193
От начала войны все трое
старших сыновей Кривошеиных рвались, как бы боясь опоздать умереть за Россию. Да
и отец говорил: какое учение, когда надо врага бить.
Двое старших по началу войны
бросили университет и ушли вольноопределяющимися в
артиллерию. С тех пор оба уже получили по солдатскому георгиевскому кресту,
были подпоручики.
Третий
сын, Игорь, едва окончив год назад гимназию, уже ни о каком университете и не
думал, но тут же поступил на последний ускоренный курс Пажеского корпуса, с
минувшей осени был уже прапорщик лейб-гвардии конной артиллерии, проходил
стажировку в запасной батарее в Павловске — и вот скоро счастливо успевал к
главным событиям войны.
Но в короткие недели гордого
отпуска перед фронтом, судьбой и сердцем уже там, — вот не привелось Игорю
погулять в столице! — началась суматоха. Когда вчера благожелательный унтер
предупредил его на Воскресенском, что на Кирочной
убивают офицеров, Игорь испытал растерянность, стеснение, оскорбление — новые
чувства и в новом положении, в котором он никогда не бывал. Год назад он был
беспечный гимназист, ни для какой толпы не завидный, но минувший год в нём
воспитывали офицерское достоинство — и вдруг оно же поставило его против своей
русской толпы?
И тут же, воротясь домой, он услышал от Риттиха,
как волнуется следующий ряд его однокашников-пажей, рвётся ещё в новый бой, уже
внутренний.
Что нужно делать? Смятение,
неготовность. А его батарея спокойно стояла в Павловске, и не звала. И ничего
важнее фронта всё равно не оставалось.
И так весь оставшийся день
вчера и уже полдня сегодня Игорь унизительно сидел дома, лишь посматривая на
Сергиевскую с четвёртого этажа — кто там проходит по улице, какая странная
публика и в каком сочетании. Вчера там катилась и обезумелая
толпа первых восставших волынцев, а потом много
миновало всяких групп и одиночек, и автомобилей, со стрельбою и без стрельбы, с
красными флагами и красными знаками, давая определённое представление, что же
делается на улицах главных.
Унизительно было затаиваться
и скрываться. Да Игорь не испытывал страха, он непременно пошёл бы по улицам,
может где во что вмешаться, он не отчётливо чувствовал новизну положения. Но
отец сурово осадил: сделать бы он ничего не мог, а только бы выставил себя на оплевание. (А уж о матери что и
говорить!) Пойти в штатском? Но не для того он выслуживал офицерский мундир,
чтобы теперь избегать его и прятаться.
Да отвращением наполнялась
душа от этой гнусности, разыгравшейся в Петрограде,
когда все лучшие, вся армия — на святой войне.
Из парадных комнат Игорь
уходил в свою, по дворовой стороне, откуда не виделось
раздражающее уличное мелькание, и можно было бы вообразить, что ничего в
Петрограде не происходит, если бы всё ещё не потягивало гарью от Окружного
суда.
Вдруг он услышал, что как-то
дверьми хлопают не по-семейному и переступают тяжёлыми ногами, и совсем чужие
голоса, а в ответ им — оскорблённый и всё возвышающийся
голос матери. И тогда Игорь выскочил как был, в
кителе, с пистолетом на поясе, поспешил туда — и прежде чем разглядел всю
сцену, нескольких вооружённых солдат, у кого шинель полурасстёгнута,
и мать за спинкою стула против них, — его заметили и закричали:
— Да вот он!
Кровь ударила Игорю в лицо:
пришли за ним? его искали?
Отец что-то не выходил. Тётя
шепнула, что ушёл провожать Риттиха.
А мать выговаривала:
— У меня — два сына на
фронте! И этот — едет! Как вам не стыдно? Война идёт! А вы бунтуете! Как это
называется?
И тётя строго.
Но им — совсем не было
стыдно, да они и не вступали в спор, они пришли по праву силы, что-то тут
сделать. Игорь обежал их лица — и вдруг не почувствовал своего всегдашнего
любования русским солдатом: вместо смелости, подхватистой
службы, терпения или юмора — что-то тупо-развязное, животное, отвратительное
было в этих лицах. Один твердил:
— С этого дома стреляли. У
вас офицер, нам сказали. Вот он и есть.
(И это же действительно кто-то
в доме указал! — из тех, кто улыбаются каждый день при проходе.)
— Сдайте, ваше благородие,
пистолетик!
Оружие — честь офицера. Ещё
ни разу не использованное в бою! Отдать свою честь!
А иначе — надо было
отстреливаться. Тут. Они стояли угрожающе, уже штыки поворачивали.
Высокий тонкий худой Игорь
закинул голову, бледный.
— Отдай, Игорь, — попросила
мать.
Его душило отчаяние, горе,
он сам не помнил, как это сделал, во тьме.
