Двадцать седьмое февраля

 

 

 

80

 

По воскресеньям, как знал Фёдор Дмитрич, забастовки теряют смысл и на демонстрации люди не ходят. А поэтому он твёрдо решил в этот день тоже никуда не ходить, никого не вызывать по телефону, а сидеть писать. Однако сказался сбой этих дней, отвлечение мыслей, и работа не катилась смазанным колесом, а перекатывалась бревном неошкуренным да через пни. Подтвердилось про зарубленного казаками пристава. Это потрясающе!

Но продержался воскресенье, ничего не узнавал, а в понедельник налегало уже много обязанностей, да с утра и в редакцию думал он съездить. Не съездить теперь, трамваи опять не шли, — пешком. Посещение редакции всегда было делом приятным: особая эта атмосфера схода единомышленников, перебиранье литературных новостей и своих возможностей.

После вчерашнего ярко-солнечного дня понедельник родился зимне-туманный, облачный, хотя кажется разгуливался.

Той же дорогой шёл Фёдор Дмитрич — мимо Сената, мимо Исаакия, — ходили патрули, разъезжали конные, напряжение держалось пятый день — но никаких столкновений не было. Впрочем, для столкновений и час был ранний. На Невском никакого праздного народа, а все по своим делам, в спехе, открылись учреждения, открывались магазины. В морозный туман уходили бездействующие трамвайные столбы, вся стрела проспекта — и невидимо чем кончалась.

В одном-двух местах заметил Фёдор Дмитрич малые кучки, что-то осматривавшие, он тоже присоединился — смотрели выщербины от пуль в фонарных столбах, в стенах, — вчера на Невском была стрельба, и теперь мальчишка с корзинкой на голове рассказывал взрослым, кто где вчера прятался. Была стрельба! — но никто точно не брался рассказать, отчего и как она возникала.

Что-то всё-таки шло, но удивительно не даваясь глазу, уныривая за повседневным.

Да даже и сейчас. Слева, с Литейной стороны — как лучину ломают. Да, это — дальние выстрелы.

А сзади по Невскому — нарастал ровный густой чёткий звук: то показалась и шла рота солдат. Чётко отшагивали, даже щеголевато, учебный шаг и крепкие сапоги. А впереди статный чернобородый полковник средних лет, с настойчивым выражением.

За ротой на двух лошадках везли вьюки с патронными ящиками. А солдаты несли на себе пулемёты.

Нет, что-то всё-таки шло.

Просто — ранний час, а что-то серьёзное готовилось.

Фёдор Дмитрич дальше пошёл по Литейному. Вдали различил густеющую толпу. Загораживала весь проспект, что-то необычное. Сгустилась около Бассейной. Дошёл до неё.

Но разгадки никакой не нашёл, ничего не происходило. Стояла цепь рослых солдат-гвардейцев поперёк Литейного, пропуская однако прохожих, — а толпа лупилась на солдат. Все подворотни были заперты (говорят, какой-то кавалерийский офицер проезжал — и велел дворникам запираться).

За эти дни возник новый вид общения: между незнакомыми людьми на улице открытость и расположенность, никого не затрудняло спросить и ответить. И вот уже сообщала бобровая шапка:

— Четыре полка взбунтовались!

В Феде как ухнуло и взорвалось, да не устоять на ногах, такое услышав:

— Где-е-е?

Не поверил, быть не может.

— Да, да, пошли на Баскову артиллеристов снимать.

Все заглядывали через солдат, что-то понимая. Или эти солдаты, вот поперёк Литейного, и взбунтовались? Офицера не было около них. Но слишком спокойно стояли, не как бунтари.

А на Басковой, как раз подле редакции, артиллеристы, да.

Тут раздалось несколько ружейных выстрелов, гулких по узкому Литейному, а как пули летят — не понять. Толпа шевельнулась, качнулась, кто-то успокаивал:

— Да вверх! Не в людей.

Четыре полка?! И вот они — выстрелы, уж верные, сам свидетель. Так — началось? Долгожданное — желанное — только в мечтах рисовавшееся — оно?

Бах! бах! бах!

Восторг поднимал — не бежать в редакцию, а лететь! И страх колотился: сумеют ли?

