381
Колин отец был немного
писатель, и по фамилии путали его с известным автором морских рассказов
Станюковичем, уже умершим, — радикальным интеллигентом, побывавшим и в ссылке
за связь с народовольцами. Колин же отец
никогда ни с какими партиями связан не был, но барин
был либеральный, и как все сочувствовал всегда всякому движению свободы.
А с началом этой войны, тоже
как все, принял её патриотически, а в прошлом году,
как старый офицер запаса, добровольно пошёл командовать батальоном ополченцев.
На фронте он был и по сегодня, а Коля жил на Фурштадтской
с мачехой — энергичной, значительно моложе отца. Она в молодости была без пяти
минут эсерка, чуть-чуть не вступила в партию, очень им сочувствовала. От
замужества погрузилась в комфортабельную состоятельную жизнь, но старые
симпатии, оказывается, не вовсе забыла — и в эти революционные дни они
всплеснулись в ней, она захлёбываясь следила за событиями.
Да во всём взрослом обществе
вокруг так было: очарование от революции, всеобщий энтузиазм, светлые лица друг
ко другу и будто какое-то святое зерно проросло во
всех. Кажется: юным бы сердцам — и тем более разорваться от восторга?
Но нет. Коля, как и другие
некоторые мальчики в их классе, сразу воспринял революцию как грязный бунт — от
первых же уличных сцен.
И между мачехой и сыном все
эти дни шли споры. Она, прикладывая ладони к рыжеватым височным кудрям,
отзывалась только восторженно, просто боялась верить, что такое счастливое освобождение наконец посетило Россию. А Коля упорно отвечал,
что — разбой и воровство. (В их квартиру с обыском не пришли, так что
доказательства остались за рамками.) Последние же дни их споры были вокруг
царя: нужен ли России царь, может ли она без него? Мачеха просто взвивалась:
откуда за нашими школьными партами появились такие консерваторы? Она считала
монархию — средневековьем, а для народа, который прозрел, нужна парламентская
республика, как во Франции. Она говорила: мы, наша революция, наша
победа!
Отношения между мачехой и
сыном были поставлены так, что она ему никогда ничего не приказывала, лишь
предлагала, хочет ли он исполнить. Так и теперь она сказала:
— Не сходишь ли, Коля, к
Сабуровым? У них организовали столовую для солдат. Я наготовила тоже туда для
них, захвати в две руки, отнеси?
Коля дружил с молодёжью
Сабуровых и отправился охотно.
В знакомом мраморном
вестибюле их особняка он уже увидел на белом полу и на ковриках расшлёпы и комки грязи, которые, видно, не успевали
убирать. Все вешалки гардеробной были увешаны солдатскими шинелями. А в большом
зале солдаты, человек более тридцати, сидели вокруг огромного стола,
раздвинутого на самую большую торжественность и заставленного многими блюдами и
тарелками, дорогой посуды, а в них наложено самое
изысканное, икра, сёмга, лучшие колбасы, не говоря уже о кулебяках, пирожках и
салате. Бритоголовые солдаты в гимнастёрках, было даже жарко в зале, сидели и
много ели, больше молча, но с любопытством на всё озираясь. Шморгали
носами и обтирались кулаками. А молодые Сабуровы и гимназистки, курсистки и
студенты дружеских семей подносили, услуживали, накладывали, бежали на кухню за
сменой — и были веселы, громки, в большом оживлении от своей деятельности.
Отнёс и Коля мачехины дары
на кухню, вернулся. Кажется, надо было радоваться, что их непросвещённые
обиженные младшие братья сидят по-человечески, почётно, в хорошей обстановке и
едят вкусную пищу. Но ему показалось это всё очень фальшиво,
— эта чрезмерная щедрость и даже изысканность стола, кормление в самом лучшем
зале, украшенном бронзою, фарфором, лакированной мебелью, и подтайки
грязи под сапогами, и нашлёпы на белую скатерть, и
громкая отрыжка солдат, и совсем не добрые их взгляды вокруг — и щебечущая, переклончивая услужливость к ним милых барышень, и само
оживление молодёжи какое-то замороченное. И даже когда солдаты, один,
другой, захотели тут же и курить махорку — их пригласили не вставать и
подносили мраморные пепельницы под их газетные самокрутки,
с красными обломками раскалённой махорки, падающими на ковёр или на скатерть.
Коля почти бездействовал.
Его оскорбила эта сцена и казалась ужасной, унизительной — да и бессмысленной,
потому что таким манером невозможно накормить всех солдат и все дни. И почему
именно этих — запасников, призванных к концу войны, многие и пороху не нюхали
до сих пор, — когда его 55-летний отец пошёл воевать добровольно и старший
кузен, тенишевец, не стал уклоняться от призыва для
продолжения образования, но тоже пошёл добровольно.
Фальшивое было — мучительно.
Зато среди барышень он
увидел одну незнакомую, старше его, возраста курсистки, а ростом меньше,
темноволосую, с загадочными глазами, от которых оторваться было нельзя, — Коля
в неё и вперился с безнадёжностью младшего, не спускал
глаз. Она тоже подавала, но не много, и медленно, с грацией нехоти,
и почти без улыбки, как играла навязанную роль. Звали её Ликоня.
Потом стала к стене, заложив
руки за спину, и так стояла вдали. Кажется, насмешка была на её губах, — а
губы! а красавица!
Ото всего этого вместе Коля
решился, подошёл к ней, стал рядом, не познакомленный, и тихо сказал:
— Позор
какой. Как мы унижаемся. Ох, отольётся это нам.
Она подарила его чёрным
взором, сделала лёгкое-лёгкое полубоковое изгибистое
движение — головой ли, плечами, — и уже этим одним выразила больше, чем он мог
собраться выразить. Но ещё и ответила:
— Да. Никогда нельзя терять
себя.
Какая мысль! А голос! Просто
удивительная девушка. И какие печальные втягивающие глаза. И сама — как из
статуэток, расставленных в этом зале.
Потом вскоре она исчезла,
Коля не заметил, когда. Исчезла — как и не была. И он забеспокоился, хотел ещё
её видеть и слышать, поспешно ушёл, надеясь её нагнать.
Его не видя, за гардеробным
шкафом стояли-курили двое солдат, и один сказал:
— О, паскуды,
как живут! А напугались. Ну да нас икрой не купишь. Скоро мы этих чистёх грёбаных...
И этих скубентов...
... Это всё и рассказал он
теперь дяде Володе, встретившись.