380
При своём бессловесном
командире-прапорщике Станкевичу теперь надо было думать за весь сапёрный батальон.
Начинать занятия он не мог бы — солдаты ещё не отошли от ожога восстания. Но
надо было и усиленно искать пути понимания с ними, иначе батальон рассыпется.
Образовалось правительство!
— очевидно, об этом надо было спешить говорить с солдатами, внушить им и
разъяснить.
И Станкевич пошёл по ротам.
Не выстраивал, но собирал, как на сидячих занятиях, в казарме, без шинелей и
шапок, и произносил короткие речи. Он собирался говорить только об именах, кто
какой пост занял, как он связан с народом, как давно боролся за его интересы.
Но первые же две речи, а за ними и все остальные, пошли не так: Станкевич перед
молчащими солдатами вдруг почувствовал необходимость как бы оправдываться, —
оправдывать, что правительство вообще должно быть в стране, почему оно
необходимо. И оказалось, что и это не так просто доказать, во всяком случае он
явно мало убедил слушателей. (Мелькнуло, что если б говорил в
защиту царя — они б его поняли, наверно, привычней. Вот что, наверно, и
было им не ясно: что это — «правительство»? А царь же как?)
И — никакого впечатления от
фамилий министров. Уж казалось, как широка была по всей стране земгоровская слава князя Львова, — но во всех ротах солдаты как ни один о нём не слышали, никто не кивнул, никто
не улыбнулся. Говорил ли Станкевич о заслугах перед армией нового военного
министра Гучкова, о сокрушающих ударах, которые нанёс
старой власти теперешний министр иностранных дел, — ни благодарности, ни
узнавания он не читал на лицах. Остальных — и тем более не знали, а для
Коновалова, Некрасова, Терещенко — Станкевич и сам не мог найти убедительных
слов, чем они заслужили. И — обрывалось в нём. И с тем большей, последней
надеждой он стал говорить о своём друге Керенском. Здесь —
показалось удовлетворение на лицах, но не на всех, а — на здешних, кто
петербургский, тёрся, читал, слышал. И то: одобрение не потому, что он —
министр, а — несмотря на то, что министр.
Опустошённый вернулся
Станкевич с обхода рот.
Он любил додумывать и
формулировать всё до конца. И теперь додумывал. Внезапность и лёгкость
переворота отняла у всех чувство правильной меры и критики. Кажется: если так
легко пал строй, считавшийся несокрушимым, то дальше тем более всё пойдёт
удачно и счастливо. А на самом деле: что может Временное правительство
попытаться сделать? Только — восстановить организацию власти, вполне
напоминающую старую. А наплыв революционной стихии оно воспринять не способно,
самые головы министров для этого не способны раскрыться. Думский Комитет
покорил революции фронт, отдал во власть её всё офицерство — но благодарности
он себе не заслужит. Потому что в революции надо быстро успевать. Надо
развиваться и двигаться быстрей самой революции, только тогда возьмёшь её в
руки.
Станкевич казнил себя за
свою растерянность утром 27 февраля. Он-то знал, соглашался с Густавом Ле Боном: народное большинство всегда нуждается в порядке,
а не в революции. Поэтому революцию никогда не производит народ, а случайная
толпа, в которой никто не знает ясно, зачем они кричат и восстают. Толпу ведут
разрушительные элементы с уголовной ментальностью — и психологически заражают,
присоединяют массу инертных. Революцию можно
определить и так: это — момент, когда за преступление нет наказания.
И вот: находясь в центре
вихря — как овладеть им? как направить его?
Думский Комитет, Временное
правительство — и в самом Таврическом дворце еле заметны.
Вождём революции — несомненно уже стал Исполнительный
Комитет Совета. Он — уже владеет всей армией, хотя офицерство не на его
стороне. Да потому-то именно и владеет, потому-то и тянутся к нему солдаты, что
чувствуют в нём противоофицерскую силу.
Но на этом основанная власть
— опасна, и Исполнительный Комитет сам может оборваться в анархию. Уже слышал
Станкевич недовольные замечания и от Керенского, что вожди Исполкома не
понимают значения власти, и готовы всё подорвать безответственно. Керенский,
более всех успевающий нестись на переднем гребне, и душой уже несколько дней в
новом правительстве, — из первых начал и ощущать эту опасную пустоту вокруг
власти.
И эту тактику — быть на
переднем гребне, Станкевич считал правильной. И вот что он придумал за
час-другой: с опасностью анархии надо бороться в самом её гнезде! Надо —
вступить в самый Исполнительный Комитет, для начала — просто в Совет, а там
продвинуться. А в Совет? А в Совет надо пойти как делегат от офицеров своего
батальона, очень просто. Совет — считается депутатов солдатских, но —
раздвинуть, сломать это понятие: офицеры тоже должны там иметь своих
представителей, и так наложится связка, и всё укрепится.
В комнате собрания офицеры
батальона сидели без дела, безвольной растерянной кучкой: они не смели призвать
солдат к занятиям, и не смели воспользоваться своею незанятостью, чтоб уйти
домой. Просто удивительно, в какую последнюю неуверенность повергло офицеров
всё происходящее: сильная военная система, развитая несколькими столетиями,
развалилась в несколько дней. И сам Станкевич наверно так же
бы был опрокинут, если б не имел народно-социалистического воспитания и
партийных связей.
А теперь он предложил себя
делегатом в Совет — и офицеры безропотно и с надеждой согласились, даже
голосовать не надо было.
Изготовили мандат по форме —
и Станкевич, не теряя времени, отправился в
Таврический.
Стоял красный солнечный
денёк — ещё слабо-морозный, но и в свете и в воздухе уже была весна. На домах
висели красные флаги. Много гуляющих. Станкевич прошёл проулком на Фурштадтскую и дальше по узкому её бульвару. Уже близ Потёмкинской встретил Колю,
своего троюродного племянника, гимназиста выпускного класса.
Колино лицо среди всеобщего оживления
выглядело откровенно-печально. Так странно это у
гимназиста в такие дни. Он был — вдумчивый мальчик.
— Ну что, Коля? — спросил
Станкевич.
А тот посмотрел почти со
страхом:
— Ой, дядя Володя! Плохо.