6
Правильно говорят: тюрьма да
сума дадут ума. В чём хочешь дадут. Прежде-то Козьма по пустякам попадал, сразу и выпускали. А теперь
предъявили 102-ю статью Уголовного уложения: преступная организация,
направленная на свержение...
Как и вся Рабочая группа,
арестован был Козьма Гвоздев 27 января — но пристигло
это его при воспалении лёгких, и дали ему три недели дома отлёживаться, только
вот пять дней, как в тюрьму забрали. А ребята уже здесь и месяц.
Дома-то лежать куда полегше — и притекают новости, и газеты читай, и можно
письмо отослать-получить, и знал Козьма, как весь
рабочий Питер перебудоражен арестом их Группы, и Гучков
хлопотал грозно. Поднялся шум в их заступу, и не было туги,
что вот теперь им сидеть долго, никакого тяжкого наказания не должно бы лечь:
ни на кого же не опускалось, всё в стране плыло как пьяное, и вон даже убийц не
арестовывали, — хотя нашего-то брата всегда легче сажают, а возвышенных — не-е... Но с ареста Группы был Козьма
как в спине переломан, как палками избит весь: дело делал неправильное? или
неправильно? Значит, не совладал все концы стянуть, не укрепил, как надо. Да
как его было от начала делать? Большевики кричали: стачколомы!
предатели! А большие газеты писали: «они — настоящие патриоты», — и так
заляпывали перед большевиками. Но самим заявить: нет, мы не патриоты! мы
революционеры! — перед большевиками всё равно не оправдаешься, а перед
правительством будешь изменник, тут вас и разгонят.
Так ведь — и патриоты.
То и обидно, такое
положение: ни в какую сторону не оправдаться, хоть вовсе дела не делай.
За эти месяцы почтил Козьму двумя письмами сам Церетели из ссылки. И ведь скажи:
в Сибири сколько лет, а понимает дело лучше многих
питерских. Да, Ираклий Георгиевич, написал ему Козьма,
вот так и я ищу-добиваюсь: кроме нужд рабочего класса есть же и нужды самой
промышленности, не останавливать её нашей борьбой. И есть нужды воюющей страны
и армии. И всё это надо суметь зараз пролить через одно русло. И в Европе
как-то же умеют, а почему не мы? Да военное поражение России и отзовётся раньше
всего на ком? — на нас же, рабочих. Классово борись-борись, но не так же, чтоб
войну пропереть.
А что ж — пушки хлопайте,
чем хотите? А наших кройте в окопах — не жаль?..
Но приехал в декабре
французский министр труда, и хоть в груди темнилось, в голове темнилось, а
выговаривал Козьма за быстроспешными
советчиками: «Ознакомить через вас пролетариат и демократию Франции и весь
цивилизованный мир, как русское правительство собственными руками разрушает
оборону и стремится погубить свою страну. При удобном случае оно не задумается
совершить и ещё одно клятвопреступление, предать своих союзников». Объявились в
декабре германские мирные предложения, и совали секретари речь: «добиться
контроля пролетариата над действиями дипломатий!». И другие члены группы, два
десятка, поддаваясь чужому уму, выступая там и сям — чего только не наболтали.
Ещё удивляться, что правительство столько времени терпело. С декабря уже так и
зажалась группа: не большевики ворвутся громить, так полиция, и отправят всех в
Сибирь. 3 января из Военного Округа пришло Гучкову
письмо: «Рабочая Группа — противоправительственное сообщество, обсуждающее
низвержение правительства и заключение мира. Поэтому на каждом заседании Группы
должен присутствовать специально назначенный чиновник». Всего-то! во время
такой войны имеет правительство такое право, а помеха будет только листовкам.
Так Борис Осипыч Богданов, главный теперь секретарь
Группы, напёр: «Не допустить такого издевательства над
свободой!» На следующие дни являлся чиновник — отменяли заседание, собирались
втихомолку. Тут подходила сессия Думы — и наседал Богданов: демократия должна
вмешаться в затянувшееся единоборство между цензовым обществом и самодержавием!
самое время ударить! И так объяснял обоесторонне: если и дальше терпеливо
сдерживаться — это значит пропустить роковой момент небывалого престижа царской
власти; а если вызвать рабочий Петроград на улицу, но в неудачный момент — этот
призыв может стать роковым для Рабочей группы. Но и жертвы только тогда
преступление, когда они излишни для революционного дела. Предпочтительней всего
— петиционное движение, но с революционными лозунгами.
