615
Превосходно всё шло и могло
идти в министерстве иностранных дел, и Павел Николаевич с пониманием и
тонкостью уже задумывал внутреннее целесообразное преобразование департаментов,
и ещё новые послы —японский, испанский, португальский,
бельгийский, сербский, норвежский, персидский, сиамский, посещали его с
признанием Временного правительства, а уж с британским и французским он
совещался через день, — и всё бы могло течь преприятнейшим
и умнейшим образом — если бы не тяжеловесный, тупоумный и дерзкий Совет рабочих
депутатов.
Как четырёхпудовую гирю
навесили косо на ремне через плечо — и ходи так, действуй и управляй.
Вот, уже не насыщаясь своей
фактической властью над Петроградом, над железными дорогами, над тыловыми
частями, не насыщаясь своей «контактной комиссией», здоровенной
и наглой фигурой Нахамкиса, нависшей над министрами
(смесь отвращения, но и страха стал испытывать к Нахамкису
Милюков), — Совет полез и в международные дела! Вчера было слышно об их возне в
Морском корпусе, — а сегодня на разворотах не только советской газеты можно
было прочесть их безответственное преступное воззвание «к народам всего мира» —
и даже, что особенно встревожило Павла Николаевича,— одобрительные отзывы о нём
на страницах вполне серьёзных газет.
А это был — типичный,
откровенный и разрушительный циммервальдизм! Но
наибольший взрыв состоял в том, что петроградский
Совет уже присваивал себе международные функции, игнорировал правительство
своей страны да и других стран. Он создавал грозную
ситуацию, когда правительство должно было твёрдо заявить о себе либо перестать
существовать.
Но — кто, кто? — в этом
совете министров был тот твёрдый человек, который мог бы решиться на твёрдое
проявление, особенно против Совета депутатов? Да никто, кроме Милюкова. Тем
более, что вот уже и в его же коренную область Совет
вторгался.
Рано утром за кофе, как
только пришла вся охапка свежих газет, Павел Николаевич прочёл это воззвание ex officio[1] один раз, тут же и другой
раз. Нет, его не обманули эти декорации, что «русская революция не отступит
перед штыками завоевателей», — может быть, не отступит, но и, во всяком случае,
не наступит, так? А главная фраза была другая и даже
дважды повторена: «решительная борьба с захватными стремлениями правительств всех стран», и тут же — «противодействовать захватной
политике господствующих классов».
Как только начинают козырять
«классами» — так тут же зияет и пропасть внутри каждой страны и всего
человечества. (И «классы» воспринимаются как виноватое Временное правительство
и ты сам посреди него.)
Совет депутатов не только
вмешивался во внешнюю политику Временного правительства — но и прямо навязывал
изменить её!
Как?! Да главный смысл всей
революции и был — остаться верными союзникам вопреки измене царя! И теперь
Совет депутатов хотел повернуть правительство на ту же измену?
И ведь: своей безответственной
декламацией только создают впечатление слабости России: так, чтоб нам перестали
верить союзники и перестали бояться враги.
За последние дни несколько
раз публично, а в частных беседах бесчисленно, — заверял Милюков союзников в
нашей верности союзным обязательствам, что Россия для этого принесёт безоглядно
все необходимые жертвы. И — какая же теперь создавалась постыдная неловкость
перед послами? И — какой куклой тряпичной выглядел он сам?
Да не только в этом, но вся логика
нашей балканской многолетней политики, но вся логика борьбы этих лет, — разве
они допускали так безответственно хлопнуть крыльями и отряхнуться ото всех
национальных целей России и прежде всего от жизненной потребности в Босфоре-Дарданеллах? Cui bono?[2]
Газетчики всего мира сейчас
с сенсационными криками разволочат этот «манифест» на
позор русскому правительству — и кто же в правительстве способен не испугаться
и сказать властное «нет» этой деструктивной стихии? Что ж, Милюков всегда
славился своей способностью высказывать неприятные твёрдые вещи. Придётся
продемонстрировать это ещё раз, уже при новом режиме. Придётся стать для всех —
bete noire[3].
