Пятнадцатое марта

 

 

 

611

 

От штаба дивизии к своему полку попались Ярику санки с каким-то чужим солдатом: вёз неполные, можно было и чемодан вскинуть и даже сесть. Но курносый солдат предупредил:

Вашбродь, я не прямо. Тут — митин будет, я к нему заверну.

— Какого Мити? — не понял Ярослав.

— Ну как? — удивлялся и тот бестолковому поручику. — Митин, не знаете? Послухать, о чём гуторят.

Ах, митинг! Этого слова и образованные-то люди не знали, кто не бегал по левым сходкам, — а вот солдат уже знал, и на круглом лице его отображалась важность прикосновения.

— Чей же митинг?

Епутатов! — так же важно заявлял картофельный нос. — С полков.

После того, что произошло в поездном тамбуре, ещё каждая жилка болела в теле, ещё не расслабла. Ведь — какой случайностью спасся? Уже не был бы жив, он бы кончил с собой от позора. Или выбросили бы его из поезда на ходу. Но и — уходить ото всего этого нового — тоже слабость.

Ну давай завернём.

Дорога уже была раскатанная скользкая, чуть подтаивало. Снег везде уминался, а ещё не подсочился водой и не рыхлел. Стоял пасмурный тёплый денёк.

Проехали меньше версты — солдат свернул отвилком в огиб леска. Там дальше было открытое, никакой частью не занятое польце у опушки — и толпилось солдат, да сотни как бы не с три, — конечно, больше свободный дивизионный народ, из полковых линий не могло столько прийти.

И повозок и санок несколько, составленных тут, у края.

А посреди солдатского сгущения тоже стоял запряжённый парою возок — повыше и с решётчатым бортом, как возят сено или навоз, и в том возке стояло трое — один высокий статный унтер с далеко разложенными стоячими усами, другой — подпрапорщик, тонкий, петушистого вида и с красным лоскутом на шинели, третий — солдат в папахе набекрень, гололицый, литоголовый, так и распирающий щеками и через шинель грудью (он чем-то Качкина напомнил Ярославу, тот же тип, кольнуло). Этот солдат, — он речь и держал, — хоть и маленький, но подбородком был всё же выше повозной вязки, и двумя руками за вязку держась, — всё чуть поднимался и всё как будто хотел наружу вылезти. И сколько вылезти не мог — столько голосом додавал, крякал, гакал по-над толпой:

— ... Был я с пороху приехавши узнать, как у них там идут дела, в Петрограде. И передать им привет от нижних чинов... от самых последних животных прежних, которых раньше и за людей не признавали... Ну, идут дела ничего, хорошо. Промеж себя идут у них разговоры. А у тёмных людей — напротив. А вы, говорю, старайтесь силою их сломить! Вы, говорю, боритесь унутри — с теми, кто настаивает на прежнем дворянстве! А мы тут, на фронте, всю усиль приложим, чтобы сломить врага. Правильно я говорю?

— Правильно! — загудели охотно.

У кого за спинами торчали винтовки, — а многие были без оружия, налегке, — то ли по близости своего расположения, то ли распущенности второго эшелона. Стояли с важностью события, даже рты приразинув, — и глядели на тех, в возке.

У Ярослава всё забилось: кем эти солдаты собраны, почему и как? Знает ли начальство? И — теперь это всё можно говорить? И в их дивизии это уже всё принято так?

— Ну и, однако, крути так, как следовает, концы равняй! Не соблюдается очередь в постановке на позицию. Эт-та надо отрегулевать да направить. Или посылают людей на гибель для захвата единого пленного. Это тоже-ть не война, мы так не одобряем. Нас как мише́ньку под пули ставят. В такую содому суют!.. Так ведь он, гляди, прапорщик, а призвести его — только бумажки в отхожее место носить. Правильно я говорю? — это он каждый раз с наседаньем на вязку и толстую морду свою высовывая да потрясывая.

Пра-авильно! — гудело.

