409
Очередной сменщик,
прапорщик, приболел — и просил Гулая капитан остаться
ещё на одну ночь на наблюдательном.
Опять никакой стрельбы не было,
и так же богатырски выспался Гулай, а когда проснулся
— у телефониста уже кипяток поспел.
Хлебнул.
В блиндаже совсем было серо,
день пасмурный.
Телефонист дежурил смурый,
лишь у своих аппаратов, ни в какую трубу не смотрел. А сунулся Гулай к окулярам — и на том же самом месте, что вчера, и
даже, кажется, на том же щите дразнил новый плакат:
Царь Николя капут! Солдаты
— по домой! |
Эге-е-е...
Одной пулей два раза не
стреляют. Два бы раза так не шутили.
И опять на высоких тонах,
как трубачи играют, тревога не тревога, а молодое чувство радости от неведомого зазвучало в Косте.
И правда, хотелось какой-то
интересной перемены.
Сразу он проснулся
окончательно. И готов был хоть и второй скучный день отсидеть на наблюдательном, а только с кем-нибудь поговорить бы.
Но не стал докладывать на
батарею: велят опять сшибать, а — за что? Новости нам передают, спасибо.
Пусть и до князя Волконского
дойдёт.
Однако что ж это такое могло
произойти — и почему у нас ничего не известно?
Войне конец? — это бы неплохо,
надоела проклятая. Но что такое в Петербурге и что с
царём?
А пойти в пехоту. Это была
отлучка законная и докладывать не надо. Научил
телефониста, как отвечать, и пошёл ходами сообщения.
Уже под ногами в траншеях
везде было торено, смяли недавний снег. И сверху ничего не сеялось.
В лабиринтах ходов
указателей нет, кто не знает каждого поворота — заблудится.
Тишина стояла вокруг —
полная, ни выстрела, ни стука повозки, ни человеческого голоса. Не представить,
какое множество людей тут закопалось в норах и дышат.
Если действительно революция — то какая ж война? Войну
сворачивать. И то хорошо.
Революция! Всё-таки есть в
этом звуке что-то влекущее, зовущее.
Интересно, что́ Санька. Да впрочем Санька всё больше манную кашу размазывает.
Дошёл до батальонного
командного пункта. Дверь у них навешена не самодельная, а где-то в деревне
снята, с фигурными филёнками.
И внутри обстроили два
помещения: первое — телефонистов и связных, а за перегородкой, в том же
блиндаже, ещё офицерская комнатёнка.
Солдаты лежали на соломе,
сидел телефонист на чурбаке.
— Есть кто? — кивнул Гулай на второе помещение и постучал туда.
По утреннему времени думал
найти только дежурного офицера, он и был, Офросимов опять, — но кроме него за
столиком сидел и командир батальона — маленький остроусый
подполковник Грохолец.
— Разрешите, господин
полковник? — пригнулся Гулай в дверце.
— Да, да, — озабоченно
кивнул тот. Он сидел за столом без шапки, без шинели, маленькая голова его
лысая, а с дерзким островным чубком
посреди темени.
Натоплено у них тут было.
Офросимов, тучемрачный, тоже сидел без шапки, но
шинель перехвачена ремнями.
Грохолец слегка кивнул, чтоб садился
подпоручик. А стулья все — чурбаки с поперечными набоинами.
Гулай сел верхом, тоже шапку
сняв.
По виду их он понял, что —
знают. И не спросил.
Грохолец, известный своими острыми
шуточками перед солдатскими строями и в офицерских компаниях, за то всеми
любимый, шуточки его всегда были кнутики подстёгивающие, — и сейчас сидел такой
же маленький и острый, но вся острота его вскрученных
усов и прокалывающих глаз была бездейственна.
Гулай не спросил — но и они не
удивились его приходу и молчанию. Это молчание так и стояло тут до него. И от
этого стало ещё понятней.
Офросимов со своей земляною
силой сидел, сам себя обхватив вкруг руками, как бы
удерживая не вскочить.
И это их озабоченно
выжидающее сидение осадило в Гулае его радостное
постукивание — и он невольно перенял их мрачность.
— Но при
чём тут Петербург? — трудно выговорил Офросимов. — Да армия не допустит!
— А что именно в Петербурге,
господа? — уже в полном тоне озабоченности спросил Гулай.
— У образованных
нервы сдали, — выдавил Офросимов.
Со всей остротой своей и Грохолец не мог сообразить больше, чем узнал:
— Восстал петроградский гарнизон. Власть захватили 12 членов Думы.
Все министры арестованы.
— А... Государь? — невольно
сразу спрашивалось. (В прежней привычке Гулая было —
говорить «царь», как все говорят в обществе, но среди офицеров это звучало
грубо.)
— Ничего не известно.
— И неужели дело членов Думы
арестовывать министров? — выдюживал, высиживал из
себя Офросимов. — Да ни за что армия не допустит!
— А откуда известно? —
добивался Гулай, уж про немецкий плакат, что теперь.
— Слухи, — пожал узкими
плечами Грохолец. — Но уже по всем телефонам, через
всех солдат.
— Но если так, — соображал Гулай, — тогда почему ж командование прямо не объявит?
Грохолец медленно поводил головой в
кивке, как бы узнавая невидимое, пришедшее:
— Начальник дивизии сейчас
вызывает командиров полков — и... — и? — ещё удивлялся, — полковых священников.
И вот эти священники — как
на панихиду — больше всего и убеждали.
Офросимов сидел крутой
тучей.
И уже не на шутку передалось
Гулаю — нет, тут не забавой пахнет. И он тоже сидел —
хмурой глыбой.
А тонкий, подвижный командир
батальона, при своей части и при оружии, готовый и к бою и к смерти, как
всегда, — что мог?..
Вся острота его была упёрта
во что-то тупое, неизвестное.
Со всеми их чувствами и
мыслями ничего от них не зависело — а как решит начальство.