Какая ирония судьбы: свои
главные дипломатические усилия направить не в лавировку
меж держав — но: обойти этих сиволапых?
Хорошо, он их заманеврирует.
Безо всяких манифестов он
твёрдо направит Россию по руслу верности союзникам и собственным российским
интересам. Он — реально так проведёт, и не обойтись как-то и заявить об этом
вскоре — против всего тысячеротого Совета.
Однако если бы — только одна
эта дерзость! Но вчера же, на том же Совете, они успели принять и ещё одно
воззвание — к полякам! Это уже вовсе взбесило Павла Николаевича! За Польшу
боролись все — и павший Николай со своим дядей Николаем, и Вильгельм с
Францем-Иосифом, и левое крыло собственной кадетской партии, и все сыпали
полякам заманчивые декларации и обещания, — и теперь, обогнав Временное
правительство, с беспечностью пролаял и Совет: Польша имеет право быть
независимой, создавайте независимый демократический строй! Братский привет! А
сегодняшние «Известия» писали так ещё чище: да поднимется восстание во всех
трёх частях разделённой Польши! Не теряйте этих дней! (То есть — и против нас
восставайте!)
Легко раздаривать, чего не
собирали.
Да Милюков и сам уже начал
переговоры с польскими кругами. Но польский вопрос такой сложный: поляки
рассеяны по разным странам, мнения у них разные. А сама страна оккупирована, и
немцы успели выступить инициаторами польского освобождения — там уже
национальная школа, суд, самоуправление, набранные легионы. Но и великий размах
русских событий открывает простор для польского вопроса. Однако не давали
ничего подготовить omnium consensu[4], но забивали крикливыми декларациями.
Нет, Павел Николаевич не
принадлежал к тем горячим головам, как Родичев, кто страстно жаждал всегда
независимости Польши. Павел Николаевич понимал, что для силы и крепости
Российской империи удобнее держать Царство Польское в своём составе. При
широкой автономии, конечно.
Однако этого уже не скажешь
так прямо вслух, тут своя филиация идей. Приходится действовать — и
стремительно даже! Теперь никак не избежать публичного обращения правительства
к полякам. И обращению этому неприлично отстать от советского
более чем на сутки: эти сутки ещё можно объяснить технически, а готовили будто
бы уже давно.
То есть: надо было буквально
сейчас, за несколько часов — Павлу Николаевичу, конечно, кому ж ещё? — написать
это воззвание, и сегодня же вечером принять его на заседании кабинета, и чтобы
завтра оно уже было в газетах. Прямо вот сейчас, за утренним кофе, не
отрываясь, тут же, набрасывать его — да не социал-демократическим шавканьем, а достойным государственным языком.
Но именно сейчас-то надо
было ехать на дурацкую церемонию — церемонию принятия
присяги Временным правительством в Сенате.
Тем более дурацкую, что вчера же, под давлением Совета, правительство
должно было отменить присягу для армии, так торжественно установленную. Присяга
для армии хоть имела смысл, потому что простые люди верят в этот акт, — но какой
смысл имела присяга образованных министров? — только нежелательный оттенок
легитимности к порядкам старой России.
Однако надо было спешить к
11 часам в Сенат — и надевать — что же? торжественный чёрный сюртук.
Глубоко в душе уложив своё
намерение ответить Совету о войне, мире и верности союзникам, — Милюков по
поверхности памяти и души шарил, составлял воззвание к полякам. И по пути, в
автомобиле, уже записывал некоторые фразы.
Ещё несколько дней назад
должна была состояться церемония этой никчемной присяги, всё откладывали её —
то из-за отъезда Гучкова, то из-за неприезда Владимира Львова, — да этот разиня
и сегодня не доехал.
А Керенский! — Керенский
явился на церемонию не в сюртуке, но в наглухо застёгнутой своей полурабочей куртке (которою он, очевидно, хотел изобразить
сюртук Наполеона). Оделся так, совершенно не считаясь с общей формой, и даже
нарочито, чтобы выделяться демократичностью. И ещё более нарочито, проходя
помещения Сената, здоровался за руку со всеми швейцарами и курьерами.
