Четвертое марта

 

 

 

430

 

Это тихое внутреннее отодвигало Веру от её окружения.

Да она-то ходила в церковь нечасто, может быть в месяц раз. Как бы настойчиво ни собиралась на молитве одна — она не поднималась в то устремлённое плавание, создаваемое хором или даже только слитным стоянием сотен. Во время церковной службы как будто достраивалась защитная оболочка вокруг тебя — и хранила потом на всех путях, пока не рассеивалась.

А сегодня была как раз из любимых годовых служб — вынос креста. Вера-то хаживала в разные церкви, а няня только в Симеоновскую, их приходскую, не любила она церкви менять, а тут и идти-то квартальчик по Караванной, мостом через Фонтанку — и уже сразу налево синий куполок и шпиль. Няня шла всегда прежде службы, занять своё постоянное место у левого столпа, у иконы «Сошествие во ад», — и страдала, если оно оказывалось занятым. Она любила предслужебный простор в церкви, поздороваться со знакомыми и самой обойти все любимые иконы, приложиться и поставить свечки, не через плечи передавая. Так и сегодня она ушла раньше, Вера после библиотеки уже внагон ей.

Вошла — уже тесно: служба к выносу креста никогда не малолюдна. Но проход нашёлся, поставила две свечи в двух подсвечниках и пробралась ближе к няне, не вплотную. Есть своя добрая магия в постановке свечи: переим огонька от другого воскового тела, от другой неизвестной руки и души и потом нежное оплавление свечьей ножки, тоже от помощи дружественного огня, и утверждение свечи в её отдельной чашечке — начало её короткой жизни, столько раз поэтически сравненной с человеческой жизнью, и сравненье это глубоко. Ты поставила свечу, отошла, но бестелесные нити между тобою и ею остались: она в убыстрённом и пламенном виде отдаёт Небу свою (и твою) жизнь, свою и твою молитву, — и в чём-то провидит и предсказывает твою, пусть ещё не короткую, судьбу. И Вера любила, если оставалась близко, ещё послеживать глазами за своею свечой, не утерять её в десятке похожих тесных — и вздыхала, когда, отгоревшую, её гасили с тонко-жалобным сизым дымком.

Вера вошла после начального каждения, когда благоухало и ладанными клубами ещё воспарялось всё храмовое пространство. В подвоскресную службу меняются чёрные ризы Поста на цветные — и вот они были красные сегодня тут. Конечно, не те алые, дерзкие цвета, испестрившие городскую суету, благородно бордовые, а всё же красные... Как будто вторглось и сюда.

Но и плыло — «Благослови, душе моя, Господа» в кадильных струях, и внешний мир отодвигался и мельчал. То, что пелось тут, было только малым отрывком величественного псалма, сотрясшего Державина, — только о велелепоте, в какую облекся Господь, и о водах, как пройдут они посреди гор, и это уже была панорама от вершин к ущельям, а сколько ещё сверх оставалось во псалме: и как шествует Господь на крыльях ветра, коснётся гор — и они дымятся, и как не поколеблется Земля во веки и веки, и как поит Господь полевых зверей, произращает траву для скота и пищу для человека, и сотворил Луну для указания времени и Солнце, знающее свой закат, и как мятётся всё живое, когда Он сокроет лицо своё, и как умирает живое, когда Он отнимет дух.

Слава Ти, Господи, сотворившему вся.

Между тем, предводимый дьяконом с толстой свечою, священник обошёл храм вдоль стен, в отступ молящихся окадивши все главные иконы, и ещё с амвона веерообразно кадилом, — закрыл врата в светящийся рай, отрезав нас на этой земле, с чем есть мы сами.

Но однако какая твёрдость нам сообщена: Земля — не поколеблется во век, молитесь отдатно и уверенно. И воспламеняются революции, и гаснут революции, — а мир Творца стоит.