И всё это теперь проводилось
не в заседаниях Группы между членами её, сокрыто, и сокрыто же слались
агитаторы по заводам готовить выступление к созыву Думы. А тут — задержали
нескольких членов московской группы (и Пумпянский попался там), обыскали непримиримую самарскую, — и Богданов заметался: момент
борьбы пришёл, нельзя упустить! И принёс — «Письмо к рабочим всех фабрик и
заводов Петрограда». Де — собирайте собрания, читайте и обсуждайте. Пользуясь
военным временем, правительство закрепощает рабочий класс. Ликвидировать войну
должен сам народ, а не самодержавие. Насущнейшая задача момента — учреждение
временного правительства! Демократии нельзя больше ждать и молчать! Теперь мы
выросли, и пойдём не там и не так, как 12 лет назад к Зимнему Дворцу, — мы
пойдём с властными требованиями, и пусть не будет среди нас ни одного
изменника, который скрылся бы домой от общего дела!
Страсть не хотел Козьма такое пускать — но и удержать не мог. Да каково бы
Рабочей группе смолчать, если даже бунтующие баре поносили самодержавие хуже
нельзя. И никого их не трогали!
Против сердца, из последних, выпустил воззвание.
И ещё две недели после того
не арестовывали Рабочую группу.
Бунтующих бар — не трогали,
а рабочую скотинку — всё ж схватили.
Кому что дозволено.
А Ацетилен-Газ — сбежал, не
попался.
И кто только не донимал
Рабочую группу в предательстве. А вот все они свободные остались, а Рабочую
группу посадили.
Тюрьма да сума дадут ума.
Обидно,
что Сашка Шляпников, небось, торжество правит: вот, мол, лакеи, — служили вы,
служили, за свою службу и в тюрьму угодили. А я всё время наперекор — и
на воле.
Только Александр Иваныч Гучков и защищал их: по
арестному следу тотчас собирал видных думцев, печатал заявление, что это —
тяжёлый удар по национальной обороне, погашает в массах веру в плодотворность
общей работы и только усилит брожение в рабочей среде. Да
Коновалов выступал в самой Думе, что Рабочая группа была патриотичной, служила
обороне и умиротворению политических страстей; что Рабочая группа была оплотом
против других опасных течений в рабочей массе, а правительство бессмысленно
разрушило её; совсем же не вмешиваться в политику рабочие никак не могли, когда
все другие вмешиваются, а правительство — так прямо ведёт страну к гибели.
Козьма и его однодельцы
в Крестах уверены были, что Протопопов уже сам напугался, их арестовавши, что
правительство не выдержит, долго им сидеть не придётся.
Гнело Козьму
не то, что из тюрьмы не выпустят, — а то, как ему на воле жилось под травлей. И
как он с делом не управился.
Нет в жизни простоты и
прямого пути, а всё закручено и у всех головы закрученные. И меж ними вот — равновесь.
И гучковский
комитет — тоже вода тёмная. За отечество они вроде и стояли, а денег своих тоже
нигде не упускали, даже и сильно приращивали. За отечество — да, но и власть в
том отечестве они хотели сами захватить, это верно.
Уже из-под домашнего ареста,
сносясь, передал Козьма и убедил: не надо к открытию
Думы общей забастовки. А — все к станкам. Дольше бастуем — свои же силы
ослабляем. Наши же интересы зовут нас к станкам.
Как мог, так вёл Козьма. Настрелился. Всё что-то
упускал, не так делал, прошибался, и все были
недовольны. А посадили — заботы с плеч. Отдохнуть теперь на тюремных нарах.
Да не отдыхалось,
скребло. Не манило и освобождение: опять идти в контору на Литейный,
и опять всё та же затурмучка.
Пока в тюрьму принимали —
прикоснулся Козьма и уголовников. И опрокинулось всё,
как ни царя нет, ни Думы, ни социал-демократов, — а вот упрут сейчас твои
любимые сапоги с лакированными голенищами, на пол не ставь, да смотри и с ног не снимут ли. Четвёртый десяток жил Козьма
в исполегающем слое, ниже которого будто и не бывает.