Ах, поздно осознал Павел
Николаевич, какого же он дал маху, сам позвав этого демагога в правительство.
Ещё он обратил внимание на
уныло-усталое лицо сильно постаревшего Гучкова. Но не обменялись с ним ни словом. А князь Львов
светился торжественной глупой радостью.
Тем временем министров
пригласили войти в зал 1-го департамента. Здесь, как и во всех залах Сената,
был снят портрет бывшего царя, светлел-зиял прямоугольник на стене. Вот уже
стояли буквою «П» в своей позолоченной форме 24 престарелых сенатора — и
сгруженной кучкой в центре стали министры.
Всё это напоминало детскую
игру, когда нужно делать как можно смешней, но не рассмеяться, а то проиграешь.
Всех министров попросили поднять правые руки и в такой неудобной позе долго
стоять, выслушивая и повторяя слова сенатора-председателя. И слова, конечно,
самые банальные: ... перед всемогущим Богом и своею совестью... служить верой и
правдой народу державы Российской... подавлять всякие попытки к восстановлению
старого строя... — (как будто в этом состояла теперь борьба) — ... все меры к
скорейшему созыву Учредительного... и преклониться перед его волей...
Прежде чем «преклониться
перед его волей» — надо было поворачиваться побыстрей
да действовать как мужчинам. А вот Гучков — что-то
дремал, не оказывался союзник.
Дневное заседание
правительства отменили, а до вечернего Павел Николаевич успел составить не
только великолепное обращение к полякам, а ещё придумал и более ловкий ход:
создание Ликвидационной Комиссии Царства Польского (с участием видных поляков)!
Это уже, действительно, был настоящий ход действия, язык правительства, а не
какого-то митинга в случайном помещении, — и показывал, что Временное
Правительство не первый день и серьёзно готовится к освобождению Польши.
Ликвидационную комиссию
министры сразу поняли и приняли. Выяснять местонахождение имуществ Царства
Польского и передавать их полякам, ликвидировать наши там учреждения. И
председателем комиссии — поляка.
Но само воззвание? —
министры вдруг закапризничали, стали критиковать. И никто не мог возразить по существу: какие ж его мысли неверны? Освобождённая Россия в
лице своего Временного Правительства спешит обратиться к вам с братским
приветом? — так, в лице правительства, а не совета депутатов. Срединные державы
Европы воспользовались ошибками лицемерной старой русской власти? — верно. Они
предлагают вам призрачные государственные права и этой ценой хотят купить кровь
поляков, которые ещё никогда не боролись за деспотизм? — абсолютно правильно.
Свободная Россия зовёт вас в ряды борцов за свободу народов? — но это оборот,
которым Милюков гордился: что мы — опередили их в свободе, пусть нос не
задирают, и теперь зовём их. А дальше — главное
программное заявление: что Временное Правительство считает создание
независимого польского государства...
Ну да, — боязливо жался
князь Львов, — чем считает? Тут очень нужно осторожненько.
Залогом мира! — предложил
кто-то. Прекрасно.
Да, но в каких границах
независимая Польша? Разумеется, за счёт всех трёх — России, Германии и Австрии.
— Но, — тяжело возразил Гучков, — если им самим дать определять, где кончается
Польша, то они отхватят Минск и Киев, и всю Литву.
— Я думаю так, — искал
Милюков: — из земель, населённых в большинстве польским народом.
— А где пополам с
малороссами?
— Нет, тут надо доработать,
подумать, как бы не ошибиться. Поляки — слишком
чувствительный народ.
— Но уже Совет брякнул, мы
не можем откладывать, поймите! — сердился Павел Николаевич. Который раз он
чувствовал, что ему не хватает в правительстве полноты власти. Совершенно зря
он не рискнул взять премьерство в первый же день.
— Надо
оговорить, — хмурился Гучков, — что, дескать, Россия
надеется, что те народы, которые, ну... связаны с Польшей веками совместной
жизни, тоже получат, и в Польше, обеспечение национального существования.
Милюков и сам понимал, что
поляков надо укоротить, но его формулировка была более тонка.
