Второе марта

 

 

 

349

 

С красными лентами через чугунную грудь и с красными флажками локомотив подкатил на псковский вокзал два вагона невдолге до десяти вечера и невдали от той платформы, у которой стоял царский поезд литер А. Парные часовые у Собственного поезда, чины охраны и свиты остолбенели, увидя при станционных фонарях, как из пришедшего служебного вагона выскочило несколько солдат с красными бантами в петлицах, а винтовки таща как удобней по неумелости, — зримое видение революционного Петрограда. Подошедшие вагоны остановились у соседней платформы лишь немного наискосок от царского салон-вагона. С задней площадки второго вагона гражданский молодой человек, тоже с красным бантом, заприметив станционных служащих да случайных прохожих, стал раздавать им листки. Брали, кто неуверенно, кто охотно. Расходились с ними. Приходили другие желающие взять.

Генерал Рузский непременно хотел перехватить депутатов, зазвать их к себе, минуя царя. Для этого он отдал распоряжения и сам не уезжал в город, сидел в своём вагоне на вокзале, а Данилов из города из штаба присылал сюда ему приходящие документы — ответные телеграммы Сахарова, Непенина, телеграмму о назначении Корнилова, затем разработанный в Ставке проект Манифеста об отречении. Рузский отсылал эти все документы Государю, сам избегая видеть его, желая сохранить при себе отречную царскую телеграмму, — и устоял при повторных требованиях, не отдал сокровища. Боялся он поворота государева настроения за эти лишние часы. Для того Рузский и должен был первый видеть депутатов, чтоб объяснить им, как далеко уже ослаб и подался царь, чтоб их давление оказалось не робче. Беспокоило его, что едет Шульгин, известный монархист, впрочем последние полтора года и верный член Прогрессивного блока. Петроградская обстановка загадочно колыхалась, переменялась, можно было ждать и поворота. Не успел Рузский погнать Родзянке заверительную телеграмму, что по его желанию Корнилов вот уже назначен в Петроград (не должный по службе этого слать, но благоприятно представиться перед могущественным Родзянкой), как пришло — скорее слухом, чем донесением, — что несколько броневых автомобилей, нето грузовиков с вооружёнными солдатами движутся от Луги ко Пскову. И — как это надо было понять и что делать? Противодействовать войскам нового правительства Рузский никак бы не смел, однако и пускать возбуждённую банду в расположение штаба фронта — тоже?

Но как ни сидел он на нетерпеливых иголках в своём вагоне на другом конце вокзала, ничем больше не занимаясь, только ожидая, — упустил, доложили ему с опозданием.

И Гучков с Шульгиным тоже хотели сперва увидеть Рузского, чтоб узнать точно все обстоятельства и не сделать неверного шага. Но не успели они выйти из вагона и выслушать напряжённо-торжественный рапорт станционного коменданта (так приказал ему Рузский) — как вплотную к депутатам подошёл подстерегавший их флигель-адъютант и пригласил к Государю. И отказаться было невозможно: не только по представлениям вековым, но и — выглядело бы неуверенно, портило бы саму их миссию.

И грузноватый приземистый чуть прихрамывающий Гучков, в шубе богатого меха, и легко одетый тонкий высоковатый Шульгин в котиковой шапочке — пошли к царскому вагону, будто так и думали начать, спустились на рельсы, вступили на другую платформу.

По пути флигель-адъютант Мордвинов спросил Шульгина, что же делается в Петрограде, и тот, по молодости, по впечатлительности, не сообразуя со своею миссией, откровенно ответил:

— Что-то невообразимое! Мы всецело в руках совета депутатов, уехали тайком, и нас, возможно, арестуют, когда мы вернёмся.

— Так на что же надеяться? — изумился Мордвинов.

— Вот надеемся, — искренно сказал Шульгин, — что Государь нам поможет.

Вошли в столовую часть вагона. Скороход помог депутатам снять пальто. Через двери они перешли в салон. Он был залит ярким светом при зашторенных окнах, светло-зелёной кожей обиты стены, и лощёно чист, от какой чистоты депутаты уже отвыкали за эти дни в Петрограде. Пианино. Небольшие художественные часы на стене.

Тут встретил их с расторченными седыми усами худой глубоколетний желтовато-седой генерал с аксельбантами — министр Двора граф Фредерикс. Он многие годы сберегал высокую ровную фигуру, но теперь согнутье спины уже и крючило его. Однако он был безупречно наряден, и портреты трёх императоров в бриллиантах на голубом банте напоминали дерзким депутатам, куда они явились. У него было своё неотступное спросить о Петрограде — о разгроме своего дома и что жену увезли неизвестно куда, — но он находился при исполнении обязанностей выше его самого и ни о чём не спросил.

А Гучков, здороваясь с ним, это самое и выговорил запросто, или даже рассеянно, почти как говорят дежурную любезность: что дом министра разгромлен, и он, Гучков, не знает, что сталось с семьёй.

