Третье марта

 

 

 

387

 

Сегодня утром на квартиру к прославленному адвокату Карабчевскому, председателю петроградского совета присяжных поверенных, позвонил телефон. И голос, даже в трубке молодой и вибрирующий, объявил:

— Николай Платонович! С вами говорит министр юстиции Александр Фёдорович Керенский. — Представлял себя как кого-то третьего и выше себя. — Вы знаете, сформировалось Временное правительство, и я взял в нём портфель министра юстиции.

Если бы не член Государственной Думы, Керенский был адвокат-мелюзга, юрист приготовительного класса, всего Уголовного Уложения даже и не знал. Но вот соотношение резко менялось:

— Поздравляю вас, Александр Фёдорович!

— Спасибо большое. — И сразу к делу: — Николай Платонович! Я намерен поставить правосудие в России на недосягаемую высоту!

— Превосходная задача! — только и мог изумиться Карабчевский.

— Я хочу, — звонко продолжал мальчишеский голос с того конца, — совершенно обновить состав министерства юстиции. И состав Сената. И всё это, разумеется, из сословия присяжных поверенных. Не могли ли бы вы сегодня же — это дело не терпит отлагательств, — собрать ваших товарищей по совету? Чтобы я мог с вами посоветоваться и наметить всех кандидатов.

— Увы, — только мог погоревать Карабчевский. — Помещение нашего совета, как вы знаете, погибло при пожаре здания Судебных Установлений.

Керенский не упал духом:

— А вы не хотите принять меня и совет у себя дома?

Напор — как буря, не устоишь. Да наверно и надо соответствовать событиям и восхождению нового министра. Уговорились: после трёх часов дня. Уж там как ни относись к присяжному поверенному Керенскому — но всем интересно и нужно осмотреться в грандиозном повороте истории.

К трём часам в большом кабинете Карабчевского уже все собрались, расселись в креслах и на диванах. Как ни в какой другой среде здесь было много «определённо-левых», и они ликовали, у них был праздник все эти дни и вот в эту минуту. Сам дородный Карабчевский и другие солидные адвокаты смотрели на события с энтузиазмом сдержанным (у Карабчевского был и осадок возмутительного отнятия автомобиля, до сих пор и не найденного), — но тем более считали себя обязанными помочь правосудию удержаться на высоте и в этом революционном потрясении, быстрота которого поражала воображение.

И всем было необычно увидеть вот сейчас в министре — не важного императорского чиновника, а доступного коллегу по сословию.

И ровно в три часа распахнулась дверь в канцелярии Карабчевского, но вошёл не ожидаемый министр, а громоздкий, неуклюжий, с виноватым видом граф Орлов-Давыдов, — Карабчевский знал его хорошо, ибо вёл его дело когда-то. Граф объявил от имени Александра Фёдоровича, что Алексан Фёдч несколько запоздает, его задержали в Думе, а он, Орлов-Давыдов, просит разрешения здесь дожидаться. Карабчевский отвёл его в другую комнату.

Ждали министра, обсуждая происходящее, бывшее и небывшее. Вот — сгорели при пожаре Окружного суда все нотариальные акты Петербурга! Передавали слух, что члены Временного думского Комитета, объявляя власть, все имели при себе яд, — и если бы пришли правительственные силы, то все покончили бы с собой. (Карабчевский, зная многих из них, не верил. Да что уж так могло им угрожать?)

Вдруг послышалось движение в передней. Швейцар ретиво распахнул дверь кабинета — и быстро вошёл, полувбежал стройный худой молодой человек с коротким бобриком светлых волос и в чёрной какой-то рабочей куртке (однако в талию), которой стоячий воротник так высоко облегал его узкую шею, а борт застёгнут наглухо, а обшлага тесны в кистях, — что ни проблеска белой сорочки не было видно нигде, как будто куртка надета на голое тело. Так никто не одевался в обществе, что-то было военно-походное в этой одежде и что-то сразу необычное, выделявшее нового министра от смертных.

А за ним поспешал ещё молодой человек, в военной форме, но знали его — тоже присяжный поверенный.

Лёгким движением левой руки наотлёт Керенский бросил, что это за ним — офицер для поручений при министре.

А из другой двери нетактично высунулась крупная голова Орлова-Давыдова, наблюдая, но не решаясь сюда.

Все поднялись — и Керенский, закинув голову, замер, ожидая себе приветствия. Он был очень гладко выбрит, но впечатление, как если б на лице ещё ничего не росло. Однако сияюще-вознесенный вид его выражал такую пламенную веру, что было даже и не смешно.

