25
Вышли на перрон — приятный
лёгкий морозец, и срывается лёгкий снежок. На вокзале — всё обычно. Но вышли на
пасмурную площадь — трамваи действительно не ходят, и не ползёт через площадь
обычная медленная вереница гружёных ломовых, и редко проскакивают занятые
извозчики. С Симбирской улицы выходило свободное
какое-то шествие с красным флагом — а полиции не видно было нигде ни человека.
Поразился Воротынцев.
Ожидающих извозчиков не
сразу и найдёшь, обошли здание. И просят неимоверно, впятеро дороже. Сели в
санки. Ольда подрагивала, хотя не холодно. Георг
поправил полость на её коленях и держал обе руки в одной своей.
Поехали через Сампсониевский мост. Нет полиции на перекрестках. Почти нет
и военных. И не столько идущих уверенно прохожих, сколько бродящих никуда. Или стоящих группами, рабочие. Улицы были людны — а казались безлюдны, оттого что не было обычного колёсного и
санного движения. Какой-то пасмурный праздник. На Посадской улице все лавки —
заперты, окна закрыты щитами.
А город и без того-то был не
сияющим, как минувшей осенью, но запущенным, даже и грязноватым.
На Каменноостровском
— торговали, роскошные магазины — без хвостов, а попроще
— с хвостами. Никто ничего не громил, да вот и городовые попадались, постами по
двое. Нет, в одной булочной разбиты были стёкла, торговли нет. Теперь
встречались и извозчики, иногда автомобиль. А что-то висело больное в воздухе.
Извозчик по пути тоже
рассказал им: одни фабрики бастуют, другие полуработают.
А то — озоруют: видят, господа на извозчике едут, останавливают и ссаживают.
Мол, и вас бы не ссадили.
Глупое, действительно, было бы положение — с дамой и против толпы, и — что
делать?
Проехал наряд конных
городовых. С тротуаров дерзко кричали им, не боясь.
Они не оглядывались.
А вот и Песочная набережная
у заснеженной Невки — и
чистый упругий снег под полозьями, здесь — никакого разорения. Тут хоть
забудься и дальше.
Но не проходило в груди дурное грызение, которое выгнало
Георгия с дачи.
Поднимались изогнутой
лесенкой в их ротонде.
— Всё это мне начинает не
нравиться, — качала Ольда головой.
Сбросили верхнее — и сразу
обнялись, как будто давно не обнимались. Постояли, молча покачиваясь.
— А узнаю-ка
через телефон, что где делается, — сказала Ольда.
И стала звонить из коридора
в одно, другое, третье место.
А Воротынцев переходил,
курил, садился. В этой квартире такой был для него приёмистый, обнимающий уют —
а сейчас почему-то сердце не на месте.
И глупо, что вернулись с
дачи.
А может
быть ещё глупей — вообще, что приехал в Петроград. Не зря ли он вообще
ездил?..
В спальне появился на стене
увеличенный портрет Георгия с фотографии, которую он ей прислал с фронта.
Этим Ольда
признала его, приняла, ввела в свой дом.
А — кем?
Было и гордо от этого. И —
смущение.
Пришла Ольда.
Узнала: рабочих через мосты в центр не пускают, они тянутся там и сям по льду через
Неву. В разных местах избивают полицейских. У Казанского собора с утра —
маленькие группы студентов, их разгоняют. А сейчас по
Невскому от Московского вокзала прошла большая возбуждённая толпа к Гостиному
Двору. Отряд драгун помешал полиции разгонять толпу, толпа кричала драгунам
«ура».
Ничего себе.
Всё то же ощущение, как всегда:
наверху нет твёрдости.
Какая-то серая пустота.
Невозможно бы сейчас — лечь, даже просто бездействовать, впустую разговаривать.
— А знаешь, позвоню я
Верочке. Что ж теперь скрываться?
— Конечно.
Пошёл в коридор, повертел
ручку, попросил барышню дать телефон Публичной библиотеки, второй этаж, выдача,
он его не помнил.
Соединили. А там и Верочку
позвали довольно быстро.
Вера только охнула в трубке
— но меньше, чем он ожидал.
— Ой, как хорошо, что ты
отозвался!
Странно.
— Я — в Петербурге.
— Знаю! Уже третий день
знаю.
— Откуда???
— От Алины. Телеграммы. И
даже телефон.
Так и обвалилось.
Холодно-горячим.
— От Алины??? Почему?
Откуда?..
— Она зачем-то
телеграфировала тебе в Ромон — и ей ответили, что ты
в Петрограде.
Так и обвалилось. Ещё
валилось, валилось, даже нельзя охватить. Неисчислимо. Вот оно было
предчувствие, не обмануло.
— А — ты что?..
— Я отвечала: ничего не
знаю. Так и есть. Хотя, честно сказать, сразу поверила. Но я так боялась, что
ты не объявишься мне.
Пытался сообразить своё
нужное быстрое действие — и не мог. Обвал! Снизил голос, чтоб Ольде не донеслось:
— А — что она?..
Что с ней сейчас? Боже, что
с ней?
— Мне — не верит. Обвиняет —
меня. Проклинает тебя. Говорит... Ну, да приезжай, Егорик.
— Нет, что говорит?
Молчанье.
— Что говорит? Скажи скорей!
Едет сюда?
— Не знаю. Нет, возможно...
Вообще не знаю. — И по телефону можно было различить в Веренькином
голосе страдание. — Да приезжай скорей.
— А что? Плохо?
— Да... вообще...
— А что именно?
— Ну, там... Приезжай.
