Пятое марта

 

 

 

439

 

В Ростове весна всегда прорывается рано, каким-то тревожным духом — ещё в феврале. А сейчас, опустясь с широты Минска, Ярослав был тем более поражён ударом тепла и весны, смешанным запахом тающего снега, конского навоза и первых почек. При внутренней тревоге, с которой он приехал, этот мягкий удар пришёлся ему и самым желанным, его он и искал! — и самым больным.

Он приехал в отпуск как будто к маме, сестре и брату, — на самом деле ни к маме, ни к сестре, ни к брату — а даже к самому Ростову больше, чем к ним. Потому что при камнях его, в нишах его и проходных парадных, на бульварах и в провале между Садовой и Пушкинской (и в каждом переулке по-своему) задержалась, осела, как неразогнанный дневным солнцем туманец, — какая-то несытая тайна его юности. И эту тайну он приехал дознать, собрать ладонями, перешептать снова. Где он сам за это время ни воевал, ни прошёл, а тайна — странно — осталась именно только в этом городе. Нигде в другом месте одинокое шатание не могло так душу уводить и щемить, как здесь.

А если — неодинокое?..

Только отсюда, оказывается, он мог исследить и найти. Только здесь, где это розовело на восходе, — могло разгореться и жаром. Так он был устроен.

У него не было ни невесты, ни ждущей любимой. Но сразу несколько нежных и острых воспоминаний он вёз в груди, и они распухали в ворох надежд. Ни одно из них не было подкреплено свежею перепиской, но мнилось — все эти девицы на прежних местах, и каждая готова продолжать с ним оттуда, где они остановились.

И так поехал он трамваем за Крепостной переулок в Нахичевань к Ларе — а она, оказалось, уехала со всею семьёй. И с большой надеждой он искал на Тургеневской Тому — и застал её помолвленной. И ещё одно застарелое нежное знакомство — Нюша Кочармина — повлекло его ранним утренним местным поездом в соседний Новочеркасск. Но Нюша и вовсе оказалась замужем, и Ярик, конечно, не пошёл по новому адресу. А познакомился с братом её Виталием, кончающим гимназию, а на будущий год хочет в Ростов в университет. Такой светлый умный юноша, звал его заходить к Харитоновым, когда будет в Ростове.

Никого не нашёл! Но все уличные углы, впадины, тупички, скамьи под акациями, сейчас голыми, мреяли Ярославу, что помнят, остались верны, благодарят за возврат.

А на улицах уже продавали для кого-то букетики фиалок и подснежников. И такие свежие, цветущие, уже в весеннем опоминаньи мелькали лица девушек, прелестные как нигде.

Необъяснимо, но почему-то он должен был искать только на следах своей юности.

А свою родную гимназию? Пошёл туда.

Какое волнение! — лестница будто стала уже и короче, чем была в детстве. И тот же самый сивый цербер Лука Семёнович с шишкою на лбу, старый унтер, в восемьдесят лет как из железа, хватку его руки помнил и Ярик, и всякий, кому досталось. Около учительской дождался перемены — и любимого словесника Юлия Константиновича, — с годами ярче всех он задержался в памяти: как разбирал и открывал им в русской литературе, что не видно по поверхности, как ярко говорил о человеческой свободе. Теперь он узнал Ярика не сразу, а лишь после того как назвал фамилию. Изменился же и он! — поседел и лицо нездоровое. Постояли минут пять у окна в коридоре. Узнав, что Ярик в отпуску с фронта, спросил, как там настроение. Ярик ответил, что бодрое, готовимся к весеннему наступлению, прекрасно снабжены, уверены в победе. Юлий Константинович только усмехнулся: «При нынешнем положении на верхах трудно рассчитывать на победуИ с такой неприятной усмешкой, и так оскорбительно Ярику пришлось: ну откуда он знает? и как он может судить о фронте? Звонок — и попрощались. Не такой встречи ждал, обидный осадок.

