Четвертое марта

 

 

 

422

 

Хотя освобождение из тюрьмы выпало Гвоздеву небывалое, шумное, — бежали, кричали по коридорам ворванцы, а надзиратели, трясясь, открывали все камеры кряду, а снаружи уже ревела толпа, — но не само освобождение укачало Козьму Антоныча, он себе со товарищи долгого срока и не ждал, — укачала его революция, как она есть.

Тут и очнуться было некогда: из Крестов повлекли их всех в Таврический дворец, через несколько часов он уже состоял в Совете рабочих депутатов, на другое утро и в Исполнительном Комитете, а там надо было заседать и заседать, спасибо, что сна в тюрьме в запас набрался. (Оставил усишки, отпущенные в тюрьме.)

Но хотя и понимал Козьма, что революция перетряхнёт всю Россию, и многое и многие послетают с мест, начиная с царя, — однако же первые часы думалось: вот сейчас вернёмся в Рабочую группу, и уж теперь без назойливых помех, и никто не будет толкать бороться с самодержавием, а вместе с военно-промышленным комитетом, да с военно-техническим комитетом... Теперь-то и должно было начаться не мутное, а ясное дело, без раздоров, теперь-то и кинутся все спасать Россию и армию, — война-то тянет хребет, войну-то с хребта не сбыли?

А — нет. Куда там! Весь Петроград, и все рабочие, и все образованные как перепились какого бешеного зелья, — никто и не мнил ворочаться к работам. Праздновали, и праздновали, и праздновали день за днём, какое-то шалопутство всеединое. Тут ещё и на питательных пунктах кормили бесплатно всех кряду. А как растянется праздник — не похочется к будням, народ в себя не вернёшь, звереет, и пойдёт по разбойной части. И если б Козьме трезвей подумать раньше, так этого и надо было ждать. А он-то сам думал о работе, как пособить захолодалым нашим солдатикам, мол и все так будут заботиться. А — нет. И даже сам Александр Иваныч Гучков уже не собирал боле своего важного комитета — а носился по Питеру, и за царским отречением, и теперь в том же Таврическом. И уж на что Пётр Акимыч Ободовский, — запустил и он свой комитет и кружился тут же, в Таврическом. И — никак нельзя было собрать Рабочую группу, это и в голову теперь никому не лезло. Никто ни Рабочей группы не отменял, ни Думы не отменял, ни войны не отменял, — а стало нельзя, и всё. Как нет их.

И что Козьму выбрали в Исполнительный Комитет — по-перву он думал, что это помеха, и одурело, и одиноко он тут вместился среди говорливцев. А теперь оказывалось: другого и места ему нет. Всё стало новое — и все стали на новых местах. И нельзя было возобновить работу на заводах никаким собственным уговором и объездом: ещё меньше, чем раньше, он мог открыто дело иметь со своим братом рабочим. А только здесь добиваться, через Таврический, через Совет.

Итак, готов он был снесть здешнюю новую заседательщину, надеясь через неё прорваться ко всеобщей работе. Но оказался он тут — как какое чучело. И для чего он тут с утра до вечера парился — с каждым днём понимал всё меньше. На Исполнительном Комитете сидело их (и вскакивало, и перебегало) человек двадцать, не считая солдат, — из них меньше половины выбрали на шумном стоячем Совете — как Гвоздева, кого весь рабочий Питер знал. А больше половины — назначили сами себя, промеж себя. Но — очень бойки, крикливы, и держались так, будто лучшей жизни им и не надо. Где, казалось бы, совсем не об чем говорить — тут-то они и разливались: о капитализме, о социализме, империализме, интернационализме, — точно мусорным мешком Козьме об уши хлестало. А где б надо крепко решить — тут прошмыгивали. Такое дело было ясное: пора работы начинать, неделю гуляем, это и в мирное время так себя распускать нельзя, этак ни обуться, ни одеться, ни есть никому не станет, — а в военное пуще? Защемило Козьму середь них. Несколько раз подымался и он говорить, о заводской работе, да как-то неумело выходило, и забивали его. А когда голосовали, то ещё ни разу Козьма в большинство не попал, но всегда его сторона была покрыта. Так что коли б он тут и не сидел, и руки не подымал, — никак бы это не проказалось.

Заходил Гвоздев постоять и в толкучке общего Совета. Там говорили слова самые простые и все от сердца, — да только сердце у всех распускалось на болтовню и безделье: вылезали наверх, а несли как пьяные, кто во что горазд. И так эта буйность раскидывалась по плечам, по головам, — сейчас ежели встать над ними да позвать к станкам, — ведь загогочут, не пойдут.