И Карабчевский, с пышной львиной головой, со значительностью старого адвоката, владеющего и величественными жестами и бархатным голосом, — произнёс министру-мальчику ожидаемую речь, хоть и краткую. Что петроградский совет присяжных поверенных желает новому министру юстиции стать стойким блюстителем законности, в которой так нуждается Россия, измученная беззаконием.

Всё в том же замершем запрокинутом положении Керенский выслушал — а затем раскинул обе лёгкие руки в стороны, как бы желая обнять тут сразу всех, — и с пулемётной скоростью и с подкупающей искренностью, весь исходя от искренности, высказал:

— Дорогие мои учителя! Дорогие товарищи! Я ещё не принял министерства — и вот я уже с вами! Если, всё-таки, есть в России что-нибудь действительно достойное и хорошее, и может быть единственно достойное и хорошее, — то это несомненно адвокатура. Кто же другой всегда стоял на страже права и свободы? И вот — я с вами в первые же часы моей деятельности! И я пришёл просить вас принять посильное участие в поднятии правосудия на высоту, которая соответствует важности исторического момента!

Он, конечно, мог бы сказать ещё многое-многое, но чувства не давали ему вымолвить больше. А кинулся он — обнимать и лобызать всех присутствующих адвокатов, начиная с Карабчевского.

И так быстро и порывисто это произошло, с такой отдачей чувств, что когда он всех перелобызал и его усадили в кресло — он был близок к обмороку. И узкое лицо его, побледневшее, слишком моложавое, и слишком тонкая шея, и эти короткие волосы, обстриженные по-мальчишески, вдруг выявили хилость его и беззащитность.

Руки его похолодели. Бледность была глубокая, голова откинута на спинку, глаза еле смотрели.

Карабчевский перепугался, что министр сейчас и умрёт у него в квартире. Он распорядился быстро подать крепкого вина.

Министр почти не выказывал движения. Все, столпясь, затаили дыхание между жизнью и смертью. Орлов-Давыдов, похожий на крупного печального пса, уже полностью втиснулся через дверь и успокаивал, что с Алексан Фёдорычем это бывает — от слишком глубоких чувств, от переутомления, сейчас пройдёт. Надо бы навеять ему к носу нашатырного спирта.

Но уже Карабчевский подносил к безжизненным губам стакан с вином. Керенский сразу отозвался губами и несколько раз глотнул.

И продолжал лежать откинуто, но уже и приходя в себя. Возвращались краски в его худое лицо. Черты уже не были такими обречёнными.

— Я устал... я у-жас-но устал, — слабо произнёс министр. — Четыре ночи совершенно без сна... — но возвращалась гордость в его взор: — Зато — свершилось! Свершилось, чего мы даже не смели ждать!

Все рассаживались, а волосатый Орлов-Давыдов утеснился в соседнюю комнату.

Живеющий министр не упустил посочувствовать, что из-за пожара адвокаты лишились такого прекрасного устроенного помещения.

Встречно-вежливо Карабчевский возразил:

— Да, печально, что погиб старый уют, но и знаменательно, что так порвана наша связь со старым судом, мы больше не зависим от него, но призваны исправить содеянное им зло.

Раздались вопросы — узнать у министра о подробностях формирования нового правительства.

Всё легчая и жизневея — Керенский всё легче и быстрее стал говорить, и уже свободно задвигалась его узкая голова, и уже руки заплясали на подлокотниках.

— Господа! Я принял этот пост для спасения родины! Сознавая всю важность и всю ответственность...

Он перечислил главных министров, но довольно небрежно, ни одного с почтением. Он так прямо и говорил, что самым поразительным и самым радикальным министром является, конечно, он сам, — к тому же в должности генерал-прокурора. И уж теперь в деле российского правосудия не будет места никаким компромиссам с реакцией, за это он ручается! Теперь, — грознел его вид, а всё же по-гимназически, — в юстиции начнётся самая основательная чистка!

Да, но, смущённо возражали ему, ведь судьи и сенаторы по закону несменяемы, и это важное приобретение александровских реформ...

Да, да! Керенский, разумеется, высоко ценит принцип несменяемости судей, даже особенно глубоко предан этому священному принципу, мы все отстаивали его против когтей самодержавия. Да! — но и невозможно же не сменять! Надо же расчиститься! Ну, надо будет найти способы вынудить некоторых уйти добровольно.

— Ах, да вот, — обратился он тут же к одному из присутствующих членов совета, — вы сумеете нам это устроить, не правда ли? Вот сейчас я назначаю вас директором департамента по личному составу. Надеюсь, вы соглашаетесь?.. Господа, надеюсь, вы одобряете?

