Третье марта

 

 

 

390

 

Измена подсекает нас хуже, чем любая внешняя беда: это — как истечение главных сил из нашего сердца, не вознаградимое никакими уже средствами.

Всю минувшую ночь паляще жгла сердце государыни измена экипажа, как-то отодвинутая чередой дневных событий, возвратилась — и жгла. И измена тех генералов или кто там был близ Государя сейчас — вместо поддержки продолжавших держать его в капкане. И — не знала она, чья ещё измена, но — многая, если отлила вся помощь повсюду, и как не стало близких, и как не стало верных, — а уж чужих и врагов хватало всегда. Да и Саблин — на каком уж таком учёте, что не мог приехать даже переодевшись, как Апраксин?

А — что с Ники? Зачем он вторую ночь во Пскове? Почему он не двинется сюда с войсками?

Людям большой энергии, какою была Александра Фёдоровна, невозможность действовать и даже знать события — источительна.

Еле заснула она часа на полтора, под утро. Утром посмотрела на себя в зеркало — как похудела и постарела в несколько дней! А сердце — ещё расширилось с болью, как бы сдвинулось. И ноги болели, еле ходила.

Но и с детьми стало хуже: воспалились и сильно болели уши, корь обещала развиваться с тяжёлыми осложнениями. Только наследник был лёгок, и Мари ещё держалась.

Неустойчивое состояние между дворцом и гарнизоном Царского Села продолжалось и после того, как депутаты Думы объехали гарнизон. Но, разумеется, защитники дворца не могли бы противостоять штурму, да нельзя было и допустить кровопролитие! Так и ходили патрулями у дворца с белыми повязками на рукавах, как нейтральная служба. А герой генерал Гротен сидел арестованный в ратуше. Такого защитника не стало!

А что будет с дворцами Павловским, Гатчинским, Петергофским, Ораниенбаумским? В любую минуту они могут быть разбиты, разграблены — и нет сил помешать.

Ничего нового не притекало, — события как остановились. Да опрокинутый Петроград уже не мог принести благой новости, разве ещё о новых и новых арестах. Телефоны молчали. Не приезжали дружественные вестники.

И день шёл, и день шёл — а из Пскова от Ники больше не было ни строчки. Офицеры уехали — достигли ли его? Ах, хоть фразу бы одну от него! Телеграмму!

Легче, что стала обо всём говорить детям открыто.

А погода стояла — солнечная, чистая, ни облачка, ни ветерка! Значит: верь и надейся.

Нашли хороший исход томительным этим часам: большую икону Божьей Матери принесли в зелёную спальню, где лежат дети, пришёл священник от Знаменья, и отслужили чудный молебен с акафистом. Очень ободрило!

Бог — над всеми, и надо жить безграничной верой в Него. Мы не знаем путей Его, ни того, как Он поможет, но Он услышит все молитвы.

Потом икону пронесли с пением и каждением черезо все комнаты. Вынесли и во двор, обошли его с пением, ладан к небу, золото иконы под солнцем. Понесли в то крыло, к Ане.

Тут узнала государыня, что во Псков собирается офицерская жена, — и сговорились, что она возьмёт письмо для Государя.

Какой выход сердцу! — можно писать!

Но — и нельзя писать много и слишком ясно: не будут ли обыскивать её по дороге? — теперь все сошли с ума.

Любимый, душа души моей, мой крошка! Ах, как моё сердце обливается кровью за тебя! Схожу с ума, не зная ничего, кроме самых гнусных слухов, которые могут довести человека до безумия, разодрать сердце. Ах, мой ангел! Бог да смилуется и да ниспошлёт тебе силу и мудрость! Он вознаградит тебя за эти безумные страдания. Всё должно быть хорошо, я не колеблюсь в вере своей. Мы все держимся, каждый скрывает свою тревогу. Слишком много на душе и сердце, невозможно писать...

Я — держусь только верой в своего мученика и ни во что не вмешиваюсь сама. У меня страх повредить что-нибудь неправильным действием, ведь нет известий от тебя. Из них, из думских, я никого не видела и ни о чём не просила, так что не верь, если тебе скажут такое, теперь все лгут.

И тут — как в подтвержденье, что все теперь неимоверно лгут, пришёл потупленный смущённый Бенкендорф, и просил разрешение передать тёмный невероятный слух.

Что ещё? — взялась государыня за сердце.

Какими-то неизвестными путями и неизвестно от кого, пришёл такой вздорный слух: что Государь вообще отказался от престола, полностью.

Ну, это уже было настолько закрайне дико, что государыня даже и не расстроилась.

Писала письмо дальше.

Но перед вечером, ещё не успела окончить и отправить, — доложили ей, что приехал великий князь Павел.

