Семнадцатое марта

 

 

 

639

 

Жить оставалось только надеждой, что через месяц-два всё устоится, угомозится — и боеспособность армии восстановится. Но по всему, что капитан Клементьев видел в своей батарее и слышал из окружающей пехоты, — солдатское настроение, напротив, раскачивалось и стало такое переменное, что у офицеров опускались руки. За порывом тёплого разговора — тут же какая-нибудь дикая выходка или недоброе слово, до-слышанное. Пойдёшь от нечего делать пушки осмотреть — из землянки выглядывают, бурчат: «Вот, заноза, дырку в целке ищетИ что было правильно: тотчас же пытаться поставить ослушника на место — или не замечать и ждать, что сами убрыкаются?

От начальства получить указания было не от кого. Командир дивизиона продолжал линию, что революция — к лучшему и нас спасёт. А командир батареи, и всегда-то широкой плывучей комплекции с расплывшейся лысиной на голове, — ещё разрыхлился, расслабился и у себя в землянке всё раскладывал пасьянсы.

Да-а-а, — говорил с сожалением или завистью. — Теперь многие офицеры отпрашиваются в госпиталь. Собирался и я заболеть, да совесть не позволила. Если б не долг войны — взять да и уйти, пусть управляются сами. Но надо всё-таки, знаете, спасать Россию. А с кем, спрашивается, спасать, если солдаты из окопов убегут? Уж вы, Василь Фёдорыч, прошу, держите батарею, — вы молодой, духом крепкий и происхождения народного, к вам доверия солдатского больше. А нам — теперь трудно стало с солдатами разговаривать. Хоть и признали мы безропотно новый строй — а всё бесполезно.

Не он один отошёл — как-то вообще офицеры разъединились перед солдатским недоверием, перед газетной пакостью. Соединённые годами войны — теперь вдруг разрознились, не было дружных решений, не было единства мнений, каждый сам избирал линию поведения.

А солдаты, пожалуй, наоборот: они теперь искали будущего все вместе. Чернобородый мрачный медлительный Хомутов выразил это так:

Теперича свово обчества надо держаться. Ежели чужим будешь, храни Господь подранят где, — на перевязку не подхватят. Санитары теперича в очко режутся.

Безработные санитары резались в карты, да, но и свой батарейный ветеринарный фельдшер не только перестал опекать ковку лошадей, но где-то в близком тылу наладил самогонный аппарат, сам был пьян и других угощал, ездовых.

Фельдшеры — это была известная обиженная категория: 4 года они учились, а получали только унтерский чин. И все их зовут на «ты». И в мирное время ещё 6 лет должны были служить — куда после этого пойдёшь? Всегда недовольные, завистливые к офицерам, они теперь и потянули в революцию.

Клементьев нагрянул к фельдшеру, аппарата не нашёл, но самого застал в дымину пьяного: с койки поднялся, но шатался, и весь растрёпан.

— Вы знаете, что пить спиртное на передовой — запрещено? отчитывал его капитан.

Эт-та — остатки царских приказов! — отмахнулся фельдшер неровным движением. — А мы теперь держим — новый режим!

— А кто вам разрешил стоять вольно?

— А я смирно никогда и не умел! А теперь наша взяла — чего тянуться? Власти у вас уже больше нет, котора была при царе. Теперь каждый — себе голова! Не Девятьсот Пятый вам год! — не повесите, не расстреляете...

Уже и остановить его было нельзя, на пять слов капитана вываливал полсотни своих.

— Да не боюсь я и даже Бога!.. И вся сознательная пехота на моей стороне!

А на поясе, на шнурке, висел у него финский нож.

И ушёл от него Клементьев ни с чем, с позором и бессилием.

И что, правда, он мог сделать? Никаких наказаний у командиров не осталось. Он только мог просить батарейный комитет рассмотреть дело этого фельдшера.

Если комитет — ещё что решит.

И если фельдшер раньше того времени сам не дезертирует прочь — кто его теперь тут удержит?

Этой фельдшерской историей капитан Клементьев был ранен горестно: да, вообще — теперь всё возможно, и такое. Но — в нашей батарее? Но в нашей!..

Как туча мрачный, возвращался он от фельдшера на батарею. Как же оставалось управляться? Только фейерверкерами: они не стеснялись ругать своих по-прежнему и ругнёй заставляли поворачиваться.

Но вернулся на батарею — ждало его не приятней. В землянку к нему постучали. Впустил. Вошли Прищенко и Евграфов — по близкому без шинелей, но и без шапок, как никто не ходит, и в отхожее место шапку надевают, — а затем, наверно, чтоб не козырять? или чтоб не снимать их? Вошли — набавляя себе больше значения или смелости — Прищенко поддуваясь, Евграфов покачиваясь.

— Что, ребята, скажете?

— А вот, господин капитан, — начал конечно Евграфов, как городской он всегда был для разговору первый, начал насмешливо позвенивающим голоском, — есть вопрос хозяйственный. Отрегулевать надо.

Мог бы Клементьев — да время тому прошло — указать на устав: что надо обращаться через своего фейерверкера. Да ведь Прищенко был теперь и член комитета, куда же старше.