Гучков переступал тяжёлыми ногами, как победивший полководец, приехавший диктовать мир. А Шульгин застеснялся: он ощутил себя совсем не к императорскому приёму, не вполне помыт, не хорошо побрит, в простом пиджаке, уже четыре дня в таврическом сумасшествии. Только сейчас он сообразил, насколько далеки они от церемониала, насколько внешне не подготовлены присутствовать при великой минуте России.

Государь был в соседнем вагоне и тут вошёл — не обычной своей молодой лёгкой походкой, однако стройный как всегда, ещё и в пластунской серой черкеске с газырями, в полковничьих погонах. Лицом он был отемнён и во многих глубоких морщинах, набежавших за последние дни. Он не стал церемонно, чтобы к нему подходили, но сам подошёл и очень просто здоровался, в пожатии у него была крепкая рука.

Дожил император! Своего семейного, личного врага он ожидал как избавителя и сердцем торопил встречу все эти ужасные семь часов от дневного отречения до приезда депутатов. За эти семь часов он выдержал со свитой чай, обед. И читал подбодряющую телеграмму Сахарова. И безнадёжную Непенина: что если отречение не будет дано в несколько ближайших часов — наступит катастрофа России. И в телеграмме Алексеева уверенное заявление Родзянки о сформировании самозваного правительства, и как оно само себе выбрало генерала на Петроградский округ. И несколько раз перечитывал проворно подготовленный дипломатической частью Ставки Манифест об отречении, впрочем благородный.

Вероятно (он боялся) в этот раз глаза его не скрыли и растерянности и надежды: может быть, депутаты привезли ему смягчение? Он спешил угадать: что привезли? Он готов был на ответственное министерство и готов был своего ненавистника Гучкова сделать председателем совета министров (и потом работать с ним и сносить его доклады), — только бы окончилась эта мучительная тяжба с Петроградом, а сам император мог бы беспрепятственно следовать в Царское Село.

Так известны были здесь все лица, что встречавшим не пришёл даже вопрос — спросить у приехавших полномочий от Государственной Думы на этот приезд и переговоры. А депутаты даже ни минуты не подумали ни в Петрограде, ни по пути о таких полномочиях.

Они сошлись как лица несомненные и в обстоятельствах несомненных.

Несомненных — но достаточно ли известных Государю тут, во Пскове?..

Государь сел к небольшому квадратному столу у стены, с каждой стороны на двоих, слегка ослонясь о зеленоватую кожаную обивку стены. Гучков и Шульгин — по другую сторону, против него, Фредерикс — на отдельном стуле, посреди комнаты. В углу за другим маленьким столиком — свитский генерал Нарышкин, начальник военно-походной канцелярии, занёс карандаш над бумагой, записывать.

Понимая, что главный из двоих — Гучков, Государь именно ему кивнул говорить.

О, сколькое мог Гучков высказать этому человеку! Сколько уже было между ними докладов — в Девятьсот Пятом и Шестом году принятых доверительно, так что возбуждалась большая надежда на действие; потом, председателем 3-й Думы, непонятых, отвергнутых. И ещё сверх того в разное время сколько готовил Гучков мысленных докладов царю, монологов к нему, разоблачительных писем! Не изгладился, не забылся ни один рубец минувшего десятилетия. Но — ускользнул уклончивый венценосец ото всех тех монологов, утекло время, — и выговаривать всё то сейчас упречно — было поздно, разве только наслаждением мести. И — улавливал Гучков сейчас в глазах царя и невраждебность, и — неуверенность.

Так надо было идти кратчайшим путём прямо и — доломить августейшего собеседника, не дававшегося никогда до конца.

И Гучков стал говорить — просто, по очереди, как оно всё есть:

— Ваше Величество. Мы приехали доложить о том, что произошло за эти дни в Петрограде. И вместе с тем... посоветоваться, — (это он удачно выразился), — какие меры могли бы спасти положение.

К чему он не стремился — это к краткости. Путь до конца и желательный вывод был ему чрезвычайно ясен, но и сам он не мог его выговорить без подготовки, — и тем более в подготовке нуждался император. Именно долготой, обставленностью, убедительностью речи мог Гучков лучше протолкнуть царя через предстоящую хлябь колебаний и сомнений. И вот он подробно рассказывал теперь, как это всё началось, сперва с разгрома булочных, с рабочих забастовок, разные случаи с полицией, как перекинулось в войска, какие пожары учинились, всё и правда стояло перед глазами, — эти пожары, и костры на улицах, автомобили со штыками, депутации к Таврическому. Каков паралич прежней власти. Как шли под снегопадом пулемётные ораниенбаумские полки... А затем — как и Москва присоединилась вся дружно и без борьбы.

То, что в обеих столицах не было сопротивления, особенно важно было для его аргументации, да это и самое поразительное было: власть оказалась даже и не существующей!