И ещё один случай днём на Садовой поразил Ярика. Солдат при костыле с двумя георгиевскими крестами и с медалями на шинели, народ перед ним расступался. Вдруг он подошёл к вышедшей из магазина даме и, козыряя, что-то сказал. И дама быстро достала из ридикюля и дала ему ассигнацию. Ярик остановился, поражённый: раненый георгиевский кавалер просит милостыню? Невиданно! Но тут же к солдату подступил штатский и, взяв его под руку, стал тянуть прочь, что-то говоря. Солдат упирался. Стали останавливаться прохожие, раздались голоса: «Куда ты его тянешь?.. Герой! Он кровь за нас проливал!» Закричала другая дама, что от фараонов житья не стало. Штатский, видимо полицейский агент, кричал, что это вовсе не солдат, а мазурик переодетый, «мы его знаем! он и не хромой!». Полнолицый бритый господин в богатой шубе и шапке: «Кто это мы?», — и требовал, чтобы агент показал удостоверение. Тот просил не вмешиваться, а пусть покажет свою увольнительную этот самозванец. У края тротуара стояла баба с деревянной лопатой, сказала Ярику: «Моего сыночка убили, а эта сволота понаехала, зарабатывает, жалобит людейНо толпа густела, кричали в несколько голосов, и все на агента. Ярик шагнул вступить, но тут агент достал турчок и резко засвистел. И с угла сюда заспешил рослый городовой. Агент сорвал колодку с крестами с шинели жулика. Хорошо одетая толпа стала расходиться и слышалось: «Опричники!»

Мало того, что спекуляция жулика, но эта нескрываемая ненависть к полиции поразила Ярика.

Он мало прожил в Ростове — а уже впечатлений! Не поверил бы на фронте, что тут так густо, быстро наберётся.

А между тем мама, не признавая, не ощущая, что он командир роты, — целиком хотела захватить в дом своего неразумного упрямого мальчика, со страхом щупала рубцы его ранений у плеча и в ноге, властно хотела иметь его подле себя и даже лучше бы после десяти вечера уже дома, чтоб не волноваться. С уважением слушали домашние, и Дмитрий Иваныч, рассказы о фронте, притихла и Лялька пятилетняя, а Ярик не полно им открывал, чтоб не пугать маму. Да разве вмещался тот его мир, те два с половиной года — в эту неизменённую квартиру?

Но и мама же сшила ему в подарок, заказала по старой мерке, френч и светло-синие офицерские диагоналевые рейтузы по форме мирного времени. Оказалось, Ярик похудел, на боках ему широковато, но уж и не время для ушивки. А хотелось пощеголять по Ростову в новом френче со вшитыми галунными погонами, а то и на шинели и на гимнастёрке у него были фронтовые матерчатые. Отнёс нашить галунные и на шинель. Так ведь к этим рейтузам не подходили и сапоги его, подбитые мехом и смазанные жиром, — пошёл (с Юриком) покупать и щегольские сапоги с твёрдыми голенищами.

Четырнадцатилетний Юрик жадно не отходил от брата и всё расспрашивал, расспрашивал. Он рос не изнеженным, но зовким на всё военное, уже сейчас верный оруженосец. Воинственно вёл себя и на донских лодках и зимой на катках, — и угадывал Ярик, как он приёмчиво вступит в военное училище, уже сейчас бы ему быть в кадетском корпусе, а не в реальном, — да не хватит на него этой войны. И Ярослав рассказывал ему безо всяких привлекательностей, не заманивать.

Но и все разговоры их с братом, и весь семейный обычай вдруг сотряслись: грохнула петроградская революция и посыпалась, посыпалась на Ростов стаями новостей. И что в ком оставалось своё, затаённое, собственное, — всё отлило, ушло в землю, съёжилось, а груди разрывало вдыхать и выкрикивать, и горла кричали, лица сияли, руки размахивали, — и хотя известна была ростовская публика крайним выражением и радости и брани, — но сейчас даже привычный Ярик изумился.

Застигни его эти известия в своём полку — он принял бы их сурово-недоуменно, наверно сейчас там так. Да чему ж тут радоваться: разве можно такое во время войны? Нельзя вообразить, чтобы в их ротных землянках офицеры их батальона, да даже и солдаты, вдруг испытали бы кружащий обезумелый восторг и надрывно бы орали, что у них больше нет ни царя, ни Верховного Главнокомандующего, а неизвестно что. Даже когда командир полка уезжал в отпуск, вполне замещённый по всему порядку, — и то в полку ощущалась постоянная недостача. А тут — перед самым весенним разгаром боёв...?

Но родной Ростов кипел от радости, большей радости просто не могло свалиться на этот город, да ещё совпавши с весной, — и надо ж было Ярику пережить это всё здесь, и оказывается этот город ни на миг не переставал быть ему родным — и его веселье не могло не отозваться и в Ярославе, он не думал, что так сохраняет в себе ростовское. Как с милого лица радость невольно переходит к нам, так она начинала закруживать и Ярослава.

