316
На женских
сельскохозяйственных курсах княгини Голицыной курсистки ещё позавчера стали
шумно обсуждать: продолжать ли занятия или прервать их и кинуться в события.
Разумеется, не спрашивали мнения профессоров, ни даже директора курсов, всеми
любимого профессора Прянишникова, а только друг друга. И множественные и самые
громкие голоса были: прервать и кинуться!
И — кинулись.
Ксенья Томчак
колебалась. Она охотно и продолжала бы занятия, она любила их и успевала по
всем предметам отлично. Но не имела строгости поднять голос против большинства.
Да и что ж, кинуться так кинуться! — в этом было своё веселье, а московской жизни
у неё и оставался всего кусочек 4-го курса да 5-й — и утопиться в кубанской
степи навсегда. И так со вторника высыпали они со своих курсов, разнеслись
стайками по Москве и носились то в солнечном морозце, то в косовато-ветренном
снежке. Сперва свои, потом соединялись и иначе, со
знакомыми курсистками Герье и Медицинского, то потом со студентами, а в
какой-то час — даже со старшими гимназистами, где-то разокравшими
оружейный склад и всем курсисткам предлагавшими пистолеты — вооружиться на
случай контрреволюции. (Но ни одна не взяла, а только смеялись).
На улицах незнакомые люди
даже обнимались, как самые близкие. Все были опьянены этим небывалым
праздником. Только поспевать, с думских ступенек выкрикивали что-то ораторы, не
доносимое в глубину толпы, но всеми принимаемое одобрительно. Там, врезаясь в
густоту, дефилировали целые батальоны со знамёнами и под музыку. Валили по
мостовым одни люди — без трамваев, без извозчиков, без карет, без ломовиков, —
и заполняли улицы, так что пройти нельзя. Такие толпы, говорят, не собирались
ни на коронационные торжества, ни на похороны Муромцева. В центре города нет
такой улицы, где не чернело бы море. Может быть пол-Москвы, а
то миллион, — целый день идут, стоят, смотрят, машут, кричат «ура». (Первое
движение появилось — грузовые сани, подрабатывали, и кому надо было спешить —
садились и в шубках дорогих, свесив ножки). С постов городовые исчезли всюду —
а появились студенты-«милиционеры» с повязками (и даже
скауты со своими посохами), — и весело брались разбирать толпу: «Сознательные
граждане! Не накопляйтесь тут, вы мешаете движению!»
«Сознательные граждане» —
это стало вдруг любимое публичное обращение, как бы взаимный комплимент друг
другу. Все лица светились, а на шапках, на грудях, на рукавах у всех — красное,
как будто кусочки разорванных красных флагов.
Всё-таки революция, как она
рисуется из истории, всегда связана с какими-то баррикадами, стрельбой,
убитыми. А в Москве — ничего этого не было, случайно убитых трое солдат, да,
говорят, на Яузском мосту какой-то старик звал толпу
к порядку — и его утопили в проруби. Вся революция прошла на одной радости,
улыбках, сиянии, и даже непонятно становилось людям: что ж они думали до сих
пор? почему ждали, жили иначе? что им мешало и прежде жить хорошо? Кажется, ни
у кого сожаления к старому, ни даже мысли, что оно может возвратиться. В среду
стягивались городовые и жандармы в Каретном ряду — но сдались толпе. И многих
городовых вели в городскую думу, но не враждебно, как бы лишь полуарестованными, а из толпы посвистывали им вслед. Как
будто не сразу присоединилось Александровское военное училище? — но на их
дверях Ксенья прочла объявление: «Граждане! Дайте
возможность юнкерам спокойно продолжать свою работу во славу России!»
Чего не видели люди сами — передавали
слухи, один другого трогательней. Что Кишкин во время речи в городской думе
расплакался, не мог продолжать. Что московское купечество пожертвовало 100
тысяч рублей для беднейшего населения. Или что древний генерал-севастополец,
весь в орденах прошлого века, произнёс на Воскресенской площади: «Благодарю
Тебя, Создатель, что ты не дал погибнуть моей родине!» Что совет университета
уже ходатайствовал о возвращении профессоров, уволенных в годы реакции.
Но самый трогательный слух
ходил по Москве — о честных хитрованцах, то есть
отборных жуликах и ворах до сегодняшнего дня: как на Хитровом рынке полицейские
обещали ворам водку, чтобы помогли скрыться; а хитрованцы,
хотя водку и взяли, но привели полицейских в городскую думу: «Поверьте,
господа, что и мы, хитрованцы, не нарушим порядка в
такие святые дни». И будто на Хитровом рынке, действительно, поразительный
порядок, все углы пестрят красными флагами, и некоторые бродяги гордо
расхаживают с эмблемой революции на своих лохмотьях.