— Вы видите, Ваше Величество, это возникло не от какого-нибудь заговора или заранее обдуманного переворота... — Он не задумывал так выразиться, но язык выразился сам, невольно влачась на место преступления, как тянет часто преступника. — Но это — народное движение, которое вырвалось из самой почвы и сразу получило анархический отпечаток. И именно этот анархический характер движения наиболее пугал нас, общественных деятелей. И чтобы мятеж не превратился в полную анархию — мы и образовали Временный Комитет Государственной Думы. И начали принимать меры, чтобы вернуть офицеров к командованию нижними чинами. Я сам лично объехал многие части и убеждал нижних чинов сохранять спокойствие. Однако кроме нас в том же здании Думы заседает и другой комитет — рабочих депутатов, и мы к сожалению находимся под его властью и даже под его цензурой. Их лозунг — социалистическая республика и землю — крестьянам, а это захватывает солдат. И есть опасность, что нас, умеренных, сметут. Их движение захлёстывает нас. И тогда Петроград попадёт весь в их руки.

В таком раскрыве истинного состояния была, может быть, нерасчётливость, которой Гучков не учёл: ведь их Временный Комитет считали здесь всевластным правительством, только потому и переговоры вели, а иначе: кто они? зачем?

Но иногда встречая неприкрытые искренние глаза Государя, Гучков уловил, что в глазах его вот погасают какие-то слабые блески надежды, которые, кажется, были вначале. Такая полная правда имела, очевидно, влияние на Государя более верное: они, приехавшие, — умеренные, а не лютые враги престола, как рисовалось когда-то, и возникал наклон: не подчиниться им как реальной власти, но — помочь им как, оказывается, полусоюзникам.

Иногда Гучков взглядывал в лицо Государя, но большую часть речи даже и не смотрел, с приспущенной головой глаза в стол, — лучше ли сосредоточиться? или стесняясь слишком открыто торжествовать над давним врагом? Почему-то он избегал прямого взгляда.

Он волновался. Говорил глухим голосом, с остановками, не везде согласовав.

А Государь, полуспиной отслонясь к стенке вагона, тоже опустил голову и перестал смотреть на Гучкова.

Они разговаривали, как если бы были разъединены не этим столиком, но сотнями вёрст телеграфной проволоки.

А вот — безусловно убедительный и выигрышный поворот, который здесь должны почувствовать наилучше: что если мятежное движение перекинется на фронт? Ведь всё — горючий материал, и всякая воинская часть, попав в атмосферу движения, тотчас и заразится. Поэтому посылать против Петрограда войска — безнадёжно: соприкоснувшись с петроградским гарнизоном, они неминуемо перейдут на его сторону.

Такого случая ещё не было, с Бородинским полком произошло вовсе не то (впрочем, царь, наверно, и не знает того случая). Однако Гучков не только пугал, но и сам был уверен. Ещё и развязный лужский гарнизон виделся ему — ведь это уже не Петроград, отчего бы не пошло так и дальше?

— Всякая борьба для вас, Государь, бесполезна. Подавить это движение — не в ваших силах!

Так ли, не так ли, сгущалось ли, чтоб отбить надежду у царя и скрыть, что вызывало растерянность самих думцев? Государь — не возражал, не оспаривал. Склонённая голова его была неподвижна, и лицо непроницаемо. Он сидел, кажется, самым спокойным изо всех.

Он и всегда — волновался только перед решительным моментом, а с началом его успокаивался. А сейчас — совсем успокоился, узнав, что никакого облегчения ему не привезли. Вместе с последней надеждой он утерял и последнее волнение. С безразличием слушал — как что-то новое? или только проверял в себе решённое?

Ещё он про себя удивлялся, как прилично, не дерзко ведёт себя Гучков. Он ожидал оскорбительного поведения.

За дверью едко кого-то добранив, почему не прислали депутации сперва к нему, вошёл Рузский. Не спросил ни дозволения присутствовать, разве кивком головы, ни — сесть четвёртым за их столик, — а сел, через угол от Шульгина, с третьей стороны стола, досадливо перебирая шнуры аксельбантов. В ровном голосе Гучкова стали выделяться молоточные нотки. Он как будто хотел, наконец, удостовериться, пронял ли он царя. Неумолимо рассказывал, как приходили приветствовать Думу и признать её власть — депутации Собственного Конвоя, Собственного железнодорожного полка, Сводного гвардейского полка и даже — царскосельской дворцовой полиции. Все, все доверенные, кто имел касательство к охране личности Государя.

И действительно, можно было заметить, что это Государя забирало: задвигались брови, дёрнулось плечо.

А Гучков истолковал невероятное спокойствие царя до сих пор — его пониженной сознательностью, пониженной чувствительностью, как думало о нём всё общество. Он и сам не забывал никогда поразительное спокойствие Государя на аудиенции в Петергофе летом 1906: рядом с восставшим Кронштадтом — такое невозмутимое спокойствие! Гучков тогда из этой царской безмятежности вывел, что — все погибнут, Россия погибнет. И сейчас он думал, что не может нормальный человек так спокойно выслушивать такие ужасные для себя вещи. А что Государь именно в мелкий момент выразил волнение, было доказательством того же: среди страшных дней России не это ли первое его поразило? Если б не измена конвоя — понял ли бы он, над какою пропастью стоит?