Наконец, только вчера дошёл Исполнительный Комитет вроде бы до дела: разделиться на рабочие комиссии, по разделам работы. Но и тут состроились такие комиссии — чисто языком болтать, и туда вобрались главные говоруны. А где надо работать, то Гвоздева выбрали сразу в три комиссии: автомобильную, финансовую и им же настоянную комиссию возобновления работ. С этого мига и ожил Козьма, хотя уж теперь сидеть на заседаниях — никакого дня и вечера не хватало.

Но и в комиссию по возобновлению работ вместе с Гвоздевым и Панковым, тоже рабочим, попал Залуцкий, большевик, и сразу загородил: приступать к работам — не время! ещё революция не кончена! ещё наш главный враг буржуазия на ногах, ещё мы не добились 8-часового рабочего дня, ни земли крестьянам, ни демократической республики. Не возвращаться к станкам, ни в коем.

Большевиков в Исполнительном Комитете, спасибо, кучка малая, но им — хоть всё вдребезги, так ещё лучше, разума у них нет. И работы не надо, и войны не надо, и правительства не надо, всех гнать! Обкладывали Гвоздева раньше — обкладывают и сейчас. Раньше нельзя было работать: на царя, мол, работаете. А теперь — опять забороняют, нельзя.

Тогда и предложил Козьма так: пусть приступят к работе хотя бы те заводы, которые прямо на оборону работают. Но и тут большевики не согласны: мы — против разделения революционной армии пролетариата! мы — за максимум сохранения и развития революционной пролетарской энергии!

Хоть опять с ними табуретками дерись, как на Эриксоне. Для чего же тогда и комиссия возобновления?

Да тут и решение прими — так сразу не заработаешь. А — все котлы заново растапливать? А где полопались трубы? А — снег и мятели за эти дни занесли заводские дворы, железнодорожные ветки, — надо разгребать, расчищать, топливо подвозить, согревать печи, да и сами цеха нахолодали, — тут от решения до работы ещё трое суток пройдёт.

Встретил в коридоре Ободовского — Пётр Акимович больше всего тужил о трамвае: пути забило льдом за эти дни, когда подтаивало, а провода порваны в 16-ти местах, вагоны кой-где набок свалены, трамвайные ручки разокрадены. А разживлять заводы — даже и надо с трамвая.

Между тем и полки некоторые очнулись, стали приходить в Таврический с плакатами: «Солдаты — в окопы, рабочие — к станкам!» Хорошо, это нам поддержка.

Да знают Гвоздева на всех заводах, везде свои люди и отзовутся. На каждом заводе есть серьёзные рабочие, кто давно б уже стали по местам, да напуганы забияками.

Решил Гвоздев так: если работ возобновить ему не дадут — уходит из Совета, уходит из Исполнительного Комитета, нечего ему тут преть. Обрыдло ему это столосидение и за полтора года в Рабочей группе, лучше фартук надеть, к станку да погнать стружку. Сейчас в два дня добиться решения — или уходить напрочь.

И сегодня на Исполнительном Комитете Гвоздев встал потвёрже и выговорил всё товарищам революционерам. Ведь посчитать — девятый-десятый день рабочий Питер гуляет. Куда ж нам разгуливаться, если война идёт? Что ж от России останется? Ни снарядов, ни патронов никто не выделывает — дивоваться надо, что немцы ещё смотрят на наше гулянье, а ударят — и в неделю до Питера пройдут. Или теперь же начинать работу — или лопнет вся наша тут говорильня.

— А на каких условиях начинать? — кричали большевики, пятеро их сидело. — Опять на старых? После такой революционной победы?!

А другие возражать не нашлись. Другие жались. Рисковое дело: всегда звали к забастовкам, а теперь к работе? Боялись даже на Совет с таким делом выйти, — кто выйдет? кто скажет? а ну, на крик возьмут?

— Да я выйду, — сказал Козьма.

Не-е-е, — загомонили. — Тут надо товарища политически авторитетного.

Решили: завтра утром ещё раз собраться, и ещё раз обговаривать.

К концу заседания поднесли вчерашние московские газеты, со всеми полными страницами — на два часа чтения. Петербург кипел событиями, а Москва описывала.

И Козьма взял газетку. Поскользил:

«Смерть Зубатова».

... 2 марта у себя на квартире на Пятницкой улице застрелился знаменитый Зубатов: прострелил с виска на висок, умер мгновенно. Оставил записку — прощание с сыном, никого не винить, не мог пережить разрушения монархического строя...

И — жаль его стало Козьме. Хоть и полицейский чин — а хотел рабочим добра. Верно ведь вёл: не революция вам нужна, а заработок.

Вишь как монархию любил.

 

 

К главе 423