Восемнадцатое марта

 

 

 

644

 

Минувшие недели всё-таки не одной революцией были наполнены, Свечин имел удовольствие последить и за настоящей войной, имел азарт и угадывать стратегический замысел и чужое исполнение: германское отступление на Сомме. Как всегда, первые вести приносились близорукими и крикливыми газетными корреспондентами — и сообщения о якобы грандиозном наступлении союзников, какого у них и за всю войну не было, не пресловутый домик паромщика, но сотни квадратных километров, и даже союзные военные представители при Ставке поняли так. Но затем, и через них же, стали приходить сведения достоверные — и проступил истинный смысл события, какой Свечин и подозревал: ничего французы не прорвали, слишком это было бы легко на устоявшемся фронте: немцы отступали сами, ничем не вынужденные к тому! Да отступали — как? С высоким искусством, узнавалась до мелочей разработанная напряжённая программа гинденбурговского штаба: отступали так, что имели всё время инициативу, свободу действий, а французам покидали настолько методически разорённую территорию вместо их налаженной прифронтовой, что обрекали их на важнейшем участке фронта к длительной разрухе и бездействию. Великолепный замысел и великолепное исполнение! Немцы на несколько месяцев создавали себе новое выгодное соотношение и освобождали много своих сил. Свечин и всегда считал, что гениальность более всего может проявиться не в наступлении, а в отступлении.

На третьем году войны немцы ни в чём не проявили ослабления, но оставались всё тем же мировым классическим врагом.

Следил за чужим замыслом и завидовал, что не русская стратегия мечет такие петли. Русских стратегов посадили под дурацкий красный колпак.

Но — где используют немцы освободившиеся силы? На Западном ли фронте? Не на Восточном? В отношении чисто военном это было для них и возможно и исключительно выгодно: при начавшемся развале русской армии они могли бы иметь здесь крупный быстрый успех.

Однако, кажется, политическое зарево стояло выше военного: нужно ли им на наше разложение наступать, или дать нам разлагаться дальше?

Революционные события Свечин переносил, точнее всего сказать: брезгливо. Высокоразумные существа — люди вдруг обращаются в стадо озверелых обезьян. Личность растворяется в слепых страстях толпы, и больше всего боятся люди показаться умеренными. Об этой революции или дворцовых переворотах давно болтали все петроградские и московские салоны и земгоровские интеллигентские агитаторы, внушали, кликали, призывали — не могли потерпеть до конца войны.

Великому народу в великих боях такое легкомыслие не проходит зря.

Но остановить — было упущено в роковые февральские дни. Прохлопал Государь. Прохлопал Алексеев со своей блеклой упряжкой Лукомского-Клембовского. Прохлопал Хабалов. Прохлопал Иудушка Иванов. Уже не говоря о размазне императорского правительства. И наконец, сползая с гривы на хвост, прохлопал и долгоногий великий князь. (Что он заменён на Кавказе деловым Юденичем — только к счастью для Кавказского фронта. Лишь не дать англичанам погонять нас захватывать для них мосульскую нефть.)

Они все прохлопали, и закатились или быстро закатывались, — но должна была стоять Россия, и её Армия, и её Ставка — и все, кто служил в Ставке, пренебрежа своей брезгливостью, или презрением. Для того, чтобы всем им стоять, приходилось терпеть и неприятное, и неопрятное — и как-то служить и ему. Терпеливая линия в дальнем просмотре всегда оказывается верней. Какая-то дрянь ушла с переворотом, какая-то наплывёт и новая, может быть и гуще, — а Ставка должна стоять. И не только решать обычные задачи стратегические, но ещё и методами, которых у неё сроду не было, охранить солдат от подстрекательства депутатов, комитетов, Советов, — удержать армию от переёма порядков тыла. А сейчас опубликовали ещё какую-то «Декларацию прав солдата», — это что ж? в отмен всех уставов? Окончательно отменяется отдание чести, и даже перед строем? отменяется вечерняя поверка, а «смирно» — команда лишь предварительная, — это что?

Свечин всегда знал один девиз: служить. Пути вольномыслия очень завлекательны и разнообразны, и очень приняты образованными людьми, но дело движут и развивают не они, а вот те самые презренные чиновники и военные служаки, которые являются на службу утром и уходят в пять пополудни, если нет сверхурочных работ.