— Хозяйственные вопросы вы теперь на комитете и решайте, — попробовал отвести капитан. — Или с фельдфебелем, как положено. Никита Максимыч и хочет, чтоб вы всё кухонное и одёжное сами отпускали.

Нэ як, господин капитан, — возразил Прищенко, у него и движение рук стало важное, да не по швам они и висели. — Фельдфебель тут нэ прикасается, тут господов офицеров дило.

— Ну что ж, — вздохнул Клементьев. Сам сидел и их пригласил. — Что ж. Выкладывайте.

Так вот: прослышали они (только писаря и могли их натравить), что в батарее есть такие «економические деньги». Так — отчего от солдат их скрывают? Почему не объявят и не поделят?

И смешно, и тошно.

— А вы знаете, братцы, что это за деньги? Их от вас никто не отбирает и никто не скрывает, они проведены по книгам. Такие суммы установлены аж от времён Петра Великого. Если батарея сэкономит по сравнению с казённым отпуском, например получит фураж, а прокормит лошадей на подножном корму, — так вот она имеет экономию. И может тратить её на батарейные нужды, для вас же. Вот например всем вам куплены непромокаемые плащи, а в других батареях ведь нет. Это на эти деньги. Они и есть для вашей нужды.

— А вот как раз теперь, господин капитан, и нужда! — ловкой приказчичьей скороговоркой перехватил Евграфов. На его непоросших щеках девически-гладкой кожи проявился румянец. — Нужда теперь эти деньги по нижним чинам разделить, на питанию, на кто что хочет.

— А вот это — никак нельзя, — возражал капитан рассудливо. — Такого порядка — нет, командир батареи не имеет права. Но вы — будьте спокойны.

— Никак не можем быть спокойны, господин капитан! — ещё больше румянился Евграфов, но только не от стеснения. — Тревога нас гложет. Мы к вам — не от себя, мы — депутатами от народу.

— А вот, — словил Прищенко капитана на прищур глаза. — Цим литом распорядывся фельдфебель нам сино косить, тамочки, биля второго резерва. Нам и не в голову, мы скосили — а ить ниякой доли с того не ймали. А нонче вот докурлыкиваем: то ж не служба военная була, то ж економия, а на нашем горбу? Так с того — нам полагается получить?

Оспой изрытое его лицо всё было захвачено этими ускользающими деньгами.

— Нет-нет, господин капитан! — семенил языком и Евграфов. — Надоть хозяйственные книги всех прошлых лет проверить нашим депутатам. Може нас обворовывали? — а мы скудаемся.

Такой разговор, такие подозрения вслух — быть не могли две недели назад. А сейчас Клементьев хоть бы и рассердился — не мог ни крикнуть на них, ни выгнать, ни даже и отказать.

Но рассердился он только на писарей, за их ядовитую болтливость. А эти ребята — что ж... Клементьев и сам знал по своему голодному нищему детству, как легко в обездоленьи питается подозрение и зависть к высшим.

Этим — что ж, он обещал: доложить, добиться, комитету покажут и хозяйственные книги, отчего же. Даже и хорошо, что комитет этим займётся.

Он-то знал, что в батарее всё чисто, по закону.

Только — ведь они на этом не успокоятся, будут и дальше, и дальше наседать, смотришь, и оперативные планы потребуют.

Дожила наша армия!..

А вскоре после них ворвался в землянку угольнобородый с горящими глазами фельдфебель Никита Максимыч. Ему бы вот и рассказать, пожаловаться насчёт писарей и хозяйственных книг, — но мрачно его принесло, и своим занятого.

Такого и не бывало: не спросясь по форме — плюхнулся на табуретку, шапку скинул с хлопом и голову свою чернокудлую подпёр об стол локтями, как какой Пугачёв. И сидел во мраке, отдышивался.

— Что с тобой, Никита Максимыч? — даже испугался капитан. Что-то он, видать, учинил.

— Ничего не знаете? — дохнул как по-пьяному, а воздухом трезвым фельдфебель.

— Нет.

— От начала не знаете?

— Нет.

— Ну, хорошо. Тревожились меньше.

И сам тоже не торопился говорить. Вытянул по столу руки, привычные к власти. Ладони потёр.

Схлопнул ими.

Посмотрел из мрака, исподлобья, из-под пугачёвской космы:

— Этой ночью из обоза второго разряда укатили два конюха — Клёцкин и Безбатченко. И прихватили два мешка муки. Мне доложили насвету, я — за ними верхом, на Черногузе. И догнал подлецов на боковом просёлке! — Глаза его сверкнули царским гневом. — Лошадей у них — отбил, повозку. И муку отобрал.

Бесовство в глазах запрыгало:

— А самих дезертиров — не-об-на-ру-жил. Безо них воротился.

— Как?? — уж и зная Никиту Максимыча, не понял Клементьев. — Как же так — не обнаружил?

— Вот так, не обнаружил! — по усам, по бороде сухо и грозно утёрся фельдфебель.

— Так ты... ты...?

— Я ж один был, а их двое! Ещё я их в госпиталь повезу, сволочь такую? На дороге оставил.

 

 

К главе 640