Дальше — про будущий
братский союз с Польшей — правильно. И ссылка, что только Учредительное
Собрание может дать согласие на территориальное изменение России — юридически
безупречна, этого не может сделать даже правительство, не то
что совет депутатов. Светлый день истории, день воскресения Польши, союз наших
чувств и сердец — это всё хорошо, но сошлись на том, что надо всё же
дорабатывать. Тем более, что, по важности декларации, должны
будут подписать все министры. Ну, к завтрашнему заседанию, Павел Николаич.
Теряем день. Уже и так всё
отлично выражено. Какой набор нерешительностей! Павел Николаевич надулся.
Завтра представит в том же виде — и всё примут.
И — потянулась, потянулась
занудная череда мелких дел, это правительство не умело отбирать главное от неглавного. Что делать с комитетом по борьбе с немецким засилием? Ведь он был по сути орудием правых, — но сейчас неприлично бы
выглядело ликвидировать его. Передать в министерство торговли и промышленности.
А Коновалов, воодушевлённый своим успехом снятия национальных ограничений с
покупки акций всех видов (еврейские круги приняли восторженно), теперь хотел бы
иметь бо́льшую свободу с
неограничением так называемого неприятельского, то есть австро-немецкого,
капитала, зачем нам лишать себя лишних средств? И нужны средства на разработку
горючих сланцев по южному берегу Финского залива. Хорошо, миллион двести тысяч.
А междуведомственное совещание по устроению и развитию Русского Севера
запрашивает: своевременно ли ему существовать или кому оно должно передать свои
дела и денежные остатки? Совсем неожиданный вопрос, и никто в правительстве не
знал, что тут решить. А Мануйлов тоже просил внимания: облегчить процедуру
оставления теперь за штатами профессоров, назначенных прежним правительством
без представления факультетов и советов. (Боже мой, неужели
это нельзя проделать самому? Да у Павла Николаевича своя есть тоже
неотложная работа: быстрей использовать возможности свободы: готовить к изданию
свои думские речи с восстановлением выпущенных мест — русская публика заслужила
прочесть их полностью. Нет, сиди слушай эту ерунду.) А
Набоков предлагал сокращения в составлении официальных бумаг. А вот была
телеграмма от духоборов из Канады: они, 10 тысяч, бежавшие от зверского
царского правительства, теперь хотели бы вернуться на родину, рассчитывая, что
новое правительство не будет же их привлекать к воинской повинности.
Казалось бы: мечта Льва
Толстого, и князь Львов особенно рад выполнить?
Но это был бы совсем
невозможный и нетактичный шаг сейчас! И как у них не хватает терпения посидеть
тихо в этой Канаде? Но если мы их сейчас освободим от воинской повинности — то какие будут обиды в армии? во что превратится
государство?
Однако прерывая череду и
этих вопросов — подошли шепнули князю Львову, а он
объявил, не благоугодно ли будет министрам прервать заседание и в полном
составе выйти в круглый зал Государственного Совета — нельзя не выйти — для
принятия депутации Черноморского флота.
Нечего делать. Покидали все
бумаги и портфели на столах, и потянулись в ротонду. Эти депутации начинали уже
вконец заматывать.
Министры стали недружной
кучкой, не доходя до центрального паркетного круга, а со стороны розовомраморного зала вошли под сень колончатой ротонды
человек 30 черноморцев, многие молодцеватые.
Сразу выступил бойкий
прапорщик, и завёл пышную речь: от имени гарнизона и
флота какая высокая честь приветствовать в лице
присутствующих министров... с чувством благоговения перед великим актом
русского народа... с чувством восторга перед поборниками священных прав...
(Этот прапорщик, несомненно, в армии был новичок, а на каких-нибудь
студенческих сходках выступал не раз.)
И такой же смышлёный и речистый юный солдат вослед ему стал говорить от имени 40
тысяч солдат, матросов и рабочих, что они не положат оружия, пока враг не будет
сломлен.
Старший средь них офицер
стоял даже не в первом ряду, задвинутый.
Рядом с Милюковым Гучков изнемогал от скуки. Ему бы, кажется, отвечать, но он
не двинулся.