Обрадовалась: прорыв молчания, поговорить со свежим и, в общем, доброжелательным человеком.

И сразу — поразило его лицо. В прошлый визит он старался держаться с важной значительностью, отстаивая себя, — сейчас нёс бережное выражение, как при подходе к постели больного.

Долгим поцелуем он припал к руке государыни. Выпрямился — и всё молчал.

И вот только тут государыня испугалась.

— Что?? Что с Ники?? — спросила она отрывисто. (Она подумала, жив ли?)

— Ники здоров, — поспешил исправиться Павел. — Но в такую тяжёлую минуту я хотел быть с Вами рядом...

Что-о-о??? — вскричала государыня.

— Вы не знаете? — удивился он.

И достал из кармана свёрнутый — и стал разворачивать — какой-то куцый типографский листок с крупными бледно-чёрными буквами на ужасной бумаге.

И это было — экстренное сообщение об отречении Государя от престола — и за себя, и за наследника. Только — эта фраза, ни текста, ни подробностей.

— Не может быть! Обман! Подделка! Сейчас всё подделывают! — вскричала она и топнула ногой.

Но — на кого? Но — откуда бы взялся этот листок, накатанный, накатанный, накатанный типографскими станками?

Да ни при каких обстоятельствах! Да Ники предпочёл бы умереть, чем подписать такое!

Но седой величественный Павел стоял скорбно.

Но сама грязнота, чёрная серость, отвратительность бумаги отнимала возможность спорить.

Является к нам правда в невозможных облачениях.

— Всё кончено, — говорил Павел. — Россия — в руках самых страшных революционеров.

Однако вид его был не совсем в тоне этих слов. Однако свой дурацкий манифест он послал в Думу, признавая новую власть.

А теперь ещё плёл: что написал сегодня Родзянке, умоляя его вернуть Государю конституционный престол.

О нет! О, не то!

Как душа вылетает из тела при смерти — так из государыни взлетело сознание вверх, ввысь, в небо, ища на самых вершинах бытия объяснения происшедшему.

И там, в поднебесной выси, она поняла своего возлюбленного мужа: он — остался верен себе. Он уступил по вынужденности — но не в главном. Он не подписал противного тому, в чём клялся на коронации. Он — не нанёс ущерба самой короне, не разделил её. Он не присягнул никакой мерзкой конституции. Он спас свою святую чистоту. Он клялся — передать сыну. Но не мог передать ему неполную власть, вот в чём дело! И Алексей малолетен и никакой конституции не может присягнуть.

Едва успела она вернуться из этого взлёта — уже ноги подкашивались. Она опустилась в кресло и плакала.

Павел торжественно-печально стоял перед нею.

Он, кажется, долго был готов утешать государыню. Но она не нуждалась в нём — и скоро отпустила.

Ей легче было всю эту грохнувшую тяжесть перемолоть, переварить одной.

Что-то он ей посоветовал напоследок — она не услышала и не усвоила. Только через час вспомнила его фразу: он предложил ей описать свои драгоценности и сдать Временному правительству на хранение. Чушь какая.

Но Павел — от лучших чувств. Оказывается, уезжая, с подъезда дворца он ещё обратился к невыстроенной толпе солдат:

— Братцы! Наш возлюбленный Государь отрёкся. Во дворце, который вы охраняете, уже нет императрицы с наследником, а сиделка с больными детьми... Обещайте мне, вашему старому начальнику, сохранить их здравыми и невредимыми.

Обещали разноголосо.

Неужели — только сиделка?

Нет, ещё не могла себя государыня почувствовать такой.

Но и голова и грудь не успевали за узнанным.

Иуда Рузский! — это, конечно, устроил всё он!

Пошла — поделиться. С Лили. Она не говорит по-английски, с ней — по-русски.

— Ваше Величество, я люблю вас больше всего на свете! — заплаканно восклицала Лили.

— Я знаю это. Я вижу, Лили.

Лили побежала за доктором Боткиным — и тот пришёл с лекарствами.

Мари, узнавшая первая из детей, горько рыдала, скорчившись в углу большого дивана.

А сказать больным — не было сил. И — незачем.

Ещё надо было утешить и старого Бенкендорфа.

Но в каком душевном тупике, в каком отчаянии и бессилии Ники мог подписать такое? Всё, что строилось 22 года, — а ещё раньше отцом — а ещё раньше дедом — и прадедом, всё обрушить одним движением пера?!

Нет, только не упрекать его теперь, ему тяжелее всех.

А что, если послать — по бездействующим проводам — в никуда — безнадёжную телеграмму?

О, никому не дам коснуться твоей сияющей праведной души!

 

 

К главе 391