И, ещё развивая этот мотив: всем этим частям приказано продолжать охрану лиц, которая им поручена. Однако другие царскосельские части — в мятеже, и вооружена простая толпа, и опасность (Гучков не вымолвил прямо: для вашей семьи) — конечно существует.

Он — сбивал императора со спокойствия.

Но тот — опять не выказывал ничего.

Всё-таки, несмотря на всю его простоту, что-то в нём не давало забыть, что он — царь.

Итак, думский Комитет — все сторонники конституционной монархии. А в народе — глубокое сознание ошибок власти и именно — Верховной власти. И поэтому нужен какой-нибудь акт, который воздействовал бы на народное сознание. Как удар хлыста, который сразу переменил бы всеобщее настроение. Напротив, для всех рабочих и солдат, принявших участие в беспорядках, возвращение старой власти грозит расправой над ними. У них тоже не стало выхода. Для всех — только один выход: смена власти. Единственный путь — это передать бремя Верховного правления в другие руки. Можно спасти и Россию, и монархический принцип, и династию, если, например, Его Величество объявит, что он передаёт свою власть маленькому сыну при регентстве великого князя Михаила.

Тут Государь первый раз перебил, довольно робко:

— Но достаточно ли вы подумали о впечатлении, которое произведёт на Россию...? В чём почерпнуть уверенность, что при моём уходе не будет пролито ещё больше крови?..

Гучков, тяжело коснеющий, и Шульгин, вдохновенно подвижный, в два голоса и в одну мысль ответили ему, что именно этого и хочет избежать думский Комитет. Что именно через отречение Россия уже безо всяких помех и при полном внутреннем единстве сможет кончить войну победоносно.

— Даже если судить по Киеву, — убеждённо выникал из молчания Шульгин, — общественное мнение теперь далеко отшатнулось от монархического. Если окажут сопротивление, то элементы малозначительные. Напротив, надо опасаться серьёзной междоусобицы, если отречение затянется.

Как, и — по Киеву? По древнему стольному монархическому Киеву?..

На этого известного, когда-то преданного и даже выдающегося монархиста, на малые острые франтовские усики Государь посмотрел, кажется, первый раз за разговор — и печально. И — не его, но снова Гучкова спросил:

— А не возникнут ли беспорядки в казачьих областях?

Гучков улыбнулся:

— О нет-нет, Ваше Величество! Казаки — все на стороне нового строя! Это ясно проявилось в Петрограде поведением донских полков.

Рузский занервничал: всё говорилось опять сначала, а Государь мог промолчать так и час, и отречения как будто не существовало? Гучков тратил усилия зря! В кармане у Рузского лежала дневная телеграмма августейшей рукой!

Но не имея возможности вслух перебить при Государе и сделать от себя заявление (однако и сломить же надо этот невыносимый этикет!), — Рузский заёрзал, наклонился к Шульгину и, теряя приличие, прошептал якобы ему, на самом же деле так, чтоб донеслось и до Гучкова:

Это — дело решённое, даже подписанное. Я...

Это — он сломил Государя! Это должно было стать известным!

А Гучков — не слышал, не понял! Перед встречею было бы довольно двух слов, чтобы теперь этого вовсе не говорить и не вводить бывшего императора в соблазн, что ещё можно уцепиться за уголок трона! Гучков — не понял, и с воспалёнными глазами за пенсне, со сбитым галстуком, вновь настаивал:

— События идут так быстро, что сейчас Родзянку, меня и других умеренных крайние элементы считают предателями. Они конечно против такого выхода, потому что видят здесь спасение монархического принципа.

Не сказал — «который дорог нам с вами», но только так и получалось. Обдуманная или сама собою, сложилась позиция приехавших так, что они — не противниками приехали, не контрагентами, но — даже союзниками, вместе с Государем спасающими все дорогие святыни.

— Вот, Ваше Величество, только при этих условиях можно сделать попытку — (ещё попытку только!) — водворить порядок. Вот что было поручено мне и Шульгину передать вам... И у вас, Государь, тоже нет другого выхода: какую б воинскую часть вы ни послали сейчас на Петроград, повторяю...

Уже совсем не выдерживая, туже насаживая свои стекляшки, Рузский поправил:

— Хуже того. Даже нет такой воинской части, которую можно послать.

Это — сильно было заявлено. Кому лучше знать, чем Главнокомандующему, самому близкому к столице?

(Но никто не высказал, да кажется и не подумал: а есть ли у Петрограда такая воинская часть, которую можно послать на Ставку?)

И вдруг сейчас, совсем внезапно и ни к чему, Государь понял, какого именно зверька ему всегда напоминал Рузский — хорька! хорька в очках, от сильных скул сплюснутые наверх виски. Верней — хорёнка, но со старым выражением.