Густым дьяконским басом, как бы и не дающим себе всей силы, потекла мирная ектенья с привычными возгласами, ритмично отзываясь утешительными «Господи, помилуй», — о свышнем мире, и мире всего мира, и о Синоде, а дальше, как тысячи-тысячи привычных раз, никого бы не удивляя, должно было потечь «О благочестивейшем, Самодержавнейшем, Великом Государе нашем» и о супруге, о матери его, наследнике и всём царствующем доме, — отданные богослужению не ожидали тут какой спотычки, но кто-то успел подумать за этот день, оборотливый Святейший Синод дал поспешную команду (ну да не более же поспешную, чем отрекался сам царь)? — и вот уже гудел дьяконский бас:

— О велицей богохранимой державе Российстей и благочестивом и благоверном Временном правительстве ея.

Вера как увидела сразу усмешки своих друзей и знакомых, и ей стало стыдно, ибо не нашлась бы возразить. Конечно, раз царя больше нет, его должны были прекратить омаливать — но может быть не с такой поспешностью? В этой «благочестивости», так нескладно приложенной к Временному правительству, где все и креститься забыли, была комическая услужливость. Отодвинутый, умельченный внешний мир протянул руку и сюда.

Но Вера не столько сама испытала толчок, сколько отдалось ей за няню: а няня?? Покосилась на неё через несколько плечей — а та тоже повернула голову к Вере, как никогда не крутилась с тех пор, что Вера выросла из ребёнка, — и гневное изумление было на нянином сухом лице.

И по всей церковной толпе прошло движение, огляды, перешёпты.

...Няня шла в церковь — исцелиться от гнева этих дней. Перед самым домом их, через площадь, в Михайловском манеже, согнаты были как скот наарестованные люди, говорили — уже с тысячу там заперто. И к церкви-то шла — мимо цирка, а туда вотеснялась толпа на сходку, и на всех наляпано красное лоскутьё, а сходка там кажный день по два-три раза, вот и во время всенощной, небось в церковь не пойдут. А в церковь вошла — стоят солдатиков несколько, а гляди с красными лоскутами. Подошла к ним и сразу: «Да вы что, лешебойники, в уме? куда пришли? а ну, посымайте!» Двое — сняли, а другие двое потоптались — ушли. Пошла прикладываться к иконам — под иконой Преображения ещё какая-то неряха подколола большой красный шёлковый бант. Тут же няня неколебно его сняла, понесла в мусорницу, потом подумала — отдала к свечному ящику. Укрепилась на своём месте, народ собрался, звонить кончили, раскрыли царские врата, закадил батюшка вокруг престола, служба началась — и чаяла няня теперь просветлеть после этих дней окаянных. И тут — пристигло её на ектенье. Она — как ахнула, только немо. Она — верить такому не могла. Там в городе пусть чертобучатся как хотят — но как же это тут подменили? что ж, нас и в храме хотят облиховать? да куда ж душе деться, не из храма же вон? Что это, и церковь отпала? Теперь и церковь будет ненастоящая?.. Да царь же — живой, как могут за него не молиться?.. Может дальше передвинули? Нет, дьякон читал: «О пособити и покорити под нозе их всякого врага и супостата». Так под кого ж покорить — под этих же супостатов?..

Уж так сбило, смешало всё! — но служба текла своим чередом, вот пели «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых» — это стояло! к нечестивым не пойдём, и аллилуйя раскатывалось. А там — «Да исправится молитва моя», — няня успокаивалась.

«Ибо утверди вселенную, яже не подвижится...» Не подвижется и от ваших бунтов.

Но дыханье затаила на сугубой ектенье: да хоть теперь-то! Нет, пропустили Государя опять, вместо него опять — благоверное правительство.

Ну, знать не нашему уму... А вся служба — та же, неизменная. Куды нам деться? Сами втихую молиться будем.

А — Егорию каково? за него помолиться.

... А Вера думала: да по-настоящему нет противоречия между тем, что в городе и что в храме: ищут братства и там и здесь, только разная форма выражения, разный уровень понимания и разный успех. Здесь — уже достигнуто, а там — ещё долгий путаный путь.

Умягчала, умягчала несравненная вечерняя молитва: «Сподоби, Господи, в вечер сей без греха сохранится нам...»

Слышала «Господи, помилуй» — чуть подпевала свозь губы — два самых ёмких молитвенных слова, что только не помещается в них. Вступало: «о всякой душе христианской, скорбящей же и озлобленней», — молилась тут за брата Георгия, да не только тут, а во всякой молитве, и утром и вечером, — и за угрожаемую жизнь его и за смятенную его душу.

