441
А чудовище всё росло! — оно
было уже явно за полторы тысячи человек! (И двое из трёх — солдаты, так что
рабочее чёрное терялось в серых шинелях.) Когда они начинали вваливаться — не
дрожал ли весь Таврический дворец? — а Белый зал распирало, вот развалится! А
ведь он уже рухался однажды, как бы
не второй раз. С таким Советом Исполнительный Комитет всё меньше мог работать
и начинал сильно побаиваться его, совсем неуправляемый орган. Неосмотрительную
норму первых дней — один депутат от роты, надо было теперь отменить, чтоб не
было этого солдатского превосходства, — но как отменить? как об этом решиться
сказать? — могут просто смести объявляющего вместе с Исполнительным Комитетом.
Они заседали вчера с полудня
и до позднего вечера, сперва солдаты отдельно, потом вместе с рабочими, и за
весь день почти ничего не успели обсудить, кроме отношений с офицерами, что
одно и задевало солдат, — да и этих отношений они ни к чему не привели, а
только тесен становился им уже и «Приказ №1», всё не
могли решить: выбирать себе новых офицеров голосованием или уж пусть какие есть. А всю свою остальную уродливую повестку
дня, если её так можно назвать, они перетащили на сегодня.
А тут само собой назрел
другой опасный, почти как и армейский, вопрос: о
возобновлении работ на заводах. Об этом заседал сегодня в полдень Исполком,
слушали настояния Гвоздева, слушали конечно возражения
большевиков, — очень боязно было выйти с этим вопросом перед рабочей массой, но
и откладывать нельзя. И — решились. Председателем на Совет сегодня послать
лихого Соколова, ему всякое море по колено, а докладчиком вытолкнуть туда
уважаемого Чхеидзе — его имя всё-таки знают, и каждый день его слышат с
крыльца, у него подход есть, пусть он своей старой головой всё и примет.
А что осталась вчерашняя
повестка дня, так ещё лучше: пусть весь пыл выпыхнут
на чём-нибудь другом, а возобновленье работ протолкнуть к усталому концу.
Уже из Белого зала слышался
топот, крики, вопли и аплодисменты чудища.
Этот зал!
— видевший все десять лет думских сражений, разоблачений, запросов, и
страстных, и тонко язвительных, и грубо проломных, и занудно холодных речей, и
ругательных перекриков, и обструкций, и изгнаний на
15 заседаний, и пухло-лебяжью фигуру Муромцева, и отлитое изваянье Столыпина, и
слабоголосого Горемыкина, расслабленного, угодливого
Штюрмера, топорного Трепова, озадаченного Голицына
(только ни разу — самого Государя, лишь портрет его неподвижный до последних
дней, теперь — лишь обвислые обрывки по краям да корона над пустою рамой), —
этот зал, где десять лет восклицали интеллигенты и баре, что не слышит, что
слышит, что услышит их Россия, этот зал, где так слаба, ничтожна была социал-демократическая
группка, — и вот теперь избыточно наполненный неподдельной смурой народной
толпой, а на родзянковской скальной кафедре из
резного дуба — одни социал-демократы, и тот трагикомический Чхеидзе,
соединяющий оба зала, прежний и нынешний, звавший открыть русло улице — а
теперь в неуходящем счастливом изнеможении, что дожил
до этих дней.
Какой напор улицы! Все
депутатские кресла амфитеатром, все ступенчатые проходы между ними, все
колончатые хоры для публики, все барьерные ложи — совета министров,
Государственного Совета, журналистов, и все проходы к трибуне, и последний
простор у восьми распахнутых дверей, и в дверях, и за дверьми — солдаты,
солдаты, солдаты (уже с винтовками редко), рабочие
сидя и стоя, все в шапках, косматых папахах, треухах, шинелях, бушлатах,
тужурках, и облако махорочного дыма во всём объёме зала, к стеклянному потолку
(и окурки, набросанные под депутатскими пюпитрами). И самый неграмотный тут
понимает, что этот барский белокаменный зал с недоглядным
освещением потолка деланным светом — не для него же, чухломы, строился, — а вот теперь он заседает тут, махорку
покуривает важно и слушает, чего там с вышки.
А туда так и лезут, как на
приступ, — и этот с приветствием Совету депутатов, и энтот
с приветствием Совету депутатов, а тот — от Москвы, рассказать, как дела у них,
а тот — от дальнего полка, как у них. Слушаешь — не наслушаешься, антиресно! А потом — машиниста и его помощника, какие вели
поезд генерала на Питер, и до
места не дошли, и хотят доведать товарищам, как это было,
— ура-а-а-а!
Но помнят и лезут с другою
заботою, поважней: похороны жертв! Ведь пули
дурные летали по Питеру и скольких зацепило, а кого и
наповал. И где ж теперь мы их положим, наших лучших героев?
Лезут, доказуют:
а на самой той площади у царского дворца, чтобы память была вечная, как мы царя
осилили. И видней того места в Питере нет. — А мостовая ж там? а столп? — А
мостовую — вскрыть, а столп — обойти, и площадь усеять дорогими святыми
могилами.