Фредерикс грузно-опущенно сидел, будто дремал, и ему грозило свалиться со стула.

Гучков пропустил намёк Рузского, но и сам, своими глазами видел, что борьбы не будет, что царь близок к капитуляции.

Не замечая, он всё более говорил с этим человеком, недавно правителем, повелителем, который прежде мог его самого легко изгнать или арестовать (но не сделал так), — всё более говорил сверху вниз, поучая, как не вполне развитого и не вполне взрослого. И когда он уже необратимо доказал ему, что единственным выход — передавать престол, и не услышал возражений, он захотел проявить и великодушие:

— Конечно, прежде чем на это решиться, вам следует хорошенько подумать. — Уступая его психике: — Помолиться. — Однако и твёрже: — Но решиться всё-таки — не позже завтрашнего дня. Потому что уже завтра мы не будем в состоянии дать вам добрый совет, если вы его у нас спросите. Потому что — толпа крайне возбуждена, агрессивна, и от неё можно ожидать всего.

И выдержав паузу, Гучков снисходительно повторил:

— Может быть, Государь, вы хотели бы теперь уединиться? Для обдуманья, для молитвы?

Государь диковато-изумлённо посмотрел на Гучкова.

Гучков положил перед Государем смятую бумагу проекта отречения, составленного ими в пути.

Да, да, верно чувствовал Шульгин: почему правильно, что поехал сюда. Его присутствие здесь отменяет всякий оттенок насилия, унижения. Два монархиста — потому что и Гучков монархист, два воспитанных человека, без оружия, должны были тихими шагами войти к Государю и усталыми охрипшими голосами доложить происходящее. В такой обстановке не унизительно отречься монарху, любящему свою страну.

А Государь всё молчал, иногда разглаживая усы большим и указательным пальцем. Обвесив плечи совсем не по-императорски, а как самый простой человек. Посмотрел большими голубыми больными глазами. И после долгого этого выслушивания наконец сказал:

— Я об этом думал... Думал...

Рузский изводился, что не мог развернуть перед депутатами уже готовое отречение. Хотя как будто царь уже не был царь, вся его бывшая власть лежала, вчетверо сложенная, вот тут, во внутреннем кармане кителя у Рузского, однако власть этикета, внедрённая с юных лет, не отпускала. Объявить сам — он не смел. Но этот тон неспорчивый, эти растянутые «ду-мал» — как будто уже и были высказанным согласием? и открывали Рузскому право (вот как он придумал): право вынуть из кармана и, самому же Государю возвращая, передавая через стол, сказать:

— Государь уже решил этот вопрос.

Очень удачный получился ход! — Государю отрезалось отступление!

Но Николай Второй, получив наконец в руки назад упущенное, чего целый день не умел от главнокомандующего взять, — не развернул, не объявил думским депутатам, а просто — спрятал в карман.

Он — украл своё отречение назад?? Какая ошибка генерала! Так глупо поддаться!

И Рузский приготовился сам теперь объявить, громко сказать, что в том документе, ещё не уничтоженном, ещё вот здесь, в кармане царя.

Нет, к облегчению Рузского царь не слукавил. Он искал слова? Да. Но — не волновался. Да умел ли он волноваться? Этим средним человеческим качеством обладал ли он? Он был — спокойней их всех тут, как будто этот эпизод касался его менее всех.

Но — печален был откровенно. И так смотрел на Гучкова, не искавшего встречи взглядов.

Не обращаясь никак, он сказал однако явно одному Гучкову, голос его звучал очень просто:

— Я — об-думывал. Всё утро. Целый день. А как вы думаете? — робким тоном просителя отступил. — Прияв корону, может ли наследник до совершеннолетия оставаться при мне и матери?

И смотрел беззащитно с надеждой.

Гучков уверенно покачал головой:

— Нет, конечно. Никто не решится доверить воспитание будущего Государя тем, кто... — Голос его отвердел, это не о присутствующих, — ...довёл страну до настоящего положения.

— Значит — мне что же?.. — тихим-тихим упавшим голосом спросил царь.

— Вам, Ваше Величество, придётся уехать за границу.

Государь покивал печально.

— Так вот, господа. Сперва я уже был готов пойти на отречение в пользу моего сына. Именно это я подписал сегодня в три часа пополудни. Но теперь, ещё раз обдумав, я понял... Что расстаться с моим сыном я не способен.

Гучков резко поднял голову к царю.

Голос Государя был совсем не государственный. Но и не равнодушный, а дрогнул болью:

— Я понял, что... Надеюсь, вы это поймёте... У него некрепкое здоровье, и я не могу... Поэтому я решил: уступить престол, но не сыну. А великому князю Михаилу Александровичу.

И потупился. Ему трудно было говорить.

Депутаты удивлённо переглянулись, первый раз за всю беседу. Вступил Шульгин — поспешно, как боясь, что его обгонят:

— Ваше Величество! Это предложение застаёт нас врасплох. Мы предвидели только отречение в пользу цесаревича Алексея. Мы ехали сюда предложить только то, что мы передали вам.