Справится ли Ставка в новом положении? Способна ли Ставка ещё на что-нибудь? Но нельзя признать положение уже загубленным, а службу уже бесполезной. Вот, Егор просится — хочет что-то придумать? (В нынешней неразберихе, да когда ликвидируются все великокняжеские отделы, наверно удастся всунуть его в Ставку, вот только улучить Алексеева наедине.)

Главное — Ставка не должна выступить против нового правительства, это Алексеев ведёт правильно.

Выход — всегдашний единственный выход жизни: компромисс. Принести присягу Временному правительству? Пожалуйста. С почётом принять в Ставке министров нового правительства как людей якобы серьёзных и что-то понимающих? Пожалуйста.

Как оправдать новую присягу? Можно это составить. Я прежде присягал императору Николаю II? Но разве я присягал лично ему, Николаю Александровичу? Я присягал главе государства, которое является моим отечеством. Однако, раз благо отечества не осуществилось при том императоре — будем искать его при новой власти.

Уже вчера на завтраке в собрании Свечин видел Гучкова, тот поздоровался весьма прохладно. Он конечно помнил крутой отказ Свечина тогда, в ресторане Кюба, когда пылкий Воротынцев чего-то от Гучкова с верою ждал. А Свечину давно уже надоела эта игра в младотурок, давно пора становиться взрослыми. Но раз Гучков стал военным министром — он переходит из сил мятежных в силы созидающие, в те, с которыми неизбежен компромисс. Он становится одной из дюжины голов этого нового сочленения, которой Свечин уже присягнул. И потому, и по служебному благоразумию, не следует продолжать прежнего вызова — но сгладить, сколько удастся.

Достиг Гучков задуманной своей высоты, но показался он Свечину не орлом, ширяющим под небесами, а довольно утомлённым и помятым петухом. И аресты ставочных чинов по его приказу выглядели не грозно, а жалко. И офицеры, приехавшие с Гучковым, таскали позорные красные банты, а ставочные — ни один.

Встречать министров сегодня на вокзале, Алексеев настоял, должны все ведущие чины Ставки.

Вдруг почему-то пожалел Алексеева. (Никогда не жалел.) Вся мера унижения, какая была в этой встрече, она падала больше всего ему. Серых, честных, трудолюбивых — таких ни при какой власти не возвышают, это ещё государева была личная склонность, — а вот обливала его революция помоями, а ему оставалось только отираться, как и ничто.

Итак, на вокзале был выстроен почётный караул из георгиевского батальона. Вся главная квартира, вместе и с морским штабом. Военные агенты союзных держав вышли на перрон из гучковского вагона. (Это Гучков подстроил по времени. А сам не вышел. И понимающий глаз разило, что военного министра встречали вчера не так.)

Обывателей из города было мало — город не смыкался с вокзалом. Но приехали на извозчиках (носились на них по городу) какие-то с красными бантами, красными шарфами и даже красными лентами наискось, через плечо. Но привели и построили какую-то школу, уже с красным флагом. Остальной перрон был беспорядочно забит любопытными железнодорожниками и солдатами, что создавало толпу, но нарушало строй.

Ещё и на крышах примыкающих станционных построек тоже набрался любопытствующий народ. Ещё выше, вкруг высоких станционных тополей, в тепловатом пасмурном дне суетились, возились, кричали грачи, прилетевшие тому дня три.

На подходе поезда два оркестра уже заиграли марсельезу.

Вагон министров сразу был отмечен тем, что из него выходила и строилась охрана из гвардейского экипажа.

Встречающие не знали точно, кто именно из министров будет, ожидали первым увидеть князя Львова — первым явлением не царской власти на Руси.

Но в вагонной двери появился — подчёркнуто узкий, тщедушный, подчёркнуто подвижный, не в штатском пальто, но в полувоенной куртке и в полувоенном картузе, всем видом и движениями явно претендуя казаться военным. И ещё ему явно хотелось отдать под козырёк. Но он удержался, а с тамбурной площадки приветствовал всех собравшихся каким-то римским движением руки — и тут же, звонкоголосо перекрикивая ещё не замолкший оркестр, закликнул:

— Товарищи! Армиям фронта — низкий поклон свободного народа! Надеюсь, ваше воинство сломит упорство внешнего врага!

И — не сошёл, и не сбежал, а почти спрыгнул к Алексееву со ступенек. И не просто пожал руку генералу, но повышенным тоном вскричал:

— Позвольте мне, генерал, в знак братского приветствия армии, поцеловать вас как её верховного представителя и передать привет от Государственной Думы!