Но не успел убраться с Литейного, как сзади, от Невского, по гулкому каменному ущелью страшно затрещали десятки выстрелов — страшно, а никто не падал, нет, все падали и скрывались, но из предосторожности. Толпы не стало — а впадины подворотен до запертых везде ворот забились вплотную. Побежал и Федя, куда приткнуться. Он нисколько не испугался, он не успел испугаться, только умом понимал, что глупо и обидно именно теперь быть убитым от невидимо летящего свинцового куска смерти.

Изящный господин в пальто с котиковым шалевым воротником распластался ничком на грязном снегу и спрятал голову за чугунную тумбу. Федя успел подумать, что это смешно, стыдно. Но сам никуда не успевал шмыгнуть и притулиться: парадные — тоже заперты. Все ниши, все неровности в стенах были улеплены.

Рвалось — бах! бах! бах! — не успевал спрятаться, ни добежать до Бассейной. Вдруг различило ухо между выстрелами другой звук, слитный, непрерывный — духовой музыки! — спереди.

Глянул: далеко впереди поднимался сильный дым, что-то подожгли. А где-то от собора выходила на Литейный с оркестром голова воинской колонны — и заворачивала туда дальше по Литейному. И оркестр — не перестал играть смелый, громкий марш! И этот марш, много слышанный, а по названию не известный, передался невоенному человеку Ковынёву той же солдатской гордостью, на какую и был рассчитан сочинителем: не падать, не бежать, не прятаться — а шагать вперёд! Федя остановился и смотрел восхищённо вдаль. Кажется, никогда он не слышал музыки прекрасней! Что за гордый подымающий зов! Звуки серебряные труб и гул барабана.

Кто-то сказал:

— Волынский полк!

Федя пошёл туда, в их сторону. Всё новые и новые серые цепи выходили и разворачивались по проспекту.

А откуда-то по ним — или выше их — дали залп.

И Федя не выдержал, сметил выступ стены, прижался. И выглядывал. И тут же подбежал невысокий сухой генерал, тяжело дыша, и тут же прижался, с ним рядом.

Лопались, лопались выстрелы — а волынцы шли под музыку, не падали ни один.

Музыка удалялась по Литейному, туда, к дыму. И выстрелы иногда.

У соседа-генерала было благородное тонкое стариковское лицо, седые усы. Федя не удержался и сказал ему:

— Вот, ваше превосходительство... видите...

И сам себя поймал на злорадно-торжествующей нотке: видите, до чего довели... Уловил ли генерал, но Феде тут же стало стыдно за свой тон.

А генерал дрожащими руками вынул папиросу из портсигара — обмял, постучал, не закурил.

И Феде стало жаль его. Он был — из них, а что он мог сделать там, среди них? Он знал присягу, долг, получал команды, отдавал команды... Разве он управлял кораблём? У него было меньше свободы, чем у мальчишки-революционера.

Федя пошёл дальше, чем было ему нужно. Музыка уже еле доносилась, та первая колонна ушла вдаль, а за ней со стороны собора выходил уже не строй, а с заминкою — кучки солдат, кажется уже Литовского полка.

Федя сам свернул к Преображенскому собору, с пушечными украшениями его ограды, и видел теперь близко этих солдат: совсем они шли не героически, а — потерянно, неуверенно. Унтер-офицер нервно подгонял их.

Теперь тут открылся источник стрельбы: одни литовцы, покинувшие казармы, стреляли в верхние окна своих же казарм, чтобы те, оставшиеся, выходили тоже. Какой-то молодой человек в модном пальто и студенческой фуражке, невысокий, толстенький, стоял среди солдат на Басковой улице и размахивал шашкой без ножен. Но никуда солдаты не увлекались им, а теснились к стенам и за углы, не попасть под выстрелы.

Один молодой солдат лежал на тротуаре у стены, раненый, — но никто не помогал ему. Подъезды всех домов и тут были заперты.

В конце Басковой появились стрелки — стройно, в ногу, при офицерах, — и беспорядочная толпа литовцев отхлынула от своих казарм на Артиллерийскую улицу, стала прятаться там.

 

 

К главе 81