И досталось, конечно,
масляно-благодушному, всегда в хорошем настроении князю Львову. Князь сообщил
морякам, что Россия вступает в новую жизнь и для этого не должна быть сломлена
врагом.
И вдруг как пробка из
бутылки, как проталкиваясь через расслабленных министров, вьюном, затянутым в
своей узкой куртке, вывинтился Керенский. Быстрые шаги — казалось даже
перебежит всё пространство и сольётся с моряками! Нет — остановился в самом
центре, под верхним купольным светом. И, отвечая на незаданный вопрос, звонко
объявил депутации:
— Товарищи! Вы знаете: я —
социалист и республиканец! Не верьте слухам, пытающимся подорвать связь между
Временным правительством и народом! Я — ваш заложник среди Временного
правительства! — и ручаюсь, что нам и народу бояться нечего!
Этой непрошенностью,
непредугаданностью шагов Керенского Милюков уже не
первый раз был застигнут врасплох, обомлевал: старый
боец либеральных диспутов, он не привык к таким повадкам, и не умел осадить.
Кто Керенского вызывал? Кто этот вопрос о доверии тут ставил? Какой такой
заложник? Что это за «нам и народу»? За годы 4-й Думы Милюков привык к нервной дёрганности Керенского,
но тогда она ничего не значила — а за эти недели Керенский преобразился в
победительного необузданного актёра, который всё время лез на авансцену и удивительно
нетактично декламировал.
— Если бы была, —
драматически звенел его голос, — хоть малейшая мысль, что Временное
правительство не в состоянии выполнить свои обязательства, — я сам бы первый
вышел к вам и объявил об этом! — (где б это он «вышел», в Севастополе?) —
Повторяю: вам бояться нечего! — Освобождал он черноморцев от страха, которого и
тени они не выразили.
Милюков чувствовал, как в
середине груди у него сгущается к Керенскому комок ненависти. Этот дешёвый актёр
превращал всё правительство в балаган, всех оттеснял к нолю — и ещё неизвестно,
до чего дорвётся.
Вернулись к заседанию,
сбитые уже с последнего настроения.
А теперь лез вперёд и
настаивал выслушать его этот рослый чёрный горящий дегенерат
Владимир Львов, уже явившийся из поездки. (Недавно на закрытом заседании
правительства Милюков знакомил министров с тайными договорами России, — Львов кричал ополоумело: «Ах разбойники! Ах мошенники! Немедленно отказаться от всех договоров!» С той ночи Милюков про себя не звал его иначе как дегенератом.)
Дали ему слово для отчёта.
Но он не стал кипятиться меньше, а так же всё подпрыгивало его темя как крышка
на кипящем чайнике. Он — возмущён Синодом! и митрополитом Владимиром! и
митрополитом Макарием! И ещё более возмущён,
что они самовольно отправились к Родзянке, не спрося обер-прокурора. И ещё
более возмущён, что Синод за это время сносился прямо с правительством — и
правительство это допустило, унизив своего обер-прокурора. И обер-прокурор
узнаёт обо всём этом из газет. И как мог князь Георгий Евгеньевич без
обер-прокурора дать заверение иерархам, что Синод не будет распущен до
Учредительного Собрания? А между тем члены Синода проявляют полную
неспособность ориентироваться в новой обстановке и никак не могут разучиться
говорить старым языком!
И этого дегенерата
— ведь тоже пригласил в правительство Милюков. Где были его глаза?..
Керенский безвыходно-нервно громко щёлкал замками портфеля.
Гучков обвис головой и плечами и
ещё внутри самого себя как будто осел.
Терещенко сидел свеженький,
в бабочке, блистающий, — как будто отсюда спешил на ночной концерт или в
кабаре.
А где-то за стенами
наливался ненавистью тридцатиголовый Исполнительный
Комитет и тысячеголовый Совет.
И в первый раз самоуверенный
Милюков усумнился: что
несмотря на всё доброжелательство Англии и Франции, несмотря на пачки
приветственных телеграмм от межпарламентского союза, от парижского
муниципалитета, — ни у него, ни у Временного правительства может не хватить
силы ног — устоять.
Он уже не был так уверен,
что проведёт российский корабль между всех рифов.