И — смело поцеловал колючего Алексеева своим голым обгубьем.

Дальше вышла заминка, которую Свечин хорошо видел поблизости: этот мальчиковый министр тут же намеревался и идти, с Алексеевым или даже без него, мимо почётного караула. Но Алексеев, естественно, ждал следующих министров. А следующий министр в тамбуре не появлялся. (Когда потом появился надутый Милюков в шубе, можно было догадаться, что он не хотел просто прилипнуть к спине юного предшественника.) Вышла заминка, — а тем временем матрос гвардейского экипажа с усилием опустил одно вагонное окно — и оттуда выставился ещё какой-то штатский, без шапки, хорьковатого вида, с холёными усами, и тоже ораторски высунул руку и закричал, но уже в тишине, в приготовленном внимании:

— Товарищи железнодорожники! Ваш героизм и сознательность безропотно несущих днём и ночью свой труд с удвоенной энергией на алтарь отечества!.. Старое правительство разрушило железные дороги, но мы оживим их и поднимем правовое положение железнодорожников!

Так что постепенно прояснялось, что это наверно — министр путей сообщения.

А в тамбуре показался и выдвигался к двери — очень постепенно, очень солидно, на голове богатая меховая шапка, шея в меховом воротнике, строгий вид, строгие очки — всем известный Милюков.

От некоторых не в строю раздались аплодисменты.

Милюков осторожно, как бы остерегаясь свалиться, сошёл по ступенькам, внизу поздоровался с Алексеевым. И движенья не делал приобнять или целоваться.

Тем временем сходил со ступенек ещё один министр — ростом выше Милюкова, совсем не надутый, открытое прямое лицо.

Затем и тот хорьковатый.

И теперь все четверо с Алексеевым двинулись мимо почётного караула, — но министр-мальчик на нетерпеливый шаг вперёд всех остальных, и первый звонко крикнул, смешно из юношеского горла:

— Здорово, молодцы!

И георгиевские кавалеры отлично отрубили:

— Здравия — желаем — господин — министр!

Милюков и другие уже не кричали караулу.

И мимо выстроенных чинов Ставки прошли со штатскими поклонами, никто никому не подал руки.

Впрочем, и много стояло же этих чинов.

Впрочем, Государь подавал.

Затем опять возвратились к своему тамбуру, и тот шустрый министр легко взлетел на площадку, обернулся и быстрым горячим голосом начал выбрызгивать речь. Кидалась его необычайная взволнованность, и ощущение необычайности момента, и страсть голоса, — за всем тем Свечин только и усвоил из его речи, что Учредительного Собрания нельзя собрать, не достигнув прежде победы над немцами.

По крайней мере хоть это понимали.

И — «ура» за армию!

Ура-а-а-а-а!

Затем медленно, солидно на ту же площадку взошёл тяжёлый Милюков, обернулся, взялся руками за верхи поручней (проверя пальцем, нет ли там налётов паровозной сажи) — и стал подчёркнуто не торопясь и подчёркнуто без ажитации, довольно долго говорить.

Он отмечал заслуги армии в свержении старого режима.

(Если говорить об Армии Действующей, то заслуга могла быть только в полном бездействии.)

Уверен был:

— Народ, сумевший в четыре дня совершить мировой переворот, — добьётся и победы над внешним врагом!

Сесть бы тебе за оперативный стол, да посчитать, сколько мы потеряли от петроградских заводов. Да смещённых начальников. Да комитетов сколько. Да дезертиров.

И — «ура» за армию!

Ура-а-а-а-а!

А затем поднялся тот третий министр, с таким хорошим, естественным лицом. И голос у него оказался естественный и душевный, даже редко такой услышишь. Но говорил он зачем-то длинно, с косвенными отвлечениями, всё не мог остановиться, — всё о тяжёлом наследстве старого режима, как его преступный хаос отразился на продовольствии. Говорил как-то растерянно или рассеянно, будто сам озабоченно думая о другом:

— Хлебородная страна вследствие преступной политики старого режима осталась без хлеба. В две недели наладить снабжение было, конечно, трудно. Но будут привлечены лучшие люди общества. Не пеняйте нам, если на первых порах придётся несколько и сократить потребление.

А что ж пеняли старому правительству? Оно и не сокращало.

— Теперь — мы сами делаем свою историю — и не на кого сваливать ответственность. Во имя будущего надо ограничить себя в настоящем. Только общей неустанной самоотверженной работой...

 

 

К главе 645