Такое простое изменение, такая простая перестановка двух предметов, — а депутаты совсем оказались к ней не готовы, и пославшие их не готовы, и никто об этом не задумался прежде...

Искал возраженье и Гучков:

— Учитывалось, что облик маленького наследника очень смягчал бы для... масс... факт передачи власти...

Все они там, в новом правительстве, в думской верхушке, рассчитывали на малолетие Алексея, несамостоятельность Михаила... А что ж получалось теперь?

— Тогда разрешите, — искал Шульгин, — нам с Александром Ивановичем посоветоваться?..

Государь не возразил. Но и не поднялся уйти.

Да и не ему ж уходить!

Очевидно — выйти депутатам?

Но и они были в растерянности, не выходили. Да, кажется, Гучков и не искал советов Шульгина, он предполагал бы решить сам.

А у Государя — было своё неохватимо трудное. Но ему — не с кем было выйти советоваться, а вот их же, враждебно приехавших, снова спросить о том же:

— Но я должен быть уверен... как это воспримет вся остальная Россия. — И голубым растерянным взглядом искал ответа у них, избегая Рузского: — Не отзовётся ли это... — не нашёл, как выразиться скромно.

— Нет! нет, Ваше Величество, не отзовётся! — это-то Гучков знал твёрдо. — Опасность — совсем не здесь. Опасность, что если раньше нас другие объявят республику — вот тогда... Вот тогда возникнет междоусобица. Мы должны спешить укрепить монархию раньше.

Также и Шульгину этот вопрос был ясней той неожиданной заминки с наследованием. И он давно порывался вступить с монологом, зачем и ехал:

— Ваше Величество! — горячо, убедительно заговорил он. — Позвольте мне дать некоторое пояснение, в каком положении приходится работать Государственной Думе.

Описал, как наглая толпа затопила весь Таврический дворец, у думского Комитета — две маленьких комнаты.

— Туда тащат всех арестованных, и ещё счастье для них, что тащат, так как это избавляет их от самосуда толпы... Дума — это ад! Это — сумасшедший дом!

Но, кажется, такая горячая характеристика не укрепляла позиции приехавших депутатов? Шульгин исправился:

— Но мы содержим символ управления страной, и только благодаря этому некоторый порядок ещё может сохраняться. Вот — не прервалось движение на железных дорогах. Но нам неизбежно придётся вступить в решительный бой против левых элементов, для этого нам нужна прочная почва. Ваше Величество, помогите нам её создать!

Они просто умоляли, они ничего не вынуждали!

А Государь всё никак не мог увериться, не мог охватить:

— Но я хотел бы, господа, иметь гарантию, что вследствие моего ухода не будет пролито ещё новой крови...

О, как раз наоборот! Наоборот как раз! Только отречение и спасёт Россию от перспективы гражданской войны!

Действительно: зато — миролюбие. Зато — ни над кем никаких расправ.

А вот относительно изменённого Государем проекта — конечно, тут надо... Хотя бы посоветоваться четверть часа.

Но Гучков принял легче и быстрее. Да ведь он ехал сюда, зная несравненное упорство этого человека, ожидая самый изнурительный и быть может безуспешный поединок, так что пришлось бы вернуться лишь с ответственным правительством и с кусочком конституции, — а тут уже всё было сломлено, отречение — подавалось на блюде, цель долгой общественной борьбы — вырвана, надо брать, пока протягивают.

И — ему отказала ненависть к этому человеку, и он сказал великодушно:

— Ваше Величество! Конечно, я не считаю себя вправе вмешиваться в отцовские чувства. В этой области нет места политике и невозможно никакое давление. Против вашего предложения мы возразить...

Слабое удовлетворение проявилось на истерпевшемся лице Государя.

Отыскалась та точка, где он упёрся: в праве на единственного сына!

Депутаты не находились, и Государь не вынуждал их аргументов. Он тихо поднялся и ушёл в свой вагон, так и в руки не взяв привезенного депутатами проекта.

Не объяснив: давал ли он им перерыв подумать? Или уже принял решение сам?

В салоне разбрелись, закурили. Добавился неприглашённый коренастый генерал Данилов, до сих пор завистно переминавшийся на платформе.

Тут стали говорить, в голову пришло: что ведь должны бы существовать какие-то специальные законы престолонаследия, и не худо бы с ними справиться. Граф Нарышкин, до сих пор ведший запись беседы, сходил и принёс из канцелярии нужный том законов Российской империи. Листали, искали, может ли отец-опекун отречься за сына. Не находили.

Не находили видов отречения, но и самого раздела об отречении вообще — тоже не находили.

Двадцать лет боролись, желая ограничить или убрать царя, — никто не задумался о законе, вот штука.

Гучков и Шульгин теперь совещались, верней беспорядочно думали каждый своё.

