128
Всегда считалось достаточным
освещение и на Шпалерной и перед фасадом распластанного Таврического дворца с широко раскинутыми одноэтажными крыльями. Но не для таких
событий, как сегодня! Фонари на Шпалерной казались редкими,
улица не ярка, а сквер перед дворцом для такого столпления
даже полутёмен, хотя горели фонари на колончатом крыльце и были освещены все окна.
А над двухэтажной серединой дворцового тела светился как мреющая
голова отдельно возвышенный среди темноты загадочно тусклый матовый купол. И
впечатление было — притемнённости, скрытости, тайны:
что здесь творится сокровенное. И хотелось туда проникнуть.
Ещё по контрасту напоминали
о яркости необычные для города багровые зарева с разных направлений, хотя и
заслонённые скученностью каменных кварталов. Близко, за Таврическим садом,
горело на Тверской жандармское губернское управление.
Недалеко же, но противоположно, Окружной суд. А между ними в третьей стороне и
подальше — Александро-Невская часть.
А в сквере перед Таврическим
всё сгущалось и накоплялось публики самой разношерстной. Много солдат, или
группами, друг друга знающие, или разрозненные, — странный непристроенный
сброд именно тех существ, которые никогда не пребывают
без строя и команды. И первые уже матросы из экипажей. И всё больше молодёжи —
студентов и курсисток, молодых рабочих и работниц, и даже гимназистов. (Уличных
подростков не было, потому что у дворца не стрелялось). Всё подъезжали и спирались без дела автомобили, легковые и грузовые.
И многие напирали, стараясь
проникнуть в главные двери, а наружный караул оттеснял и окрикивал. В этой
толпе напирающих штатских попадались и солидные мужчины, иногда в дорогих
шубах, они устно доказывали проверяющим, почему им надо войти, а кто совал и
документы.
И некоторое время строго
проверяли, ходили осведомляться в комендантскую комнату, приносили разрешение
на впуск. Потом толпа напирала сильней, отталкивала часовых — и вламывалась,
кто успевал. Потом часовые брали верх, занимали прежние места, и снова
начинался строгий контроль входа.
А внутри — и тепло, и в
залах — уже света доподлинно на народный праздник. И так необъятны были
внутренние помещения дворца, что и все эти волны прорвавшихся
вместе с допущенными растекались, дробились, поглощались, и хотя во дворце
становилось людно, а никак не толпяно. Но в два часа
была утеряна вся чинность и парадность дворца, как могли оценить только члены
Думы.
Почти они одни только и были
без верхней одежды, сдав её ещё утром, как всегда, швейцарам. Так и ходили в
сюртуках, сверкающих манишках, среди посторонних набравшихся — шубяных, пальтовых, шинельных, бушлатных, картузных, папашных. Да членов Думы уже и недосчитывалось многих, и
оставшиеся тончали до затерянной примеси уже не привычных хозяев этого дворца,
прекрасности и простора которого они не ценили прежде. И не показывались
лидеры, чтобы властно распорядиться. И поисчезали
служители Думы и приставы. Во дворце не стало никакого хозяина.
А ворвавшиеся — чаще не
знали, что делать дальше: бродили в сапогах (оставляя снег и грязь на паркете,
так что и поскользнёшься) и рассматривали залы. Праздные солдаты собирались ещё
робкими кучками, негромко толковали. Но потом смелели, глядя на снующих,
торопящихся образованных господ и студентов, начинали и сами сновать-рыскать, в
конце одного коридора обнаружили буфет — и стали там потчеваться, не спросясь и не платя. Дознались
новые солдаты — и буфет опустел вмиг, рестораторы не смели им препятствовать.
Екатерининский зал был с
иную городскую площадь, и одни группы никак не мешали другим. Кто сновал по
делу с важностью, кто изнывал от неопределённости, кто ждал чего-то терпеливо,
нетерпеливо. А молодёжь собиралась своими кучками. Кто-то взлез
на стул и начал малый митинг.
А в Купольном зале появился
длинный стол, и за ним несколько человек сели, а другие стали к ним толпиться,
наклоняться. Там выписывались какие-то пропуска и кому-то что-то разрешали, а
кого-то куда-то посылали.
