Четвертое марта

 

 

 

416

 

Вчера среди дня, неурочно, вдруг грянул над Москвою громовой колокольный звон, как пасхальный! Сперва — из Кремля, потом стали ему отзываться, отзываться из других разных мест. И покатилось, и погудело над Москвой — часа наверно два.

А Ксенья со своей ещё гимназической подругой Бертой Ланд, тоже теперь московской курсисткой, как раз гуляли — занятий-то по-прежнему не было. И многие прохожие и Берта восхищались, как это замечательно придумано: отметить колокольным звоном праздник обновления России. Некоторые шли смеялись, а другие крестились по привычке. Правда, слышали, что этот звон — подменный какой-то: не только не все церкви, но и полезли на колокольни ненастоящие, видимо, звонари: сбивались и перебивались нестройно.

Многие были в восторге, а Ксения постеснялась возразить, что это неуместно и даже обидно: как же так, на великий пост? Хотя и сама была не блюстительница постов.

Вообще, жизнь рано научила Ксенью, где что говорить и что́ иметь право любить, не любить. Ещё с детства нельзя было жить противоположнее, чем у своих в экономии — и у Харитоновых, но Ксенья усвоила и не путала два разных поведения. А хорошо чувствовала себя — в обоих. Своей кубанской жизни она отчасти стыдилась — и большого богатства и, совокупно, невежества. А с другой стороны — и нисколько не стыдилась, ведь богатство пришло честными средствами, энергией и смёткой её незаурядного отца, который, будь он с образованием, не потерялся бы и среди московских крупных фигур. Да и в самом богатстве она не ощущала безнравственности — а зато какая независимость. Но высказать такое среди курсисток было невозможно, неинтеллигентно. А ещё с одной стороны — это невежество с малороссийским говором было родное, трогательное, и некрасиво-унизительно было бы говорить о нём с извинчивым видом.

Так и мимо Иверской часовни — Ксенья при Берте шла, как будто не замечала, а на самом деле ощутимо раздвоилась, — и хотелось бы подойти, послушно постоять. Все эти дни революции, рядом с шумной придумской толпой, тут теснились богомольцы, больше женщины, простолюдинки, и проходили по очереди внутрь, а там полыхало обычное множество свечей.

И ещё этот пьяный звон. И как раз под него вывели из подвала городской думы едва не тысячу пленных городовых, они покорно построились в колонну, и повели их куда-то вверх по Тверской. Стянулась смотреть на них толпа, но мирно, враждебного не кричали.

По городу разъезжали на автомобилях с призывами: всем возвращаться к мирным занятиям. И на стенах развешивали воззвание нового теперь командующего Грузинова: «Дело сделано! Переворот совершился! Теперь дело каждого — вернуться к своей работе. Скопища мешают, кто останется на улицах — тот сознательный враг родине!» Но все только смеялись: разгулялись, во вкус вошли, правда уже по тротуарам, мостовые стали прочищаться.

Вчера же открылись и театры, и кинематографы, ещё веселей. Вчера, в одной газете, разошлось и радостное: что убийца Сашка-Семинарист арестован со своею шайкою, и Москва вздохнула облегчённо.

Но сегодня в газетах оказалось: и та шайка, и шайка Васьки-Француза — все на свободе. В газетах же были и царские отречения, и газетчики бегали, вместе кричали: «Конец дома Романовых! Сашка-Семинарист на свободе!»

По всем улицам сбивали, снимали гербы с аптек, учреждений и замазывали их на торговых вывесках.

Сегодня же хоронили и трёх солдат — «жертв революции», убитых на Каменном мосту. Погребальное шествие пошло из центра, поднялось по Знаменке, Поварской — и на Братское кладбище. Воинские чины несли сотню венков, дамы — букеты из красных тюльпанов, шествие растянулось, останавливались для речей, говорили, что хоронят — 100 тысяч человек. За погребальной колесницей шла рота автомобилистов с оркестром, школа мотоциклистов и ещё один оркестр юнкеров.

Но Ксенья с Бертой пошли не туда, а на Красную площадь, где назначен был парад войск. Тут уже публика заняла лучшие места, а кто половчей, это не для барышень, взобрались на крышу Торговых рядов, угнездились, между башнями Исторического музея, на уступах Василия Блаженного и на деревьях вдоль кремлёвской стены. А уж Лобное место — это было сбитище тел.