Если Михаил станет центральной фигурой, то он может повести и неожиданную самостоятельную политику. Монархия может и не принять желанного приличного образа: чтобы монарх королевствовал, но не правил. Такой исход противоречил решению и желаниям Временного правительства.

Просто не успели договорить, сразу не сообразишь. Шульгин сказал бы, немного с романтикой: Ваше Величество! Алексей — естественный наследник, всем понятное воплощение монархической идеи. На нём нет пятен и упрёков. Найдётся немало людей в России, готовых умереть за этого маленького царя...

А может быть тут есть и свои плюсы? Если на троне останется царевич — очень трудно будет изолировать его от влияния отца и, главное, так ненавидимой всеми матери. Сохранятся прежние влияния, отход родителей от власти покажется фиктивным. Если же мальчик останется при троне, но будет разлучён с родителями реально, уедут они за границу, — это отзовётся на его слабом здоровье, да и будет он всё время думать о родителях, и в его душе могут подняться недобрые чувства к разлучникам.

Критиковать — легче всего, и теперь Данилов предлагал Гучкову свою критику: не опасно ли принять порядок, не предусмотренный престолонаследием? не вызовет ли отречение в пользу Михаила крупных осложнений впоследствии?

Гучков перетолкнул надоедного Данилова к Шульгину. А Шульгин, про себя лихорадочно прокручивая, вдохновенно нашёл, вздумал ещё и так: если не дай Бог придётся и следующему монарху отрекаться (в этой обстановке — нечему удивляться), то Михаил может мирно отречься, а несовершеннолетний Алексей и отречься не может, и тогда — что?..

Тем временем Рузский, обиженный, что смазана вся его роль в отречении, порицал депутатов: как же они могли ехать по такому важному государственному вопросу и не взять с собой ни тома основных законов, ни юриста?

Да не ожидали они такого решения! Да нужно представить себе нынешнюю петроградскую обстановку!

Но вот важный довод: если трон займёт мальчик, то правомочна ли будет его присяга на верность конституции? А именно такой присяги думский Комитет и хотел, чтобы новый царь не мог восстановить независимости трона. От Михаила же сразу можно будет такой присяги потребовать. Михаил как регент должен будет отстаивать все полные права наследника. Михаил как царь может быть ограничен уже при вступлении, и это посодействует...

Гучкову не хотелось принимать государева варианта. Но утомлённый мозг не мог найти сильного аргумента против.

Да он так был поражён, до чего ж не сопротивлялся царь отречению! Десятилетия жившим под этой императорской махиной вообразить и ожидать такое — было невозможно! Такой успех шёл в руки сам — как было его не брать? Одним шагом Гучков совершал уникальный поступок в русской истории, обуздывал, быть может, революционную смуту — да ещё и спасал монархический принцип!

Да кажется — их решения никто и не ждал: Государь не возвращался. Он счёл дело уже решённым? или ушёл ещё сам обдумывать?

Да рассуждать от обратного: если сейчас не согласиться — значит, отречения не будет вовсе? Значит, они уедут с пустыми руками. А при их положении таврических пленников — дело отречения просто передастся наглеющему петроградскому сброду, Совету рабочих депутатов? Худшая беда, которой надо избежать. Это будет — гильотина и республика...

Значит, надо брать такое отречение, какое дают. Тут и выбора нет.

Главное — скорей бы его получить, через час уже уехать, скорей бы объявить в Петрограде!

В салоне разговаривали. Умели они тут, при Дворе, держаться, но был раздавлен Фредерикс, голова его свешивалась. Гучков подбодрил его, что узнает, примет меры и выручит графиню.

За этот час на перроне между императорским и депутатским поездами собралось разных человек сто, читали раздаваемые революционные листки, покрикивали «ура!». Офицер охраны хотел приказать рассеять эту толпу, но флигель-адъютант остановил: Его Величество приказал никого не трогать и не разгонять.

К одиннадцати ночи крики на платформе всё усилялись и подступали к императорскому поезду. Под эти крики в другом вагоне и составлялся текст отречения. А Гучков, пользуясь пустой паузой, вышел на заднюю площадку салон-вагона и объявил возбуждённой толпе:

— Господа, успокойтесь! Царь-батюшка с нами вполне согласен. И дал даже больше, чем мы ожидали.

Ура-а! ура-а! — ещё усилилось.

В четверть двенадцатого Государь вернулся — не более потрясённый, чем уходил, всё в том же самообладании, и протянул два листика, отпечатанных на машинке:

— Вот акт. Прочтите.

Все поднялись ещё при входе Государя, стояли теперь, и Гучков, а сбоку Шульгин, склонясь над столом, читали перебегами вполголоса.

— В дни великой борьбы с внешним врагом... Начавшиеся народные волнения грозят отразиться на ведении упорной войны... В эти решительные дни почли Мы долгом совести облегчить народу Нашему тесное единение и сплочение... и в согласии с Государственною Думою признали Мы за благо отречься от престола государства Российского... Не желая расстаться с любимым сыном Нашим... передаём наследие Наше брату Нашему... Призываем всех верных сынов Отечества... вывести на путь победы, благоденствия и славы...