— Потому что, — аж рвалось из литомордого солдата, на язык он был поспешен и оборотлив, а папаха всё больше сползала набок, — потому что ахвицера — они все желают восставления прежнего режима! Они, значит, — кон-ле-ворюцинеры! Вы, братва, офицерам — не слишком-то верьте, не слишком. А от кого к нам забота дурная, полускотная? А от кого к нам вытяжка и все несправедливые издевательства?

Ярослава оглоушивало. Говорили против офицеров, значит и против него самого. И уже он испытал, чего это стоит и чем кончиться может. Но и с уважением всматривался в соседей, какая же неведомая сила проявлена в солдатах, когда они собраны вот так, вне строя, рассвободнённою толпой.

— А наши товарищи в окопах молят, что и они хотят пользоваться жизнью при свободе, а не только умирать медленной смертью в окопах! На что же нам тая свобода — да без мира? Это же глумёж один! — подхватил, пристукнул на голове падающую папаху. — Зачем тебе свобода, если тебя убьют? Так ещё, может, немцы нас послушают — да и своего Вильгельма погонят? Да и замиримся, а?

— А-а-а! — отозвалось изумлённым вздохом.

Ободрённый, солдат и кулаком уже помахивал:

— Война как хотит — так пусть себе и остаётся! Не мы её начинали, не нам кончать! А Германия нам никакого зла не прочинит. Какой бы ни вышел конец — а подкатило кончать войну! Народ не хотит молодые головы отдавать!

И молодые и немолодые головы двигались, покачивались или были неподвижны, — а головы-то все человеческие, а лица все индивидуальные — никак не менее офицерских, хоть суровые, угрюмые, тупые, или светлые, юные, — и вот что: хотя и шёл гулок всё время, а это не соседи друг с другом разговаривали — нет, все стояли в необычной обрядной завороженности, кто и в робости, в одну сторону лицами, как во храме, И если вырывались вполголоса, то — никому, сами с собой или вообще всем. А нетерпеливые и громко:

Верно выговаривает! Чо-ож головы-то отдавать?

— Ну, ладно, размотал тряпку с языка! Дай и другим погуторить.

Мордолитый и ещё бы хотел говорить, за петроградскую поездку видно разлакомился, но уже шумели, убирали его, слезал он нехотя с возка, — а туда, ногу через вязку закинув, полез степенный, плотный, средних лет с жидковатыми усами и подбородным волосьём. Унтер и подпрапорщик между собой поспорили — и не препятствовали этому говорить.

Стал он тоже, за вязку взявшись, и заговорил голосом скрипло-тёплым:

— Ты, парень, с кем это в Питере балабонил — больно они все бойки да много кричать. Им там, в Питере, жизнь сохранная — а ещё им и восемь часов день подай. А как мы тут дудим — двадцать четыре и под обстрелом? Им паёк выдають, под обстрел идтить не надо, глотки здоровы, — отчего не пошуметь? Нет, пусть они сюды придуть, да в наши окопы сядуть, где мы полторы годы сидим невылазно, а воюем все два с половиной. Пусть они нас тут заменять — а мы б на отдых подались бы, с нас довольно. Со всех бы тылов подсобрать, кто мочен носить оружию, — да в армию их, заместо нас...

Это вызвало сильный одобрительный гул.

И оратор, с видом старого плотника, не крича, а глаза сощуривая:

— В мирное время — что за служба была? Хоть и два года восемь месяцев, а помаршировали молодцы-удальцы, да побегали на полигоне с винтовкой, вот и уся старания. С такой службы ворочаешься домой — задница жиром зашлась. А ноне служба — чо? Смертоубийство. Теперь если домой калеченный воротится — дак уже счастье, обнимают!

Ярослав поглядывал, искал, кого видел в спину, кого сбоку, — своих ротных никого не нашёл, а полковые были.

