Двадцать шестое февраля

 

 

 

58

 

В воскресенье Государь, как всегда, отправился на литургию — в старую семинарскую церковь Святой Троицы, на круче Днепра, епископ отдал её Ставке, и называли её «штабной». Тут было недалеко, и Государь охотно пошёл пешком — он любил ходить в церковь пешком, так верней, да не было всегда на то свободы. Пошёл с двумя конвойцами и сам в форме конвоя. В штабной церкви было для него устроено на левом клиросе отдельное место, полузакрытое от храма колонной и большими иконами: легче молиться нестеснённо, когда сотни глаз тебя не изучают. Незамеченному — хорошо.

Обычная шла служба, и стоял молился вполне как обычно. Внимательно следовал за словами всего произносимого и поёмого, изученного с детства, — а местами сосредоточивался и на крылья молитв налагал просьбы. Да первая-то просьба к Господу, самая обширная и самая постоянная была — за наши храбрые войска и за дарование им заслуженной победы. Вся жизнь государства и самого Государя сошлась теперь в это: ничего нельзя было в стране устроить, ни даже жить — не выйдя победно из этой войны. И утром и вечером, каждый день возносил эту молитву Николай — и когда молился, то всегда посещала его уверенность, что так оно и исполнится. И — за саму страну, за Россию, за славное и вечное будущее её.

Сегодня — был день рождения отца, мудрого и могучего Государя. Всегда этот день помнил Николай — и всегда обращался к отцу за поддержкой. Не досталось ему вести такой ужасной войны — но он-то вышел бы из неё с громовой победой. Как перенять у него силы?

А ещё молился Николай — как выражались они с Аликс — за свою семью большую и малую: малая — это сами они с детьми, а большая — не династия уже, нет, это родство как бы отсохло, а те несколько десятков людей, близких к ним и верных, кто служили, помогали, сочувствовали.

Стоял и молился как обычно, и всё было как обычно, никакой бы сегодняшней особой тревоги, волнения — а вдруг, откуда ни возьмись, острой болью вступило в середину его груди, таким сжатием необъяснимым, сжатием и вместе проколом снизу вверх. То ли острая боль, то ли острый страх. Не только вздохнуть или остояться — но, кажется, остановилось само сердце — такое ощущение возникло, что сердце перестало биться, и всё в теле остановилось. Николай схватился за перильце позади себя, чтобы не упасть. Он — позвал бы кого-нибудь, но ещё для этого надо было два шага ступнуть и высунуться. А ещё — недостойно было, сразу звать помощь, ни от чего видимого.

И так схватило, и страшно держало. Но в эти минуты к счастью вспомнил, что уже было так однажды в жизни, и отлегло за десяток минут: это когда он узнал о катастрофе самсоновской армии, оказался тогда сердечный припадок. Пройдёт. Да и после сдачи Львова пошалило сердце.

Пройдёт. Должно вот-вот пройти. Однако не проходило, — и он потерял ощущение времени, он не знал, сколько это длилось. Вцепился в перильца, а сердце совсем не слышалось, а от боли нельзя было шелохнуться, и выступил обильный холодный пот, — и вдруг вошло в него сознание, что вот так и умирают, что вот это — может быть предсмертно.

И в этом ощущении он нашёл силы оторваться от перильца, и перешагнуть в сторону, к образу Пречистой Девы — и опуститься на колени перед ним, и лбом почти упасть на коврик: взмолиться о помощи — а если умереть, то вот так.

И вдруг — вдруг всё прошло, с той же внезапностью, как и постигло! И сердце вот уже отчётливо работало! Только остаточная слабость отдавалась по всему телу, так что легче было ещё постоять на коленях, чем подняться. И Николай отёр рукою лоб от пота.

Оказывается, он весь припадок не слышал ни слова службы и пения — а теперь услышал, и по разрыву определил, что припадок был не две минуты — а с четверть часа. Уже пели Херувимскую.

Так никто и не заметил случая с ним.

И хорошо.

Отстоялся на коленях — поднялся.

Но долго ещё сохранялась в теле — усталость. И возвращался Николай из собора уже на автомобиле. И с мыслью — как бы прожить воскресенье тихо, покойно.

Вообще-то Николай был — совсем здоровый и даже молодой человек, он не только чувствовал себя хорошо, но даже с годами лучше, так находили врачи.

Миновало — и уже не хотелось говорить доктору Фёдорову, как-то и стыдно возбуждать беспокойство. Если будет ещё раз — ну, тогда.

По краткости пребывания Государя в Ставке доклад Алексеева, тоже молившегося на литургии, предполагался и в воскресенье, и должен был состояться после церкви. Государь не отменил, пошёл выслушать.

Да вот уже, за три доклада, они как будто и обсудили всё главное, что делается с армией. Всё текло нормально, только вот перебивалось провиантское снабжение на Юго-Западном. Все армейские дела, по сути, были уже и направлены. Послезавтра, пожалуй, можно и возвращаться к своему Солнышку в Царское Село, ей очень тревожно и одиноко.

Ещё подал Алексеев телеграмму Хабалова. Да, в Петрограде же... Ну, что там? От Хабалова это была первая телеграмма. Он сообщал — ещё только за 23 и 24 февраля, что бастующих рабочих около 200 тысяч, — это много, правда бастовщики снимают работающих насильственно. Останавливали трамваи, били стёкла в трамваях и лавках, прорывались и к Невскому — но были разогнаны, причём войска не употребляли оружия. (Это — верно, так Государь и распорядился, ещё не хватает повторить ужас того страшного 9-го января). И 25 февраля так же разгоняли с Невского. Серьёзно ранен один полицеймейстер и при рассеянии толпы убит пристав. Перечислялось 11 эскадронов кавалерии, более чем достаточно.