А они — ходили грязными
сапогами по коврам, один попёрся в будуар к матери, в
кабинет отца, тётя за ним. Другой, штатский, ходил тут, по гостиной, между
креслами, по два-по три окружавшими столики с
безделушками, посмотрел на барельеф «Вознесение Господне» и сказал насмешливо:
— А квартира у вас — что
дворец!
А третий схватил графин с
водой, ототкнул и понюхал, проверяя, не водка ли.
Хотя Игорь отдал пистолет,
но не стало лучше: заговорили, что они его увезут с собой.
— Нет! — закричала мать и
загородила проход руками. — Вы его убьёте.
Тот штатский сказал с кривой
улыбкой:
— Не беспокойтесь, мадам, не
убьём.
Штатский был из полуобразованных, ядовитая порода. Уверял, что отведут
только на проверку. Игорь надел шинель, без шашки, и, успокаивая мать, пошёл за
ними на лестницу.
А на солнечной улице весь
наряд сразу его и покинул. Штатский велел одному солдату, простоватому парню,
вести арестованного в Думу и сдать коменданту. А сам с остальной компанией
отправился дальше по Сергиевской. Весь этот заход в дом, отнятие пистолета,
арест — были для них, очевидно, попутным эпизодом.
Отвести и сдать коменданту!
— это и значило арест, никакая не проверка.
Как же мгновенно изменилась
судьба Игоря! — из гордого офицера, едущего на фронт, он превратился в
арестанта, униженно идущего по мостовой в двух шагах перед штыком своего
конвоира, под любопытные
взгляды публики.
Он старался выправкой своей,
закинутой головой и гордым лицом показать всем, что он — нисколько не
преступник и презирает этот арест.
Как, наверно, дико должно
казаться: арестованный офицер, ведомый по мостовой!
И все прохожие
останавливались, смотрели. С удивлением, страхом, — но никто не проклинал. Даже
скорей с сочувствием:
— Наверно, с чердака
стрелял.
— Наверно, у него фамилия
немецкая.
Вот положение! — даже от этих
сочувственных догадок Игорь не мог оборониться, оправдаться, рассказать этим
людям по-человечески, как всё случайно и несчастно произошло. Невидимая
перегородка ареста уже оторвала его от простого человеческого рассказа.
А как мама там страдает? А
что скажет отец, вернувшись? Но он скажет что-нибудь спокойное.
Хорошо, что Риттих ушёл, не схватили бы его.
Перед Думой и особенно в сквере была ужасная толчея, почти пробивались, обходили
грузовики, мотоциклы. Тут арестованному офицеру совсем не удивлялись, но сам он
не мог рассмотреть толпы.
И — разве первую толпу в
жизни он видел? но никогда не замечал подобного: проступающей жестокости на
многих лицах, и не в особый момент их возбуждения, а в этом будничном полувесёлом стоянии в солнечный день подле Таврического.
Как будто с известного антропологического, психологического, национального,
сословного типа — сдёрнули верхнюю кожицу, и у всех сразу проступила
жестокость.
И — жутко становилось, будто
ты попал не в свой народ и на другую планету, и здесь можно ждать всего.
В самом дворце была неразберишная толчея ещё горше, и солдат-конвоир совсем
растерялся: где тут, какого коменданта искать. Уж арестованный сам расспрашивал
и направлял.
Наконец,
пробились — не к коменданту, но в переполненную комнату, где люди разного вида
стояли и сидели, ожидали, тоже, очевидно, приведенные, ещё со своими
конвоирами или уже без них, — а за столом, стеснённая или обстоенная,
сидела как бы комиссия, несколько штатских думских, опрашивали и записывали —
на каких-то клочках бумаги, которые тут же в беспорядке валялись и падали со
стола.
У этих у всех лица были
человеческие, со вниманием, с улыбкой, только усталые.
Один такой симпатичный
спросил Игоря:
— За что вас арестовали?
Но теперь сам Игорь не
размягчился, так набрался обиды за всю арестную дорогу, и вся обида выдавилась
в горло. Сухим тонким голосом он ответил:
— Наверно за то, что фамилия
немецкая. И что стрелял с чердака.
— А какая именно фамилия?
— Кривошеин.
— Позвольте, какая ж это немецкая? — улыбался тот.
— Такая ж, как стрельба с
чердака.
— Вы не родственник
Александра Васильевича?
— Сын.
— Бож-же
мой!
Тут же, на клочке, написано
было ему, что он прошёл проверку в Государственной Думе и не может быть
арестован.
И уже без конвоира (тот с
порога и потерялся) Игорь снова пробивался через людской хаос — наружу.
Но короткий арест как будто
дал ему новое зрение: на множестве лиц он видел эту новорожденную обнажённую
жестокость — и не мог перестать видеть её.
Что-то явилось новое в наш
мир.