— А всё ж дозвольте в постепенность дойти последственно, с разумением, — вёл своё непростецкий оратор. — Если нам своим офицерам не верить, — нас и вовсе тогда пули посекут, мы тут будем кидаться как бараны в загоне. А что ж, офицеры — не с нами зараз погибают? Не так же кровь у них льётся? Только надоть им осознать неправоту того, что промеж нас состояло. Кажная личность, бросившая презрение, не сознавает, что под формой находится строевой солдат. Эт всё должно отступить на старый план, а дать место правде. Пусть заручаются любовью солдата, не отталкивают его, если хочут идти с нами рука в руку. И таких офицеров немало, братцы. И мы в обхватку примем все их добрые чувствия к нам.

Боже мой, что за милый солдат! Что за голос у него приятный. Ведь вот же, вот он, народ, только надо было уста ему разомкнуть — и видно теперь, как можем мы обняться дружески, всю эту ложную злобу отбросив. Как верно говорит: «дать место правде между нами»! Защекотало, засжалось в горле у Ярика, — и благодарность к этому солдату, и к Качкину, и к другим хорошим — отвалила от его сердца пережитое оскорбление. Терпеливо, терпеливо надо искать открытого общения.

И из толпы не кричали тому солдату против — вот и с ним толпа была согласна, добрый знак.

Пока так волновался, пропустил Ярик у солдата дальше, а к концу услышал:

Ежели англичанам да французам есть антирес — пусть они и наступают. А нам-то чего по чужим странам сохнуть, по чужой земле? Тая земля нам никогда не сгодится. Так что — обороняться будем, разумительно. А наступать — отказываем! Мы то ж носами не чмыхаем, не! Так и немецкий солдат, братцы, он тоже как мы, подневольный мужик.

Галдели одобрительно.

Этот солдат покончил и тихо слезал с возка. Ещё двое потянулись вместо него — но статный унтер с красивыми усами и победно презрительным видом оттолкнул их вниз и заговорил сам. Вязка была ему по пояс, руки на неё — свободно вниз, а стоял он в телеге — стройно, как на лошади б держался.

Чмыхи вы чмыхи! — сильным голосом разнёс он. — Поджатый хвост и псу не помеха, правильно! Вы на фронт приехали галушки есть, да? Как это так возможно: обороняться, а не наступать? Где это вы такую войну видали? На месте топчась — вы и во сто лет войны не кончите. На чьей земле воюем? На нашей! Так ежели нам горло сдавили — надо сбросить, чтоб можно дышать. Ежели вы хотите врага разбить — так надо на него идти прямо, а не остаиваться, задницу чесать! Стоять на месте — это уже и обороны нет, вас только толканут — вы и посыпетесь. — Молодецки-властно он всё это толпе выговаривал, видно, что привык с солдатами, и видно, что — с правом, что сам — воин первой статьи. — Да не нужны нам ни пол-Германии ни даже-ть один германский город. Но мира без победы тоже-ть не будет, это кто придумал — так дурацкая голова! Этакого русский солдат не мог придумать. Победа нам нужна, чтоб не немцы нам указывали, какой мир, а — мы бы им!

Тут закричали ему истошно-враждебно два-три голоса:

— Верхогляд ты с тонкой кишкой!

— Кати в отхожее, а то запаскудишься!

Почево залез, ахвицерскую науку нам вговаривать, мы её слыхали!

Унтер не потерял ни осанки, не презрительной гордости, так и смотрел глазами суженными над своими красивыми усами, но перелаиваться не стал — и теперь дал себя отодвинуть тому молодому петушистому подпрапорщику с красным бантом. Этот был безусый — и из молодцов другого рода, заязистого. Одну руку он в боки взял, а другою потрёпывал нервно перед собою к толпе:

То-ва-ри-щи! Только такие беспрепятственные собрания представителей и могут довести сынов России до конца кровавой расправы! Старый режим делал из солдата бессловесное животное, убивал в нём сознание человеческого достоинства! Но события революции показывают, что убить солдата не удалось. Самый надёжный оплот власти был — косность и невежество народных масс. Но теперь вы прозрели! Нет у нас больше царя-предателя и нет его развращённого правительства! А его прислужники офицеры должны теперь сильно задуматься. Уже командующего нашей армии генерала Литвинова сняли — и так их и всех могут поснимать.