И — как Германия жаждет поработить Россию. И — как для русской победы удаляется Государь.

Рузский видел, что это — далеко не тот Манифест, который прислали из Ставки. Неужели же царь сам так быстро и гладко пересоставил?

Гучков ничему не возразил. А Шульгин, точнее следуя конституционному духу, пославшему их, предложил, чтобы великому князю Михаилу Александровичу было указано принести всенародную присягу верности законодательным учреждениям.

Государь нахмурил лоб, подумал, приписал: «принеся в том ненарушимую присягу».

Шульгин пожал губами на стиль: всенародную не поставил, а какая ж присяга бывает другая как ненарушимая? Но спорить не стал.

Он предложил, чтобы было помечено тем временем — тремя часами дня, когда Государь и без них пришёл к решению отречься.

Чтоб и не упрекали потом, что отречение вырвано депутатами.

Для Гучкова, напротив, такой пометкой умалялась его миссия. Но он смолчал. Пометили тремя часами дня.

И Государь размашисто подписал отречение — простым карандашом.

Гучков сообразил, что подлинным Манифестом в такое смутное время не хочется рисковать, нельзя ли отпечатать ещё и второй подлинный и оставить у Рузского?

Понесли отпечатать ещё один.

Теперь предстояло им троим — бывшему Государю и двум делегатам нового правительства, лицом к лицу промолчать двадцать минут.

Впрочем: нельзя же всё бросить как чужое. Порядок не должен нарушаться. Трон — брату, хорошо. А кому же кабинет министров? А кому же Верховное Главнокомандование?

Депутаты одобрили: неплохо и распорядиться. Усилить преемственность власти. И пометить часом раньше, чем отречение, чтобы было действительно.

Кому же — кабинет?

Государю не хотелось — Родзянке. Вот кого бы назначить: Кривошеина.

Депутаты посоветовали:

— Князю Львову.

Хорошо.

А Верховное Главнокомандование — конечно, Николаше, кому же.

Писались указы Сенату. Это укрепит обоих.

Отдали на перепечатку.

Вот — и молчание.

Потом, потом... Самое трудное — говорить о себе. Какое-то небывалое состояние — без короны. И куда же?..

Ещё не найден тон: кто кому здесь подчинён теперь или нет? Нехорошо поступать самовольно, но унизительно и спрашивать...

Государь подёрнул плечом.

— Не встретится препятствий, если я поеду теперь в Царское Село?

Гучков поднял лоб как преграду. Ещё днём он так и предполагал, но... За спиной царя он увидел властную злую осанку своей главной врагини.

(Соединиться ему — с волей? Нельзя, может и отречение взять назад).

Вслух он не запретил. Но весь напрягшийся вид его, краснота лба. Но само молчание. Затянувшееся.

Потом сказал, что в Луге мятеж. Нельзя гарантировать безопасного проезда.

Государь чуть заметно качнулся — и обмяк как от удара.

(Нельзя в Царское? А только этого он и хотел. Для того и торопился скорей выполнить вот эти все формальности. И — нельзя?..)

С точки зрения общего спокойствия? Ну, это правда, может быть. Для блага России.

Да ведь он в Царское хотел — только на время, пока выздоровеют дети. А потом вместе с ними — в Ливадию бы...

А теперь — куда же? В Ставку?..

В Ставку — надо. Там тоже надо передать дела.

И можно будет вызвать в Могилёв из Киева Мама́. Попрощаться.

Если придётся теперь — покидать Россию?

«В Ставку» — прозвучало и повисло: вопросом? сообщением? Спрашивал разрешения? не спрашивал?.. Какое-то непонятное состояние.

Гучков ещё раз посмотрел на царя в полное пенсне, почти не скрывая, каким его видел, запуганным.

(Ставка, центр войск? При Алексееве и без Алисы? Ни на что не решится. Ни к чему не способен).

Можно.

Генерал Рузский даже извился — в недоумении, в протесте: да как же можно отрекшегося Верховного и отпускать в Ставку?

Но возразить Гучкову вслух — не выговорилось.

Принесли второй акт.

Депутаты предложили Фредериксу контрассигновать обе подписи Государя. Государь кивнул. Фредерикс тяжело сел, достал автоматическую ручку. И долго-долго выводил, с мучительными усилиями, как никогда.

Что ж, попросил и Государь, чтобы депутаты дали расписку в получении акта.

С волками жить...

Часы на стене салона показывали без четверти полночь.

Попрощались.

Рузский попросил депутатов к себе в вагон.

 

А царский поезд мог отходить в Могилёв. Соверша трёхсуточный бессмысленный судорожный круг и оброня корону, возвращаться, откуда не надо было и уезжать.

Ещё более часа поезда стояли.

Со свитою пили ночной чай. Но и здесь не говорили об отречении.

В будничном тоне Государь заметил:

— Как долго они меня задержали!

 

 

К главе 350