Никто не возразил ни слова, хотя и недоумевали. Назначенный был известен лишь левыми партийными пристрастиями, но также и леностью, и слабой деловитостью.

А министр спешил дальше в раздаче должностей, видно было, как он гордился, что это происходит так просто, по-дружески, среди равных и на частной квартире, как не могло бы быть при окостеневшем царском режиме. Назначал с домашней лёгкостью, ничего не записывая.

Нужен был прокурор петроградской судебной палаты. Кто-то предложил Переверзева, — защищал потёмкинцев, славно вёл себя при процессе Бейлиса, да и не в одном политическом процессе, а сейчас — на фронте, в питательном отряде. Карабчевский возразил:

— Но он носится там на коне. Пусть.

А Керенскому сразу понравилось.

— Так пусть носится на коне — здесь! Прокурор революции — и на коне! Великолепно! Назначаю!

Но задумался о Карабчевском:

— Николай Платонович! А вы? Хотите стать сенатором уголовно-кассационного департамента? Соглашайтесь! Моё твёрдое намерение назначить нескольких присяжных поверенных — сенаторами! Да, кстати, знаете, — вспомнил или даже всё время помнил: — Разбирали дела в уголовном отделении министерства юстиции и обнаружили рапорт Протопопова о возбуждении уголовного преследования против вашего покорного слуги — за одну из моих речей в Думе. Как вам понравится? — склонил он голову набок, пожалуй несколько кокетливо при такой строгой чёрной куртке. — Ещё бы немножко, ещё бы не произойди революция — и я... увы... Мы бы не встретились с вами вот так...

Всё же Карабчевский не был убеждён щедрым предложением, какая-то несерьёзная игра, не может быть, чтоб эти лёгкие назначения так все и состоялись. Просил оставить его как он есть, адвокатом.

А что он был за адвокат, это знали все. Кто в русской адвокатуре мог забыть его громовую защиту Сазонова, убившего Плеве! Он превзошёл все адвокатские пределы, не Сазонова оправдывал, но обвинял убитого Плеве: повесил такого-то, заточил тысячи, глумился над интеллигенцией, душил Финляндию, теснил поляков, подстрекал к избиениям евреев!.. Судья останавливал, а Карабчевский львино-величественно: «Я имею в виду — так понимал Сазонов: Плеве — это чудовище! Убить его — значит освободить русский народ, это благодеяние!» Ах, какие ж бессмертные речи произнесены в России, — нет, это никогда не умрёт, это даст стократный урожай свободы!

Так и сейчас:

— Я ещё пригожусь кому-нибудь в качестве защитника.

— При новой власти? Да кому же? — с блуждающей рассеянной улыбкой удивился Керенский: — Разве что Николаю Романову?

— А что ж? — гордо принял вызов Карабчевский: — Хоть и ему. Если вы затеете его судить.

Керенский задумчиво откинулся, ища глазами где-то выше собравшихся. Потом, при всеобщем молчании, протянул указательным пальцем поперёк своей шеи — и резко вздёрнул палец кверху.

И все поняли знак: повешение!!

Никак иначе нельзя было понять.

А Керенский обвёл всех загадочным взглядом, всё ещё куда-то прислушиваясь:

— Две-три жертвы пожалуй необходимы? — То ли советовался. То ли сообщал несомненное.

— Нет! — осмелился Карабчевский возразить при гробовом молчании. — Только не это. Забудьте вы о французской революции, лучше забудьте! Стыдно повторять её кровавые следы. Мы — в двадцатом веке.

Раздались и другие голоса, прося не применять смертной казни.

— О да! о да! — совсем легко, новым порывом согласился Керенский. — Бескровная революция и была всегда моя мечта! О, подождите! Своим великодушием мы ещё поразим мир не меньше, чем безболезненностью переворота!

И он горячо заговорил, как будет немедленно создано множество законодательных комиссий, как будут пересмотрены решительно все законы. Как подарены будут стране первыми же декретами — еврейское равноправие во всей полноте! и равноправие женщин!

— Но! — и грозно поднял палец, и юношеский голос ометаллился: — Из первых же наших действий будет — создать Чрезвычайную Следственную Комиссию для предания суду бывших министров! сановников! высоких должностных лиц! А председателем назначу, — захохотал, но и снова строго, — московского присяжного поверенного Муравьёва! А? За одну фамилию! Пусть вспоминают Муравьёва-вешателя, Муравьёва-министра — и трепещут! А?

Разносили чай.

 

 

К главе 388