Узнал его Ярик! — как раз из их полка он и был, взводный 4-й роты. С выражением зубастой самоуверенной находки звонко-дерзко кричал толпе, иногда добавляя к чувствам и обе руки:

— Но не в железном кулаке, не в отдании чести будет спасение. Надо крепить наши солдатские ротные организации, мы только в них сильны!

Слушали с большим напряжением прихмуренных лиц, половины слов и связи их не понимая — но ожидая, что это — к их пользе говорится, помогали им прозреть себя обманутыми, какими они себя и не ведали раньше.

До сих пор простоял Ярик в каком-то обомлении, в неразборе чувств, как на странном спектакле, в который, однако, не полагается вмешиваться. Но при вступлении этого язвительного подпрапорщика он одумался, что ведь заведут толпу куда угодно, её куда угодно заведут. Что он, офицер и командир роты, раз сюда попав, не должен оставаться безучастен! Однако — что он мог сделать? Лезть вот так же отталкивать и выступать? Балаган недостойный. Да он и не умел, и слова не подготовлены. Окрикнуть командно, перебить? Не к тону всего сборища, и не послушают, ещё худшее унижение.

Он — не один тут был, видел по краям ещё трёх-четырёх офицеров, тоже младших. И — никто не вмешивался. Положение их было общее — удавленное.

Получшить питанию! — кричали меж тем, одобряя оратора.

— Даёшь скореича замиренье!

— Товарищи! — быстро улавливал и поворачивался молоденький подпрапорщик. — Но и мирное разрешение так просто не предвидится. Совет рабочих депутатов должен требовать от Временного правительства, что оно не ставит целью никаких завоеваний и контрибуций.

— Чего эттрибуций? — не выдержал один лохматый солдат.

Эт значит, — обернулся подпрапорщик, — после войны не платить, ну... налогов не платить.

— Налогов не платить! — наконец-то поняли и подхватились сразу в нескольких местах. — Это — хорошо! Это верно! Та-ак!

Высокий лихой унтер с презрительным видом соскочил вниз.

— Мы, конечно, войны не хотим! — вился подбодренный подпрапорщик. — Но мы и не можем так просто бросить окопы. Пусть и в Германии и в Австрии власть перейдёт в руки народа! Тогда мы сразу, все страны, сговоримся о мире. А пока этого не случится — всякий натиск наших врагов есть покушение на нашу свободу! И мы встретим врага грудью, под красным знаменем! И будем железной стеной стоять в окопах за нашу демократическую республику!

Че-воо? Че-воо? — завыл голос, кажется уже слышанный, тот, что ссаживал патриотического унтера.

И быстро растолкав несколько спин, и легко взлетевши через вязку телеги, так что ноги взметнулись поверху, — рядом с подпрапорщиком и отводя его сильной рукой, — тяжело стукнулся ногами какой-то бешеный ефрейтор, вида переполошенного и злого.

Че-во это? — кричал он уже сверху. И описал одной рукой косую дугу, как отрезал: — ле-во-рюция — это значит делай, как народу надобно! А не как начальству! Эт значит делай каждый — что хошь!

И — страшен был он, полубезумный, над толпой, — страшно подумать, что вот именно этому да дать делать, что хочешь. Пёрла из него сила и злость немерянные, а лицо у него было просто каторжанское.

— Что вы хиляетесь туды-сюды, не знаете, кого слушать? Поднимают крик, что не хотят подчиняться Вильгельму, имеют в виду достичь, чтоб солдат погибал для буржуазии, как раньше для царя. Чтобы все мы, кто ещё тут уцелел, — голову сложили.

— Так что? — крикнул ему снизу тот унтер красавец, он и сейчас на пол головы ото всех выдавался: — Бросай оружие и пусть немец русскую землю захватывает?

Та-аких чудаков нет, — по-бычиному этот бешеный с телеги головой поводил. И снова вперился и снова нагорячивая — даже трясся от гнева, и так должно было из него выхлынуть: — А только эту русскую землю — прежде отдайте нам! У помещиков заберите — нам отдайте. У монастырей заберите — да нам! У уделов! А то — нашими животами больно щедры! Мол — до победы! Вишь, проливы кому-то нужны! А в мирное время они и так для всех открыты — так и воевать зачем? До победы! А там, глядишь, с теми англичанами сцепятся, али с французами,— и где она будет, победа? На кой же мы чёрт царя свергали? На кой чёрт нам война, давайте её кончать! Разбирайся с офицерьём, штык в землю, да айда домой!