Через двери вестибюля всё
чаще вводили арестованных — в полицейских мундирах, но больше штатском, разных
возрастов и видов. Их сопровождали со штыками наперевес, с поднятыми
револьверами, с обнажёнными саблями или кортиками — рабочие, солдаты, матросы,
обыватели. Народ в вестибюле, залах и коридорах смотрел на этих арестованных с
жадным любопытством: именно то и притягивало и вызывало злорадство,
что не полиция схватила, а её схватили, или других каких-то злодеев, прежде
недоступных! Глазели на них во все глаза.
Уже знали, куда таких вести — в комнату финансовой комиссии. Там под
председательством лихого пронзительного Караулова
заседали несколько членов Думы — Аджемов, Пападжанов, Мансырев. В
присутствии приведшего конвоя они снимали с приведенных поспешный допрос — и
тут же вынуждены были выносить и выносили мгновенное и
окончательное распоряжение о судьбе арестованного: отпустить ли его или
заключить под стражу. Куда отводить арестованных, уже тоже было избрано:
комнаты на втором этаже близ хор. (В министерский
павильон Керенский такой мелочи не принимал).
Приведшие всегда были с
оружием — одни они с оружием тут, и горели огнём лихорадочной справедливости, и
гордились, что это они догадались, схватили и привели. Из-под таких штыков и
револьверов отпустить — было почти невозможно. Хотя схвачены были люди всего
лишь за то, что этим вооружённым не понравился их вид, или за неугодно
сказанное слово, или не пускали к себе в квартиру на обыск, — благоразумнее
было пока арестовать, в расчёте отпустить завтра, а конвоиров благодарить и
хвалить за то, что они трудятся для закрепления революции.
Ещё в начале этого вечера
члены законодательной палаты были поражены произвольным арестом Щегловитова. Но
прошло несколько часов — и вот уже думцы как будто примирились, освоились, и
вот взяли на себя тоже суд и ряд, не имея на то никаких законных полномочий,
попирая их вослед за Керенским. Он всех их увлёк на самозаконство.
Позже вечером с большим
шумом вошёл в Купольный зал крупный конвой, приведший сразу человек тридцать —
в форме жандармских офицеров, в полицейской форме и штатских. Командовал
конвоем седой старик на костылях, натянувший форму поручика — вероятно старую
свою, долголежалую. Посередине Купольного зала он
громко возвестил, что просит доложить о себе — руководителю революции
депутату Керенскому.
И хотя Керенского тут не
было и близко — по такому вызову, откуда ни возьмись, он появился!
В Керенском быстро
открывалась — да всегда в нём жила! — манера эффектно и благородно держаться
перед революционной массой. Вот он подходил — не медленно (чтоб это не
выглядело чванно) и не быстро (чтоб не угодливо). Он остановился перед стариком
с горделивой выпрямленной осанкой — но и с большим
вниманием, чуть приклоня голову.
Инвалид, сколько мог на
костылях, пытался стать во фронт и приложить руку к козырьку. Отчётливо
отрапортовал, давая неистовую пищу первым революционным газетам:
— Имею честь доложить, что
мною схвачены, обезоружены и приведены тридцать врагов народа!
Головы их — отдаю в ваше распоряжение, господин депутат!
И Керенский ответил звонко,
с пониманием и одобрением, как будто только и ждал этого рапорта и этого
инвалида:
— Благодарю вас, поручик! И
рассчитываю на вас и впредь.
Он — не спросил, кто такие, за что взяты, при каких обстоятельствах. И не
отправил их в уже известную ему комиссию для допроса. Но выше всего блюдя свою
осанку и неповторимость момента, тоном революционного омерзения негромко
скомандовал, неизвестно кому, кто подхватит:
— Уведите их.
И удалился с важностью, не
быстрой и не медленной.
Конвой перетаптывался.
Поручик задумался: они как будто уже довели, что же теперь?
И тогда через конвой кто-то
от натянувшейся толпы кинулся стукнуть врагов народа кулаками.
Другие — прикладами. В кровь.
Вступил избивать и конвой.
Враги не смели защищаться.
Одни кричали о пощаде, кто упал под ударами.
Затем отвели их в арестные
комнаты, на хоры.