За эти дни побывала Ксенья и на сходке Высших женских курсов, в их зале-фойе со
стеклянным потолком, а там стали говорить, что надо быть не зрителями, не
бегать-смотреть по городу — а деятельно помогать революции. И вместе с Эдичкой Файвишевич вчера отправились в целой группе
студентов и курсисток в столовую медиков на Девичьем поле. Там чистили овощи,
варили щи и макароны в невероятных количествах, а студенты развозили эту еду в
грузовых машинах по Москве, кормили войска и толпу. Сперва
было весело — но час за часом, час за часом чистили картошку (чего Ксенья ни дома, ни у своих квартирных хозяек никогда не
делала), — и такая революция показалась ей уже и скучной. Но упустила время
уйти, стало поздно, и она только успела позвонить хозяйкам, что не придёт
ночевать (тоже скандал небывалый!).
А молодёжь очень веселилась,
пели наперебой, кто во что горазд, революционные песни
— откуда-то знали их или на ходу учились? Ксенья
пыталась подпевать, но больше из вежливости. Слова этих песен были грубые, и
мотивы грубые, — и ей стало унизительно и тоскливо, как будто она играет
навязанную роль. Так естественно было со всеми вместе уйти с занятий, со всеми
вместе бегать по городу, — а вдруг защемило-защемило в душе, и так одиноко. Но
неудобно было показать это кому-нибудь, надо было сохранять весёлый вид.
А в соседнем помещении
размножали на стеклографе листовки, приносили их, мокроватые и неприятно
пахнущие, читать для пробы, потом отвозили куда-то расклеивать или
разбрасывать. В большом зале столовой так и ложились спать — на стульях, на
сдвинутых по двое столах, и Ксенья с Эдичкой легли так, придерживая друг друга, чтоб не
скатиться. Света не тушили, но все лампочки обернули красной материей — и чтоб
не так в глаза, и в знак революции.
Но от этого создалось совсем
уже жуткое, кровяное освещение — и спать было жёстко, а под головой ничего, — и
так тоскливо внутри — куда, в какое-то не своё попала Ксенья.
И — зачем?..
Сегодня утром она не
осталась больше чистить картошку — а пешком через весь город, до Соляного
двора, пошла домой. И вошла виновато, как будто сделала что-то дурное или
против своих хозяек.
Она и вообще-то их
побаивалась. Это были две сестры, старые девы, обедневшие дворянки, очень
строгие в жизненных правилах — так что даже вечеринки Ксенья
не могла у себя собрать, и не любили они, когда она возвращалась поздно, тем
более были шокированы, что сегодня не ночевала. А вот они рассказали Ксенье, что вчера вечером вместе с кучкой политических из
Бутырской тюрьмы вырвалось две тысячи уголовников — и теперь они растеклись по
Москве, уже грабят дома и на улицах, — теперь дверь должна быть на засовах, и
подпёрта, и вечером не открывать даже на цепочку.
Об этом побеге
предупреждение и в сегодняшних газетах (со вчера
появились газеты). И с такой же степенью опасности печаталось рядом, что
арестованы члены московской монархической организации, но их черносотенные
документы не захвачены, они успели вывезти их из Москвы в
первые дни волнений.
И сестры негодовали такому
сравнению. Только за то они прощали эту революцию, что, не как в Пятом году, не пресеклось ни электричество, ни водопровод.
И надо ж было случиться, что единственная за все эти дни в Москве стрельба —
как раз и произошла рядом, на Большом Каменном мосту, ещё более напугав и
отвратив хозяек.
В первый год жизни на этой
квартире Ксенья тяготилась их строгостью — для этого
ли она ехала в Москву, чтоб и тут приволья не было? Но как-то привыкла. Она не
хотела снимать квартиру в Петровско-Разумовском,
предпочитала на курсы далеко ездить, зато жить в центре города, близко ко
всему, хорошо возвращаться из театров и с балетной группы.
Да на самом деле она и
любила над собой строгость — ведь и у Харитоновых было то же. Так — и учиться
лучше, и чище себя чувствуешь. А танцевать ей не мешали.
А сейчас, наглотавшись этой
революционной весны, так приятно: в неурочное время принять душ, да прикорнуть
на кушетке с томиком Стриндберга.