Обваливалось дальше и
дальше, рухалось до конца.
Всё, что строено эту зиму, —
всё обрушилось. И опять весь кошмар снова?.. И даже удвоенный?
Трубку держал, а в потерянности
замолчал. Как одурел, ничего не мог придумать. А Верочка:
— Что на улицах делается...
И до чего ж не повезло. Как
же не подумал, что она может телеграфировать, никого в штабе не предупредил.
— Около
Гостиного — тут большая свалка, в окна видим. Смяли полицию, бьют. С красными
флагами ходят по Невскому.
Да, ещё это же. Но это всё —
полуслышал. А главное — не мог сообразить, что нужно
делать.
— Но ты приедешь к нам
сегодня? Няня волнуется!
Сразу всё в голове
поворачивалось, целый мир. Теперь невозможно возвращаться прямо в Румынию, не
избежать ехать в Москву. Сплести, что была срочная командировка. Но тогда побыстрей и ехать. Но не поверит! — если б сам не открылся в
октябре, идиот.
— А что там
около Московского вокзала?
— Там-то бурней
всего эти дни. Тебе билет? Я сама пойду брать, а то ты ввяжешься.
Вот влип,
так влип, ещё эти уличные волнения, действительно ввяжешься, нелепо.
— Егорик!
Ну, ты можешь ехать к нам? И я тогда иду домой. Только Невский минуй, не
пересекай. Как-нибудь от Фонтанки слева приезжай. Ты... — через паузу, — на Песочной?..
Наконец всё довернулось и
решилось. И ломящее предчувствие — мрачно заменилось ясным действием.
— Да. Еду. Через час буду.
Но ещё докручивал ручкой
резко отбой — а уже понял: с этим он не может выйти к Ольде. Он — всё равно не может ей передать, насколько и
почему это ужасно. А если открыть — она начнёт снова воспитывать и учить его,
как твёрже себя вести с Алиной, а это невыносимо, потому что она не понимает. И
если открыть — сейчас невозможно будет уехать, а нужно остаться и
разговаривать, разговаривать... Невозможно.
Стыдно лгать любовнице, но петроградские события давали ему единственную возможность
вывернуться. (А что он такое от Веры услышал? — он едва сейчас вспоминал).
Ольда с испугом встретила его
лицо.
— Да... — бормотал он, —
очень серьёзно...
— А — что?
— Около Гостиного
— полицию избивают. А около Московского вокзала что-то ещё хуже.
Да он конечно бы ей всё
сказал! Если б она не отпугнула его вчерашними упорными внушениями. Была
какая-то запретность — с ней это всё обсуждать.
— Как разыгралось! — не
сводила Ольда с него глаз, и он побоялся, что
угадает. — Что ты думаешь?
Он молчал.
— Ну, не Девятьсот
же Пятый, — уговаривала она себя и его. — Уже бывало. И в октябре, в тот самый
день, когда мы познакомились, помнишь?
Да, правда, тогда было
похожее. Так недавно. Тогда ещё не было у него этих маленьких плеч. Прошлые
часы он совсем к ней остывал. А сейчас, как расставаться, — стала опять мила,
желанна. Счастье моё неожиданное! Спасибо тебе за всё. Но — очернело
во мне, стеснилось, и ты не можешь утешить. А вслух:
— Надо мне поехать
кого-нибудь в штабах повидать, понять. На что ж рассчитывают? Как же можно так
запускать? Вот тебе и... Самодержавие без воли — это, знаешь...
Делать-то надо же что-то.
Сами же говорим.
Да, верно. Так.
— Но ты же к вечеру
вернёшься? — то влекла вперёд, а вот уже удерживала.
Положение, и попрощаться
открыто нельзя.
— Если не разыграется. Если
там не понадоблюсь.
— Но тогда — хоть завтра! —
ещё же завтрашний день наш!
Он вздохнул.
— Ну, ты
по крайней мере скажешь мне в телефон — что и как?
— Да, конечно!
Поедим?
Нет, уже не сидится, всё
колышется, корёжится.
— Но ещё же мы не
расстаёмся? — сильней встревожилась Ольда.
— Да кто его знает, — недоумевал
он с отсутствующим лицом. — Чемоданчик на всякий случай возьму.
— А ты — не к ней поедешь? —
вдруг догадалась и впилась ему в китель.
— Ну, с чего ты взяла? —
почти искренно изумился он. Вот повернулось: скрывал жену как любовницу.
— Это — нельзя! — внушала Ольда большими глазами. — Я буду ревновать! Теперь ты —
мой!
— Да ну что ты?.. Да
откуда?..
Вот — и миг прощанья. Она
подняла, положила ладони ему на плечи и с сияющими глазами выговаривала:
— Для меня твоё появление — как
второе рожденье моё. Я столько ждала!.. Я уже теряла надежду, что дождусь... Я
шла как через пустыню... Я всю эту зиму вспоминала твой последний взгляд тогда,
у моста. И верила, что мы будем вместе. Я верю и сейчас! Я — люблю тебя! Люблю!
Он снял с погонов её ладони и целовал.
Он был плох с ней последние
часы. И ещё хуже был бы сейчас, если б она требовала остаться. Но вот она легко
освобождала его — и вспыхнуло перед ним, какая ж она драгоценность! И как он
самозабвенно любит её! И пожалел, что даже — мало она ему говорила. И ещё недохватно он её целовал!
У неё трогательно неловко
искривилась верхняя губа:
— Мужчины почему-то придают
большое значение годам женщины. А для женщины... Ну, разве я для тебя стара?
— Я такой молодой, как ты, —
не касался...