Двадцать седьмое февраля

 

 

 

105

 

И провинившаяся «походная» рота павловцев на Конюшенной площади и остальные роты при Марсовом поле — все, конечно, знали, что ночью 19 зачинщиков отвезли в крепость. По всем ротам так ощущали, что эти зачинщики взяты как бы от них, — и наказанье ляжет на всех. Ещё и командир батальона, хотя не павловцем раненный, посторонним, — но умирал в госпитале, своею смертью отягчая судьбу походной роты.

Поворот настроения нескольких тысяч, доступный объяснению, если уже знать результат, и вовсе же непредвиденный, правда: эти несколько тысяч павловцев, не лучше и не доглядчивей содержимые, чем все остальные запасные в Петрограде, вчера к вечеру причастные к первому немыслимому шагу военного бунта, — сегодня с утра, когда военный бунт вываливался на смежные улицы, кричал, стрелял и жёг, — не рванулись ему навстречу, не пытались растечься и разбежаться, не взорвались в каменных казармах — но смирно, угрюмо сидели, без лишних движений, необычно не выведенные на Марсово поле заниматься, — и только через простор его хорошо могли видеть в окна грозно и торжественно расползающийся под облаками дымный гриб большого пожара.

Кажется: павловцам-то и продолжать бы? Кажется — в том наглядно лежало спасение всех обвинённых и выручка остальных от вины, — только прибиться к мятежу, и вины как не бывало? Кажется, им-то бы ярее всех и помогать бунту?

Нет, воскресный мятеж их остался без последствий. Не он совершил революцию.

О запасных солдатах, сбродном батальоне, не предположить, что вызрело у них понятие чести полка, — вероятно, только чувство совиновности, при извечной привычке подчинения, — продержало их в угнетённости полдня. Но офицеры, даже свеженабранные прапорщики, как Вадим Андрусов и друг его Костя Гримм, — по тревожному времени все ночевавшие в казармах, никто не был отпущен, — уже понимали, что на звонкое дерзкое имя павловцев лёг как бы траурный перечёрк, что с 26 февраля — и стрельбою в толпу, и восстанием — павловцы уже не те, что были второе столетие.

Заснули и проснулись в сквернейшем настроении.

Может быть, вот это ночевание офицеров в казарме, не так как у волынцев, определило угрюмую сдержанность павловцев в то утро.

А уж спал ли и во мраке каком провёл эту ночь капитан Чистяков, заменивший убитого командира? И так уже смозжилась на нём вся полковая тягота, а с утра начался за Фонтанкой в десятке кварталов отсюда — бунт, затронувший сразу три батальона, а потом больше. Очень быстро усвоил капитан, что командование Округом совершенно растеряно, глупеет от опасности и ничего не может ему указать. Решение он должен был найти сам. И не видел решения хуже, чем дуреть от казарменного сиденья, в ожидании, что случится.

Был капитан Чистяков — офицер отъявленный, весь вменённый в свою службу, ввёрнутый, вмазанный в уставы. Просто ли он стоял, сидел, ходил, — он, движеньем и недвиженьем, высказанным и невысказанным, прежде всего постоянно — служил. И солдаты очень это чувствовали, даже самые новички. Могли не любить его за пронзительный взгляд, за беспощадность, — но не могли не поддаться, не подчиниться этому оживлённому сгущению уставов и команд.

Эти месяцы капитан лечился, левая рука его была поднята постоянной перевязью, но даже такая инвалидность, кажется, не нарушала, а ещё отчётистей выражала его подвижность, стройность и службу.

Обезнадёжась в хабаловском штабе (где и не желали от павловцев большего, чем сидели бы в казармах, не шевелясь), Чистяков телефонировал и телефонировал знакомым офицерам в другие батальоны, советуясь, что делать. Он выбирал-то испытанных, что делать они все понимали одинаково — давить бунт, только не знали как, и не были уверены в своих солдатах из-за множества новобранцев — во многих батальонах уже было неспокойно.

И после солдатского обеда, собрав на совет своих офицеров, выслушав, каким они воспринимают солдатское настроение (никто не высказался слишком безнадёжно), — капитан Чистяков приказал: весь батальон (кроме «походной» роты) в боевой амуниции строить на Марсовом поле, лицом к казармам.

По ротам раздались уверенные звонкие команды. И солдаты проштрафившегося батальона спешили с обмундированием, получали кто и винтовки и боевые патроны, толкались на лестницах, выходили. Удивляясь, осветляясь, радуясь.

Становились в четыре шеренги на привычных местах рота за ротой. А впереди — музыкантская команда. И небо светлело, вот и солнце.

Понимал батальон, что он не виновен более, что он прощён, и наказанья не будет.

Разбирались, равнялись по последним командам, винтовки (у кого есть) — «к ноге», а все «смирно», — капитан Чистяков с подвязанною рукой в подхваченной по фигуре шинели, победно расхаживал перед строем, не упуская ни мелочи дальнострельными глазами — ведь неучи ещё.

Все ждали речи, напутствия, а он только крикнул:

Пав-лов-цымо-лод-цы! Царь Государь ждёт от нас выполнения долга! — и скомандовал на всё поле: — Напра-во! — и оркестру: — Марш!

И колонна с весёлой уверенностью повернула, грянул в трубы павловский марш, — и через марш растя до своего знаменитого полка, под тянущую, подымающую музыку, удваивающую человека, в радости этих победных звуков — пошла! пошла, офицеры на своих местах, пошла! вдоль Марсова до угла Миллионной, а там —

— Правое плечо вперё-од!

и, заполняя Миллионную музыкой, шагом и своими тысячами — к Дворцовой площади!

Какая бы в городе ни была революция — но все дороги открыты полку, идущему под музыку.

 

 

К главе 106