над нами властвовать. А нынче у нас произошла революция общенациональная, не классовая, и буржуазия не противостоит пролетариату. Пролетариат и так отлично понимает, что свободу надо сохранять в содружестве с другими классами. Что всякое самоуправство сейчас было бы самодержавием наизнанку, всякий частный захват — вмешательством в права всего народа. Конечно, не время бы сейчас рабочим думать о сокращении заводских часов. Мы все работаем, себя не щадя.

— Ну, а большевики?

— О господи! — вздохнул приват-доцент, расслабляясь. — Достаточно одной статьи в «Правде», чтоб зашевелились волосы на головах пугливых людей, и уже бы замерещилась борьба внутри нас, которая де откроет двери контрреволюции. Будто уж пролетариат только спит и видит, как захватить власть над цензовыми элементами. По-олноте, господа, — густо-успокоительно тянул он богатым своим голосом. — Большевики — составная часть революционных сил, и надо же относиться к ним с уважением. Это прописная политическая наивность — напоминать азбуку политической борьбы тем, кто шёл во главе этой борьбы. Демократическая «Правда» никак не может нарушить стройного хора свободы. Опасны — холопы Николая, когорты Вильгельма, а большевики наши товарищи, пусть в заблуждении. Пацифистские лозунги? Так у нас всё сейчас звучит раскрепощённо, звонко. Их беда — что они не чистые марксисты и от этого несколько упрощённо смотрят на вещи.

— Я боюсь, — ввивался Гусляницкий, — для них всё человечество делится на большевиков и подлецов.

Горничная внесла шумящий самовар.

— Ну, попьём чайку! — примирила хозяйка.

Всю эту беседу Федя не решался встревать, молчал. А очень бы он хотел местами записывать — и высокий ход аргументов, и этого приват-доцента по чёрточкам срисовать, — но невозможно, неприлично было бы тут записывать.

Между тем разговор тёк и тёк, потерявши остроту спора.

— А вы замечаете, господа, ведь март — это месяц революций? Убили Юлия Цезаря, Павла Первого, Александра Второго, и мартовская революция в Германии, и мартовская в Австрии, и Парижская Коммуна!

— Нет, господа, вот — более знаменательный счёт. Пять войн Двадцатого века: бурская, японская, итало-турецкая, балкано-турецкая, междоусобная балканская — и шестая Великая Мировая. И пять революций: наша Пятого года, персидская, турецкая, португальская, китайская — и шестая Великая Февральская.

Они ещё долго, долго сидели и говорили так, и неудобно было Феде уйти. Как гурманы собираются тонко посмаковать еду и вино — так свела их непреодолимая потребность высказаться друг перед другом, — обговорить, выговорить, проговорить, переговорить, изговорить все возможные оттенки текущего.

— Без веры в Россию в такие дни жить нельзя.

— Для того чтобы уметь любить, надо прежде уметь ненавидеть. Россия освобождена, но не очищена.

— Революция всегда кратковременна. Благодетельный вихрь налетает, сметает всё нежизнеспособное — и после бури озаряет мир солнце свободы. Так и теперь. Недолго придётся ждать — вырастет на наших глазах стройное, красивое здание, в котором все мы будем себя чувствовать уютно, радостно и свободно.

 

 

*****

КРАСНО СОЛНЫШКО ВСХОДИТ — КАКОВО-ТО ВЗОЙДЕТ?

*****

 

К главе 583