Но и, с отчаянием же, — о себе. И — о нём. Чтобы решилось это мучительство как-то же, чтобы решилось, как укажет Господь, и если можно, то откроет путь, а если нельзя, то завалит зримо.

«Господи! пред Тобою все желанья мои, и воздыхание мое не сокрыто от Тебя

И если нельзя — то отринь до конца, что нельзя, а если можно, то вразуми — что можно.

Между тем померкли лампы, вечерня переходила в утреню.

Она не смела ничего просить прямо, ибо путь и был загорожен явно. Но душа не хотела перестать надеяться.

А священник в чёрной рясе перед закрытыми вратами, с головой и плечами сокрушёнными, читал свои тайные молитвы за всех.

И снова потекла мирная ектенья — и нанесла тот же немирный удар по ошеломлённой няне и, наверно, по многим тут.

Но задумчиво-повторительно успокаивал хор: «Благословен грядый во имя Господне!» — как отбирая всех здешних от разочарований этого мира.

Зажглись ярко лампы — и грянул тропарь сегодняшнего праздника «Спаси, Господи, люди Твоя». Оказался и хор уже переучен, и теперь, не без сбива от непривычки, замявшись, вывел — не «победы благоверному императору нашему», а — «победы богохранимой державе Российстей и христолюбивому воинству ея на сопротивныя даруя».

Для няни это должно быть всё же приимчивей: и держава Российская, и христолюбивое воинство. И никакого временного правительства.

Торжественно выносили огромное Евангелие в драгоценном окладе, с посверкиванием камней. И мощным голосом дьякона:

«... Ибо они еще не знали из Писания, что Ему надлежало воскреснуть из мертвых...»

Ещё не знали...

Но мир храма торжествовал над внешним. Ничто не могло протянуть лапы остановить этот воспаряющий праздник в накалившемся запахе горячего воска, где вперёд искупалось и всё дурное, что могло случиться во внешнем мире.

А в распахнувшихся царских вратах священник неповторимым древним жестом, приветствуя первый утренний луч, косо раскинул вздетые руки:

— Слава Тебе, показавшему нам Свет.

Подходил высший момент сегодняшней службы: протяжное «Святый Боже, Святый крепкий», и все уже знали, хотя и не всем было видно через раскрытые врата, что священник вознимает с престола большой крест, увитый цветами, и, больший чем голова его, возлагает к себе на голову.

А вот и вышел с ним на амвон, предшествуемый двумя отроками с большими толстыми свечами и дьяконским каждением. Вот бережно спускался по ступенькам и под хор «Спаси, Господи, люди Твоя» двинулся к центру храма и там уложил крест в цветах на аналое. Окадил его, обходя. Земным поклоном пал перед ним на ковёр. За ним второй священник. За ним дьякон.

И вдруг, за хором, чутко, все в храме уже уверенно знающие и каким-то дивом не вырываясь, не отставая, не украшая тех лучших голосов, но подпирая их мощью, взняли полнозвучное, взмывающей земной силой не похожее на всё тонкое и прекрасное, что пелось до сих пор:

Кресту-у-у Твоему-у-у по-кло-ня-ем-ся, Влады-ыко-о!

Это была — как волна, покрывающая всех тут и до того цельная, что как будто она и перенесла Крест по воздуху, не роняя, — на аналой посреди храма.

Нет, не волна, а соединяющая сила, которую действительно ничто на Земле не может сломить.

Кресту-у-у Твоему-у-у по-кло-ня-ем-ся, Влады-ыко-о!

И падал весь храм в едином земном поклоне — и снова вставал. И снова победно

Кресту-у-у-...

Потом хор пел один — «Животворящему древу поклонимся» — а в толпе возникла толчея, но братственная, взаимоуступчивая, толчея до тех пор, пока она выливалась в струйку к аналою, где покинут был простор для падения ниц и затем целовать большое серебряное распятие в круге неколющих цветов.

Твоим Крестом разрушится смерти держава.

 

 

К главе 431