Двадцать седьмое февраля

 

 

 

95

 

И — всё по этим комнатам. Медленно кружа. Ходя. Садясь.

И кабинет свой не радовал, не мог себе в нём найти Георгий ни малейшего занятия. Заставить себя.

Всё по этим комнатам, уже больше её, чем его. А вот — и не её. И, как бы, уже не общим. То-то склепным воздухом пахнуло с порога, как заходил.

А может — прячется у Сусанны опять? Или помчалась в Петербург?

Конечно, было бы свободнее всего: придраться, что вот она сбежала, и уезжай. Бросить всё в минуту — и ехать к себе. Не встретились — ну и хорошо, ну и ехать, и считай себя вольным.

И именно так бы надо.

Но он уже знал: облегчение будет только первые короткие часы. А потом наляжет угнетение. И — жалость к ней, гложущая жалость.

От этого не уедешь, это будет когтить, это застит весь мир, всё равно кинешься назад с дороги.

Не то что уехать, а он даже на эти часы неспособен был выйти на улицу — отвлечься, просвежиться, протрезвиться.

Или ждал, что она — вот войдёт, вернётся?

Вспомнил, как они виделись последний раз — вот здесь, в средней комнате, тогда вечером после Смысловских, — и как она смотрела ему в лицо. Зачем смотрела?

Он стал как бы — весь болен.

Висели платья Алины кряду в гардеробе, два-три десятка, были и полуветхие, по скудости жизни офицерской жены, и сохранившие в своих полосках, уголках, воротничках, поясках — историю их восьми лет, разные случаи — смешные, досадные, трогательные.

Стоял, смотрел на них — с печалью.

Представить, как Алина плачет, вот здесь, в этой комнате, и трясётся лицом в своих тонких руках — непереносимо! Почему-то ничьи другие слезы, ничьи за всю жизнь слезы, ни даже мамины, ни Верины, так не хватали спазмами косыми за горло, как — её.

Вот Ольда бы разрыдалась — совсем не то. Да она и не расплачется.

Вот какое было ощущение: как будто, сбежавшись с Ольдой, схватившись с ней в объятья, — не заметили и наступили — то ли на детскую ножку, то ли на кролика, — и оно там дёргается под подошвами, кричит, — а мы не слышим, захлебнулись.

Да уже что-то и от Ольды не подхватывало сердце в воздух как восходящим током жаровни.

Нет, Ольды не удержать.

Может быть и была такая тропка для души: ни с той, ни с другой. Отойти и разобраться. Может быть и была, но не замечена вовремя: где на неё был сворот?

Вот эта раненость её — больше всего и ранит.

Вот эти ножницы её, расхваченные, распахнутые, как горло в крике.

Примириться бы — и снять с души этот груз. Забыть бы всё происшедшее, будто его и не было. Примириться — и чтоб опять легко.

Но — никуда не уходило ощущение чугунного несчастья.

Разлома жизни.

Которой не надо было разламывать.

Было бы легче гораздо, намного, если б Алина была — вот тут, сама. И — кричала бы на него, и упрекала, и позорила, — и он бы в пятнадцать минут объяснился, излечился, пристегнул шашку и — помчался бы на фронт.

Но именно потому, что её нет здесь, она так беззащитна, только распахнутые немые зевы ножниц, а ты такой палач, — вспоминается о ней только хорошее, только самое хорошее, ничего дурного. Именно потому, что её нет, — всё здесь так терзает — за неё, без голоса, укоризненным видом своим.

Вот этот фарфоровый качкий рожок для чернил, сейчас сухой. Или эта шкатулка мелкой резьбы. Все вещи тем и укоряют, что хозяйка проникло любит их, они её частицы. И сколько трогательно-беспомощных следов её начатых и незавершённых подрывов: учебники и тетради французского языка (покинуты); вязанье (брошено); шитьё (неокончено); любительские фотографии — перетемнённые, пересветлённые, умеренные, долей вклеенные в альбом, больше — грудой, неразобранные; бадминтон (оставленный; уговаривала Георгия когда-то играть, ему не понравилось). Алина всё что-то новое пробовала, испытывала, отдавалась фантазиям, хотела, как она говорила, взлететь — и именно потому, что всегда неудачно, и ты это сознаёшь, а она нет, — так и перехватывает теперь горло наперекос.

Такая острая тоска — это всегда удел оставшихся на том самом месте, обычно женский удел: вот, только что, близкий был здесь, вот ушёл — и так полыхнёт по сердцу горечью.

Её ли жалко? Чего-то неназовимого жалко? — невозможно понять самому.

И не отвлечёшься мыслями никак. А часы тянутся, и надо ждать теперь Сусанны. Нечем заняться, ничего не сообразить, голова чугунная.