Да ещё если б не своя семья вокруг! Но вся родная семья — мама, Женя, Дмитрий Иваныч и Юрик, — ликовали вокруг него в этих же комнатах.

И Ярик заглатывал своё недоумение.

Мама стала такая торжественная, блеклые глаза её как будто вернули часть прежней голубизны, и выпрямилась приплечная сутулость. Положила руку Ярику на плечо, снизу вверх:

— Как жаль, что папа не с нами и не может порадоваться. Это — самые счастливые дни моей жизни. Не думала дожить! И — ты здесь в эти дни! особенное счастье!

Гимназия Харитоновых два дня не занималась. Изменяя своему чопорному обычаю, Аглаида Федосеевна выходила праздновать на улицу — не на свой балкон, а переходила Соборную площадь до Московской, а то и шла до Садовой, и стояла на краю тротуара, вплотную к идущим шествиям, и чуть кивала, и чуть улыбалась, — а её седую фигуру кто же не видел и не узнавал! И со всех сторон к ней подходили, кланялись и поздравляли её бывшие гимназистки.

И хотя праздник всё не осваивался Яриком как свой, а гордо было за маму — скольких же она воспитала, сколькие ей благодарны. И это тоже натягивало на примирение с её взглядом, да и с памятью отца, не отделимого от неё и с ней всегда согласного.

И Юрика, вместе с его реалистами, как понесло в этом ликовании, и закрутило, и закрутило! Он бегал на гимназические возбуждённые сходки и подпевал хорам на улицах, и был упоён. Раза два хмуровато намекнул ему Ярослав, что радоваться бы не слишком, — но летящую душу брата это не задело.

Скорей усумнишься в своём собственном представлении, поразясь: с каким же малым усилием, почти без крови и как мгновенно свалился государственный строй, ещё неделю назад казавшийся вечным, — вот ещё неделю назад тащил агент этого жулика, поди сейчас попробуй, отбери кого у толпы! Чего ж этот строй тогда, правда, стоил? Так и действительно права была мама всегда, а Ярослав питался романтикой?

Только когда несли уж мусор: «ах, все наши военные несчастья были от Царского Села, а теперь пойдёт лучше», — Ярик осаживал, не стеснялся.

Да что Ярик! — в 200-тысячном городе не выставился вообще ни один недовольный, ни один противник переворота! То существовали какие-то «правые» и казались сильными — и вдруг они исчезли все в один день, как сдунуло! — и их газета, заняли их типографию, а «Русский клуб» поспешил признать новое правительство. Вообще не оказалось в Ростове ни единого человека среди начальства, кто верен был бы царю! — такого и никто бы раньше не предположил. Вся полиция признала руководство Революционного комитета, а тем временем из тюрьмы успели сбежать и рассыпались по городу двести уголовников. И вот уже, приветствуя революцию, шагал строем гарнизон, части — во главе с офицерами, оркестры играли марсельезу, — а поручик Харитонов стоял среди публики вдоль края тротуара и растерян был, как понимать. Солдаты целовались со студентами. Начали сдирать гербы и двуглавых орлов. И от той же марсельезы не стало спасения и в театрах: играли её перед всеми спектаклями.

Нахичеванские армяне — вели себя куда приличней и сдержанней ростовчан: такого всеобщего обниманья и целованья на улицах не было у них, а ведь пылкие люди. Была у них осмотрительность, совсем утерянная ростовчанами.

Но даже и в Новочеркасске, уж на что царском городе, противники переворота даже не высунулись, а ликовали такие же как в Ростове студенты, интеллигенты.

Нет, что-то не то. Надо ехать скорей в свой полк.

Сказал маме, что надо в полк, время быть на месте. Властна была мама, но не из хлопотливых матушек. Может и обиделась, не показала. Не уговаривала. Но денька два ещё с нами?

В полк-то в полк, но ещё ж и оставались дни.

В полк-то в полк, но весь приезд Ярика в Ростов, ещё сбитый этой перемутной революцией, оказался так неудачен в своём собственном. Обманули родные камни, затосковал. Надо было как-то иначе ехать.

А задумал теперь: на обратной дороге — да заехать в Москву. Московские места — тоже свои, три года военного училища. И тоже — воспоминаний.

Потому ли что смерть всегда впереди — старое родное всё хочется и хочется видеть.

Да ведь и Ксана там, печенежка.

Вдруг представил себе белозубую эту печенежку с мягкими плечами — и сердце забилось.

Забилось по-новому. Но не выдал никому.

 

 

К главе 440