Масса — так и захолонула! Не кричали ему «правильно», смотрели с разинутыми ртами: можно ли такое даже высказать? И что теперь случится?

А кто напугался — лошади! Или перекуснулись две соседних, или что-то им почудилось, — метнулись, лягнулись, — и там, где возки и санки стояли, — раздалось ржание, треск и скрип разъезда.

А из солдатской толпы отозвалось матюгами и гоготом. И кто-то кинулся разбирать, распутывать, догонять, и сама телега с ораторами тоже поехала, — смеялся митинг, и не досталось тому оголтелому продолжать.

В толпе тем временем пооборачивались в разные стороны, и соседи заметили рядом поручика.

И какой-то один молодой вихлястый солдат, скорей, что из штабной обслуги, вдруг засиял как знакомому — а незнакомый, и — пошёл к поручику походкой гоголиной, ещё издали протягивая руку:

— А, господин поручик! Здравия желаю!

Ярик был тронут его улыбкой — и свою руку протянул охотно. И жал его совсем не солдатско-мужицкую руку, с опозданием отметив насмешку, какая была и в его походке и в выговоре.

Пожали, отпустили — тот ничего больше не имел сказать, но стоял, разглядывая и улыбаясь.

Тут другой солдат по соседству — смурной и с шишкой сбоку челюсти — увидал пожатье — и сам туда же, к праздничку, и свою сунул поручику жёсткую руку. И сквозь его бессмысленно глупый вид тоже засветилось удовольствие.

Что ж, Ярослав пожал охотно и эту — грубую, неухватную. Это ж и был наш русский воин и русский человек — и из какой чванной гордости Ярослав мог бы стыдиться рукопожатия с ним? Эта черта запрета всегда была искусственна.

И третий — заметил, подбежал, подскочил, чтоб не упустить. Весёлый, лихо провёл рукавом шинели по носу, хоть и нос сухой, — и руку свою выложил наперёд:

— Господин поручик? Дозвольте.

И принимая пожатие, тряс, тряс радостно, — и в радости его не было насмешки, как у первого.

А уж за ним сразу и несколько тянулось. Один — с винтовкою за спиной и торчащим наверх штыком, длинный вислоусый пожилой дядька, ничего не сказал.

И сразу за ним — цыгановатого типа пройда.

И — с усами свешенными, хохлацкого вида, самознатный.

И — пряча всё же дымящуюся цыгарку в левый рукав.

И — бородач простоватый, со ртом незапахнутым.

И — ещё, и ещё. Уже второй десяток.

Уже не вид, не выражения их различал Ярослав — а только их ладони жёсткие, бугорчатые, плоские, да крепкие схваты, иные как клещи.

И — жали, и — жали. Больше — молча, а кто приговаривал «господин поручик», а кто бормотал «ваше благородие».

И — шли, и — шли, как в церкви к кресту прикладываются, все по порядку.

И сам Ярослав как шёл сквозь эту череду жёстких притираний и схватов. Он шёл — не от растерянности, он шёл с добрым сердцем сперва — к этому нашему доброму мужику, которому так долго было отказываемо во всём. И поначалу он улыбался, как обычно сопровождают рукопожатие.

Но — не было конца этому потоку, всё шли — и, кажется, некоторые по второму разу. И больно наминая ему кисть, всё подходили — но только ли из любопытства, но для того ли, чтоб ощутить себя не униженными? Или унизить его?

Со страхом представил: да если так — каждый день придётся, и у себя в роте тоже?

Это пожатье в черёд он ощутил как новый вид беззащитности, хоть и обратный позавчерашнему. Не приложиться стояли к нему в рядок, а — приложить, как становится взвод в очередь к насилуемой девке.

 

 

К главе 612