ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЕ ФЕВРАЛЯ
ПОНЕДЕЛЬНИК
68
Но и когда решалось перед засыпом, всё мерилось легче, чем при побудке. Как ни
отважились на отчаянное, а ещё ведь оставалось свалить
голову в приёмистую подушку, хоть два часа — а соснуть. Всё ещё было — как за
горой утишено.
Во сне наплывало: зыбились
места свои родные под Саранском, где русское вперемежку с мордвой, — как на Богоявленье почнут в запряжках ездить, кто кого перехвастает. Отец без шорной работы не сидел.
А вот как закричал
дневальный подъём — да резко, как резаный, как и положено, да зажёг всё
электричество — так и сам Тимофей выбарахтывался
из-под камня наваленного, ой Тимоша, Тимоша, и что ты затеял, зачем?
Ну, казалось, не подняться,
не отряхнуться. Коли бы один был, не перед товарищами, так верно б отрёкся,
крикнул бы: отставить, ложись спать!
А солдаты — и вовсе не ведали.
Солдат не знает времени, когда его будят, а только тело чувствует: ох, что-то
рано, ох, сна недодали.
Но слова сказанного не
вернёшь. С Мишей Марковым зараз спустили ноги на пол, друг против друга, —
посмотрелись и видно въявь, что тоже-ть и с ним, тоже-ть и он отказаться готов, если б не Тимофей.
А сказать первому — никому
нельзя.
Да не бы
взводные. Да не отделённые. Сами уже широко разлили. И что сбрендили
на ночь, то покатилось уже теперь само, от них не завися.
Да что ж мы наделали? Что ж
теперь с нами будет?
Одна отрада — голову под
умывальник, да водой холодной пробраться, пробраться, да на холку себе побольше. Протрезвляет.
Из-под умывальника высунулся
— уже другой человек. Как надо — так надо, верно.
И всех гнать — а ну,
умываться! Не киснуть, всем под воду!
А между тем сообразил, что с
подъёмом прошибся: зачем же поднял в 6 часов? Думал —
надо время, готовиться. А чего ж готовиться? Одеться, собраться — десять минут,
а патронов раньше полседьмого не добыть, и кухня раньше не накормит. Лучшая
готовка к делу — сон. Просчитался, дурак, и за себя,
и за всех, обидно.
После умывки
да застилки ждали солдаты, бродили — а ничего и не поделаешь: строиться не
время, и слово говорить рано. А значит — можно садиться, можно и одетыми
прилечь.
Всё вялей, вялей ходили.
Ложились.
Кто лежал теперь, как попадя. Кто, может, спал опять.
Да кто может ничего не знает
— тот так и свалится. А кому уже отделённый шепнул — много ли заснёшь? Своя-то
голова одна и кожа своя одна, ещё не прорубленная, не продырявленная, — кому не
жалко?
Теперь смекнул
Кирпичников, какие две опасности. Первая: вдруг почему-нибудь да не дадут
патронов? — вот не дадут и всё, приказ такой. Ещё просто не дадут — так и не
выведут, нам ещё легче, совесть чиста, прогоняем день по казарме. А если не
дадут потому, что прознали? — тогда что? Придут и
голыми руками возьмут, пропали ни за что.
Но откуда могли бы прознать? В том и вторая опасность: не ушмыгнул
ли кто, хоть и ночью? Протряс дежурного — нет, никто. Взводным, отделённым —
проверить своих, все ли на месте.
Все.
А за патронами с
каптенармусом послали надёжных.
Не выпускать никого и
дальше.
И такая тяга — дадут
патроны? не дадут? Бродили, лежали, передрёмывали — а
Кирпичников волновался.
Ждали-ждали-пождали, переглядывались с Марковым,
смотрели на ходики стенные — ох, не идут?..
Но в 7 часов, по коридору
топая — пришли, нагруженные свинцовыми ящичками.
Ах, вы, грузила наши, не
свинцовые, раззолоченные! С вами-то мы люди, с патронами и солдат — человек!
Так-то ещё можно постоять!
Разбирали на взводы, на
отделения — набивали поясные патронные подсумки.
И в карманы шинелей клали,
избыток.
Теперь на кухню за
завтраком, с четырьмя носчиками, пойдёт Орлов, самый верный. Присмотрит.