Стоял тихоморозный прелестный день. Через пелесоватые облака иногда проглядывало солнце, то больше, то меньше.

Многие из публики пришли не поодиночке, а рядами, с какими-то невиданными знамёнами — партий или организаций, так и стояли с ними. Народ всё больше густится. А войска стояли своими рядами и на штыках у многих висели красные обрывки. А середина площади оставалась пуста, и на ней стояли автомобили с поднятыми треножниками фотографических и кинематографических аппаратов.

Торжество начиналось у Минина и Пожарского, уже какой день утыканных красными флагами, в руке Пожарского — с надписью «Утро Свободы». Из Спасских ворот туда вышло духовенство в золотых ризах (опять не по посту) крестным ходом, с хоругвями и большим хором. Ударили кремлёвские колокола, уже в опытных руках. Войска вскинули винтовки и замерли, в толпе многие мужчины сразу сняли шапки, другие потянулись-поколебались, третьи и не шевельнулись. Да и действительно было что-то совсем не церковное, хотя участвовали архиереи, и духовенство шло в клубах ладана. Неожиданно сильный оркестр — сразу из нескольких оркестров, заиграл марш, слышно и через колокола и перебивая церковный хор. И от Исторического музея появилась небольшая кавалькада офицеров — их-то и встречали маршем. Впереди отдельно ехал, очевидно, новый командующий Грузинов — не слишком молодцеватый, и лицо вялое, но темноокий, картинный. Они поехали туда, к Минину, спешились, начался молебен, а снова неладно: появился над площадью, отвлекая, один аэроплан, потом другой. И этот второй совсем низко летел, как бы за башни не зацепиться, отвлекая на себя всё вниманье толпы. И он же сбросил на площадь что-то бело-красное — это оказался в белой обёртке большой букет красных тюльпанов — и его бегом понесли командующему. Только когда аэропланы улетели — вступил в силу, даже и на всю площадь, мощный бас знаменитого протодьякона Розова. Отслужили — духовенство пошло в Кремль назад, опять ударили колокола, оркестры заиграли «Коль славен», а Грузинов вновь оказался на лошади, левой рукой обнимая подаренный букет, и так поехал вдоль войсковых рядов и так произносил речь: возврата к прошлому быть не может, старой власти больше нет, пребывайте спокойно!

А затем началась уже совсем военная часть — перестроения, команды, оркестры, церемониальный марш, Грузинов со свитой занял ещё новое конное положение, возвышаясь над пешими отцами города, — и войска потянулись, зашагали, с красными лентами и пятнами на грудях, и это должно было быть очень долго, потому что они стояли от Воскресенской площади — и чуть не до Москворецкого моста.

Посмотрели юнкеров впереди, а потом надоело, Ксенья потянула подругу в Александровский сад. Пробежали наудачу между строями, и протискались дальше вниз. Там вдоль садовой решётки стояли, ожидая своей очереди, ополченские дружины с зелёными знамёнами и «за веру, царя и отечество», только «царя» везде было зашито куском красной ленты.

А здесь, в этом долгом узком живописном садике под возвышенной древней зубчатой стеной — не взирая и не зная никакой революции, всё так же гуляло и на салазках каталось множество детей — с няньками, с мамками, с бабушками.

Боже, что на свете интересней и неисчерпаемей зрелища этих неопытных беззащитных малышей под разноцветными шапочками и чепчиками, каждые полгода жизни — своё поколение. С их неумелой или уже бодрой перебежкой. С их пробуждением в мире слов и понятий. С их играми, дружбой, первыми раздорами и легкоминучими слезами. И с каждой жалобой, и с каждой радостью — беготнёй к своей охранительнице.

И какая же радость — это всё выслушивать, успокаивать, помогать и направлять.

Как раз с Бертой ещё в гимназические годы в Ростове хаживали по городскому саду, присматривались к гуляющим детям и выбирали: «Какого б ты хотела иметь?» — такая у них была игра.

И сейчас с умилением и с завистью Ксенья заглядывалась на одного, другого, пятого.

Вся жизнь её до сих пор, и всё ученье, и все развлеченья могли иметь только один смысл и одну цель. Что несомненно и уверенно, единственное на земле, она хотела — сына!

Не может быть большего счастья!

И уже — очень была пора! Двадцать два года!

И уже непонятно: зачем ещё не теперь? А через год из Москвы уедет и канет в печенежскую зыбь.

 

 

К главе 417