Тут заметил Государь пометку, что телеграмма доставлена в Ставку вчера в 6 часов вечера. Отчего ж уж так за весь долгий вечер, да уже скоро и сутки — Алексеев её не доложил? Хотел спросить, но взглянул на трудолюбивое и даже измученное лицо Алексеева, кажется даже очки несущее с трудом, так было ему нехорошо, — и не решился огорчать старика. Он ещё не вышел из болезни, вероятно, вечером трудно было подняться идти. Да значит и не придавал значения. Да тут, и правда, нет ничего особенного.

Перед завтраком получил и читал целительное нежное письмо от любимой Аликс, вчерашнее. Боже, как она тоскует несказанно! Но и сколько успокоения, радости и твёрдости всегда вливается от её писем. Она тоже писала об этих волнениях — но тоже так понять, что ерунда, возбуждение мальчишек и девчёнок. А вот очень верные мысли: почему не наказывают забастовщиков за стачки в военное время? И почему до сих пор не введут карточной системы на хлеб? Этого Николай и сам не понимал и не мог добиться. Просто было какое-то заклятье с этим продовольственным вопросом, не давался он в руки никому.

Слишком много препятствий почему-то всегда встречается от высказанной воли до исполнения.

Всё верно она писала, надо постепенно так всё и устроить.

И Хабалову Протопопов должен был дать, и конечно даёт, ясные определённые инструкции. Только бы не потерял голову старый Голицын — ему всё невпривычку.

Ещё сколько ей, бедняжке, ухода за больными детьми, это при её здоровьи. И сколько хлопот с капризной трудной Аней, не знающей ничего кроме своих болей и интересов, ни даже ценности времени и обязанностей императорской четы. Но и никак нельзя покинуть её, угрожаемую после гибели Григория.

Забывался и оживал Николай над дорогими письмами. (Ещё и от Настеньки, младшей, была писулька).

Очень в этот раз не хватало в Ставке Алексея, его шалостей и болтовни. Какое же он утешение и развлечение!

Но уже пора была идти на завтрак. По воскресеньям завтрак был всегда многолюден, тут и всё наличные иностранцы. Надо было много говорить, слушать, но всегда о постороннем пустяковом, отлагая всякие серьёзные мысли. Впрочем, этим ритуалом Государь хорошо владел, приучился за четверть века.

После завтрака первым делом сел — и написал Аликс письмо в ответ.

А погода стояла солнечная, морозная. Решил ехать на прогулку. Подали моторы — поехали на Бобруйское шоссе, остановились у часовни памяти 1812 года. Погулял там. Ясная, бодрящая погода. Уже и не оставалось в теле никаких следов сегодняшнего сердечного сжатия. Нет, врачу пока не говорить.

Вернулись в Ставку — уже и чай пора пить.

Потом принял одного сенатора.

Надумал, что долго для Аликс — до завтра ждать его сегодняшнего ответа. Решил тотчас послать ей телеграмму с благодарностью за письмо. Как уже соскучился! Как хотелось к ним назад!

Отправил — а тут, одну за другой, принесли две телеграммы от Аликс. Одна была — вполне семейная и сдержанная (Аликс всегда очень стеснялась, что многие военные люди читают их телеграммы), другая — позже — открыто-тревожна: «Очень беспокоюсь относительно города».

Именно зная сдержанность её в телеграммах — можно было понять, насколько ж это очень.

Однако почему не было никаких официальных телеграмм? Алексеев — ничего не нёс, и неудобно было к нему идти с телеграммой жены.

Были в Ставке сейчас великие князья — но все стали чужие, не хотелось с ними разговаривать.

Стемнело. Обедали — всё тем же размеренным, отвлечённым распорядком.

Однако что-то расходилась в груди тревога. Не стала бы Аликс зря.

После обеда послал ей ещё телеграмму: поблагодарил за её телеграммы и твёрдо обещал, что послезавтра выедет в Царское.

Сели играть в домино.

Уже к концу игры пришёл дворцовый комендант Воейков — тоже в руках с чем-то — а по лицу было видно, что хотел бы Государю доложить. Николай встал, вышел с ним к себе в кабинет.

Телеграмма была от военного министра Беляева: что некоторые воинские части отказываются употреблять оружие против толпы (но кто им велел применять оружие?) и даже переходят на сторону бунтующих рабочих. (Это уже позор! — может ли это быть?) Впрочем, заверял Беляев, что всё будет усмирено.

А Воейков волновался. И доложил Государю настроение всей свиты (ни за обедом, ни прямым докладом, разумеется, никто не смел выразить): что положение в Петрограде очень тревожное.

Николай и сам уже не знал, что думать. Но владея собой, ничего не пообещал, вернулся доигрывать в домино.

Однако всё более разыгрывалось в нём, что в Петрограде тревожно.

Обращаться к Протопопову было излишне, этот умница знает, сообразит всё и сам. Голицыну — уже вчера телеграфировал, да и не очень надеялся Николай вселить в него мужество. Но прямо по военной линии, командующему генералу Хабалову (а знал он его совсем мельком) — надо было придать твёрдости.

И написал, и дал на отправку телеграмму:

«Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжёлое время войны с Германией и Австрией. Николай».

 

 

К главе 59