А вот, узнавалось, и пониже вас люди есть: тёмные, буйные, от которых и самое
скромное имущество береги, да опасайся, чтоб они тебя самого революционно не
сковырнули. На воле такие люди порознь живут, на село, на слободу — один-два,
конокрад или вор известный, жулик, мазила, порою в
шайки стягиваются, но шайками вместе их никто не видит, а в тюрьме они вот
собраны. Поглядишь: а вот ежели эти когда плечами
двинут соединённо — так что будет?
А приняли Гвоздева в
больничную камеру, и тут нашёл он двух своих — Комарова с Обуховского
и Кузьмина с Трубочного. Жалко не с Богдановым. Пока
по одиночкам их не рассовали — заняли три койки рядом, — и уж вот толковали
вдоволь.
В каменном мешке — а думка
вольна.
Перетолковали все рабочегруппские дела — и ни хрена не вывели: как же им
правильно было?
А из давнего
вспомнили такую называемую «махаевщину». Откуда она
взялась? — никто не знал, а среди социал-демократов никак её не звали иначе как
«махаевщина» и запрещали знать. Оттого ли «махаевщина», что рукой махнуть? Говорилось по той махаевщине, что интеллигенция — это паразитский
класс, который живёт за счёт рабочих, а хочет господствовать надо всем
обществом. Для того интеллигенты пока льстят рабочим, что они — самая
прогрессивная часть человечества, а между тем внушают идеи, которых рабочие не
в силёнках ни проверить, ни оценить. Такой обман есть и социализм: всё это
подстроено, чтобы белоручкам захватить власть. По махаевщине
же выходило: не надо рабочему классу брать власть, пока он не имеет
образования, — обманут его, а надо вести борьбу только экономическую.
А ещё жив, невесть где, Ушаков — наш, рабочий. Заклевали его. Он тоже
говорил: зачем нам царя свергать? Трудящийся не может быть у власти, потому что
необразован. А захватят власть господа интеллигенты. Так лучше пусть царь
призовёт выборных от народа и будет с ними советоваться. Вроде и верно, а?..
А ведь был же и Зубатов, вспоминали теперь с ребятами. Зубатова
тоже прокляли социал-демократы: и чтоб его не вспоминать иначе, как чёртом. А
он, с крупных полицейских постов, то же самое говорил рабочим: зачем вам
конституция? зачем вам политические свободы? — всё это нужно только вашему
врагу, буржуазии, чтоб усилиться самой, и против власти, и против вас же. А вам
нужен 8-часовой рабочий день и повышение заработков, — так этого вам
самодержавие ещё лучше добьётся от фабрикантов, вы ему — верные сыновья, правительство
вас и поддержит, а буржуазия — она-то и бунтует против государства.
А может и верно?
И одно время, в их троих ещё
неразумную молодость, говорят, зубатовцы брали в
Москве полный верх, и социал-демократов забили.
А вот, почему-то не вышло.
Надёжа рабочего — только
свой брат рабочий, верно.
Ежели переворот, то без образованных — никак не обойтись ведь. Как же без них
страною управить? Ведь на какое ремесло кого нанесло.
Государство вести — обык особенный.
А доверься образованным — они сразу и запутывают.
Закружилась, запуталась и
Рабочая группа — и всё рабочее дело — и даже матушка Русь — и нет концов.
Уж поздно было, а сон в башку не входил, отоспались тут.
Раскинулся Козьма на койке, руками-ногами на все четыре угла, волоса
его вольные вперепут, с верхней губы чуть усишки покалывают, не брил их этот месяц домашнего ареста,
— и смотрел, смотрел в свод потолка. Беловато-серый,
ровный, а где отколуп, где пятно — на каждое смотришь
как на что-то важное, койкой плывёшь под ним, как под небом.
И повёл вполголоса:
Ах, во том ли стружке, во снаряженном...
А свои ребята рядом подвзяли:
Удалых гребцов сорок два сидят.
Как это с песнями? Совсем о
другом, а о твоём тоже:
Как один-то из них, добрый молодец,
Призадумался, пригорюнился.
Ещё и от другой стены стали
вытягивать — наше-то, общее, все знают:
Эх, вы братцы мои, вы товарищи!
Сослужите вы мне службу верную...
А просить-то — изо всего
целого мира только и осталось, только и выдохнуть:
Киньте-бросьте меня в Волгу-матушку,
Утопите вы в ней грусть-тоску мою...
Так попели немного, всё
протяжные, всё грустные, — на сердце помаслилось, утишело.
И так, волос не распутавши,
в подружку-подушку — унеси меня на ночь, да подальше!