Полез поискать выпить — серебряная рюмочка с ласточкой, её подарок именинный. Пошёл на кухню поискать закусить — её шутейные цветные варежки, которыми она с огня берёт. Её письменные «меню завтраков», «меню обедов», — хотела систему разработать, конечно опустила... Её нагромождённая тара — коробочки, баночки, упаковки, новые оттесняют старые, а те тоже не выбрасываются, задвигаются глубже.

Тоска — даже, может быть, не по ушедшему человеку. Это — слишком урывающая тоска, какая-то даже... — отчего? куда?.. Какое-то ли предвидение — всеобщих наших разлук?..

При разорённой душе ничто не может ни насытить, ни обрадовать. Пустота и есть пустота.

В дверь позвонили. Вздрогнул: она?? Нет, она бы сама отперла.

Открыл — почтальон. Протянул конверт — и дальше.

Рука Алины!

А штамп — поезд «Воронеж-Москва», вчера. Опущено в почтовый вагон.

Вскрыл — какой неузнаваемо-дрожащий почерк, изломан чуть не в каждой букве! — ещё больше испугался! Но тут же понял: писала на ходу поезда. Куда ж она?..

«...Ты дважды, ты трижды недостоин моей любви. Ты не видел, с кем ты жил. У тебя пелена на глазах была. Я могла украсить любое общество! Но мои лучшие возможности остались нераскрыты. Мои мечты, стремления — растоптаны навечно! И не кем иным, как тобой!»

Прервался. Сел за обеденный стол. Письмо — положил. И руки — вытянул по зеленоватой шитой скатерти. И смотрел застыло.

И наверно долго так просидел.

Наверно в Борисоглебск, к матери.

Вспомнил, взял опять читать:

«...Изо всех, кто делал мне в жизни плохо, — ты самый жестокий, так и знай! Получила ли я от тебя вознаграждение за годы, когда я во всём тебе подчинилась?! Восемь лет я была заперта тобой на замок. Но теперь кончилось моё рабство!»

И опять прервался. И опять вытянул, вытянул руки во всю длину, перед собой на незаставленной скатерти.

Как всё ушатнулось от него. Как о чужом о ком-то.

Никогда ни одного письма её он не читал вот так.

Но и — никогда он не чувствовал в себе такой пустоты. Та-кой пустынности бесконечной!

«За это время я имела горький досуг тончайше продумать и тебя и себя. Теперь я вижу: в тебе — душевная порча. Окунись в свою совесть! — посмотри, какая она грязная! Только я — твоя совесть и твоё спасение!»

Да ведь такое самое она и писала ему всю зиму. Странно, что за весь день сегодня тут он не вспомнил ни одного из этих упрёков. А вот они — опять.

И — опять?

И — навсегда теперь?..

Непроломный тупик.

Если бы сейчас Ольда была в Москве — ринулся бы к ней?

Ох, нет.

Что-то и с Ольдой — не так...

Пу-стыня. Пу-стыня.

Ещё что-то не дочитано?

«...Если ты хочешь, чтобы я отказалась от жизни, — скажи прямо. Для всех — я просто исчезну. И только ты один будешь знать, где меня похоронят. И прошу тебя — навещай меня хоть один раз в 10 лет...»

Ну-у-у-у... Как будто уже не к нему.

Удивлялся всегда: как это люди напиваются, зачем? Неужели нельзя овладеть собой?

А сейчас — напиться бы до бесчувствия, одно здоровье.

Сидел.

Сидел.

А почему он всегда был уверен, что Алина любит его?

Курил.

Ходил.

Вот за своим письменным столом сидел.

Среди приглядевшихся постоянных предметов такой знакомый: стеклянная, чуть усеченная пирамидка, на задней грани наклеены два швейцарских луговых вида, один над другим, а через толщу пирамидки увеличиваются.

Чем чаще видишь — тем меньше замечаешь. А ведь это — мамин предметик, от мамы остался.

Мало что от мамы у него осталось.

И даже фотография её не стоит нигде. Тут лежит, в ящике.

Целая жизнь была — московское детство. А вот искать-поискать — никого сейчас и не найдёшь.

Не найдёшь.

Курил.

Вспомнил.

Достал конверт, почтовую бумагу.

«Калисе Петровне Коронатовой. Большой Кадашевский переулок.

Милостивая государыня Калиса Петровна!

Я проездом на фронт в Москве. Не знаю Ваших нынешних обстоятельств. Но если они благоприятны — не мог ли бы я посетить Вас сегодня вечером?

Искренно Вас уважающий

Георгий Воротынцев».

А в магазине Чичкина, рядом, всегда есть посыльный.

 

 

*****

БИВШИСЬ С КОЗОЙ — НЕ УДОЙ

*****

 

К главе 96