392
И стали приходить в штаб
Западного фронта ответы от командующих армиями.
Из Несвижа командующий Второй генерал Смирнов ответил: необходимо личное
присутствие в Ставке великого князя Николая Николаевича! Если решено ознакомить
армию с положением внутри страны, то говорить только голую правду. Будет совсем
плохо, если подорвётся вера солдат в разъяснения ближайших начальников. И — не
обнаруживать неустойчивости в решениях: отмены и перемены вызывают шатания
мысли.
Всё это была — чистозвонная истина для военного человека, так что даже
стыдно выслушивать от подчинённых: только твёрдость, однозначность и открытость,
и никак иначе! И вряд ли Эверт нуждался запрашивать
об этом своих подчинённых, как и Алексеев не нуждался запрашивать своих: ещё со
вчерашнего дня вместо всей этой неделовой переписки он должен был принимать
решения полководца. И не зря выражал Смирнов беспокойство об отсутствии Николая
Николаевича: во главе Армии не мог стоять Алексеев, это ясно. Но где же великий
князь, и сколько ему ехать?
Из Домбровиц
командующий Третьей генерал Леш ответил: пока в армии
спокойно. Но откладывать совещание до 8–9 марта — долго, проникнут слухи, может
повести к волнениям. Раз Манифест объявлен в некоторых местностях, то лучше
придержаться его и объявить к исполнению.
Из Молодечно командующий Десятой генерал Горбатовский
ответил: передача престола великому князю Михаилу Александровичу не приведёт к
успокоению страны. Наилучший выход — передать престол наследнику цесаревичу,
коему и армия и народ уже присягали, а регентом установить великого князя
Николая Николаевича как более популярного среди войск и народа.
Э-э-это уже начинался парламент, из
трёх голосов уже разногласие, вот почему военная жизнь требует решения
единоличного! Кому престол, кому регентство, — наверху решили, не нашего ума.
Но дальше писал Горбатовский правильно: откладывать
решение нельзя ни на один день!
Да так же и сам Эверт думал, но командующие ещё подкрепили его. Да как
может солдат колебаться!
Вообразил себе тишайшего
Алексеева, его ничтожное невыразительное лицо со щёлками глаз, — на что он
способен решиться? Старательный штабной писарь, никакой не Главнокомандующий.
Как же не повезло, что в эти решительные дни во главе российской армии стоит
всего лишь — он!..
И донося в Ставку, сведя
всех трёх командующих мнения, Эверт от себя выразился наконец:
«... Моё решительное мнение:
недопустимо медлить ни дня, ни часа! Необходимо дать войскам совершенно определённое...»
А — что определённое? Если там в Петрограде уже всё равно решили, подписали, — не может
же армия идти наперерез?
... определённое объяснение
о новом правлении и строе...
В конце концов
и мы все, Главнокомандующие, не на скалу опираемся, но на живое подвижное тело.
И это может стать опасным прямо и для нас.
... Отсутствие официального
объявления войска могут объяснить нежеланием начальников мириться с новым
положением, их противодействием...
Вот в чём опасность. Да
опасности со всех сторон.
... Создание Временного
правительства, производство выборов в Учредительное Собрание ввергнут страну на
продолжительное время в анархию. Войска тоже потребуют права голоса, и начнутся
несомненные волнения.
Но решение всё-таки
виделось, и Эверт предложил его Алексееву: повторить
вчерашний приём — коллективное заявление Главнокомандующих, но только теперь по
отношению уже к Государственной Думе: потребовать немедленного объявления
высочайшего Манифеста, законно изданного Сенатом. И, во имя спасения родины,
отказаться от Учредительного Собрания, которое поведёт к волнениям в стране и
армии, разрухе и разгрому.
А если Дума не согласится?
... В противном случае
просить о замене нас людьми, которые способны будут и в разрухе повести войска
к победному концу.
Как будто уступка? Но
уступка злорадная, с хохотом. Хотел бы он видеть тех победоносных генералов
Временного правительства!
... И заявление это должно
быть сделано — не позже утра завтра. И съезд Главнокомандующих недопустимо
откладывать до 8-го, так быстро развивается обстановка!
Подписал своим палкообразным
почерком. Хотел бы видеть, как сощурятся щёлки Алексеевских глаз.
Над этим ответом Эверт оживился, подкрепился. Что, правда, какая слепая
морока замутила его и их всех вчера: почему они потеряли военный голос? почему
потеряли твёрдое стояние ногами? Как они смели так дерзко указывать Государю —
а Думе не смеют. Зачем вообще вмешивались? А если уж вмешиваться...
Но если такими помянутыми
ощущали себя Главнокомандующие, то каково же воем
офицерам и солдатам Западного фронта, и с этим слухом о запрещённом Манифесте?
— Вот что, голубчик Михаил Фёдорыч, — сказал он Квецинскому. — А садитесь-ка вы да
составляйте приказ по фронту.
Мысли Эверта
зрели тяжело, каков и сам он был, но устойчиво, врыто.
— В таком духе напишите, как
я люблю. Не приказ, а скорей отеческое наставление от меня. Мол, чтобы не
смущались их сердца заниматься пустым политиканством. Не тратили бы они зря
время и нервы на бесцельное обсуждение внутреннего управления. О порядке в тылу
пусть заботятся те, на кого это возложено. А войска должны смотреть вперёд, в
глаза врагу, а не оглядываться назад. Наше дело — дисциплина и беспрекословное
выполнение приказов.
Приказ был неоспоримо ясный,
и лысый Квецинский охотно пошёл составлять.
Но пока он составлял —
Ставка всё не отзывалась никак. Замерла — и что они там решали? А часы уходили.
Ставка не отзывалась, но
генерал-квартирмейстер принёс здешнюю минскую новость: сегодня вечером в
городской думе собирается самовольное экстренное совещание земства, городских
гласных, кооператоров, — и хотят выбирать «комитет общественной безопасности».
Что делать?? Ай, что
делать?!
А — что делать? Если в
Петрограде мялись, если в Ставке мялись, — как мог Эверт
всё принять на себя и разогнать городскую думу? и запретить сборище
общественных представителей?
О-о-о, тут дело тонко. Уже
далеко зашло!
Принёс Квецинский заказанный
приказ, отеческое наставление, уже чистейше отпечатанное, — а Эверт не подписывал. Погрузился в сомнение.