— ... Как символ крушения
гидры Романовых!
Ура-а, ура-а!
— и чернобороденький с вышки руками правит, доволен.
Но лезут другие: не! А лучше
разроем Марсово поле.
— ... На Марсовом поле,
товарищи, при самых могилах жертв мы воздвигнем по всем правилам огромаднейшее здание для российского парламента. И там будут
столбы светиться, и телеграф, и это будет центр управления Россией!
Не-е, не-е! Желаем подле дворца!
А похороны обрядить — на сей
же неделе (а то морозы спадут — трупов не додержим). И чтобы фабрики, заводы до
тех пор стояли, не работали, — для почтения.
А тут — какую-то тётку, уже
сильно в годах, через толпу ведут, протискивают — и туда же, на вышку. А она — нисколь не стесняется, глаз не тупит, посматривает по всем
сторонам. И объявляет чернобороденький, что вот ещё
великая минута: перед рабочими и солдатскими депутатами выходит
— ... наша святая
революционерка! женщина, борец, страдалица и мученица! Приехала из изгнания!
Каждый из вас с юных лет хорошо знает и чтит её имя! — Вера! Ивановна!!
Засулич!!!
И уж так от души поддал —
как не отозваться? — из зала рявкнули в глотки, в
ладоши, и ногами подтопывая.
— ... её нетерпеливо ждал к
себе назад наш пролетарий!
Пролетарий — это который
в трубу пролетел, нет ни шиша своего.
Так постепенно спускала,
спускала пар напёртая масса. Ещё выпустил на неё
Соколов члена Государственной Думы Дзюбинского —
доложить, как его комиссия в 50 членов расследовала в Павловском училище, как
ударили одного нижнего чина. Затем, ловя уже опадание силы в зале и усталость,
— с почётом не меньше засуличского подвывел вместо себя на кафедру — любимого всем
пролетариатом председателя Совета рабочих депутатов — Николая Семёновича
Чхеидзе.
А Николай-то Семёнович может
сотую речь за эти дни произносит, а каждую — всё с новым волнением. И не
потому, что натолкали ему товарищи по Исполкому, что самый жгучий вопрос, что
надо дипломатично, что надо не вызвать ярости масс, а потому что: сколько ни
входи в этот зал — а колотится сердце, сверкают глаза, как тут поносил
социал-демократов Марков 2-й; сколько ни подымайся на эту трибуну — а рябит перед
глазами визитками, галстуками, бабочками, крахмальными воротничками, и только
по часу дозволялось резать рабочую правду им в глаза, — а вот теперь наступило
наше счастливое безграничное время! И всё это перебуровливается,
перекипает в груди, а через горло уж в каком там звуке проскочит, но все понимают...
Товарищи! Товарищи?
Товарищи... И вот теперь что же? (В этом зале, где...) Мы победили врага! Мы
победили врага? Мы повергли его окончательно и теперь можем работать спокойно,
не боясь нападения? О нет, не можем. И ещё долго не сможем! Потому что в
настоящее время мы ведём гражданскую войну! — и о спокойной работе не
может быть и речи. Но, товарищи, вот мы уже решили день назад, что надо
возобновить изготовление противогазов. Ведь наши товарищи сидят в окопах и
могут погибнуть от газов, несмотря на славную революцию. И вот теперь
Исполнительный Комитет пришёл к заключению возобновить и другие работы. Но —
как возобновить? Но, разумеется, так возобновить, что, стоя у станков, каждый
момент быть начеку и каждый данный момент быть готовым выйти на улицу и
показать свою силу. Но тем не менее мы можем и
сказать, что мы — достаточно подавили нашего злейшего врага. Это — мы
совершили! И исходя из позиции, которую мы занимаем
вне заводов, — мы можем теперь пойти и снова на заводы — но, повторяю, с
решимостью по первому сигналу выйти опять с заводов на улицу! Вот что нам
подсказывает политический момент, товарищи. Ещё вчера нельзя было этого
сделать. Но теперь враг настолько обезоружен, настолько обессилен, что нам
пойти на работы и стать у станка нет никакой опасности. Это подсказывает
положение в военном отношении. Но самое важное для нас — это, конечно,
организация. Последнее время, надо признаться, мы работали на заводах и
фабриках без достаточной организованности. Это, товарищи, оправдывалось нашим
порывом к свободе при невыносимом царском режиме. Но, товарищи, в настоящее
время это никак не допустимо. Поэтому вы не только занимайтесь вашей
специальной работой у станков, а — сильно организуйтесь!.. И на каких же
условиях, товарищи, мы можем опять работать? Да было бы смешно, если бы мы
пошли продолжать работу на прежних условиях! И пусть об этом знает буржуазия,
которая находила такую поддержку у старого правительства! Едва мы станем на
работу, да, мы тут же станем и вырабатывать те условия, на которых работать! Но
стать, товарищи, — нам надо, потому что есть и тот мотив, что прежняя власть,
которая вершила судьбы России, она довела и хозяйство до полной дезорганизации.
Так своим хриплым, но
сердечным пением Чхеидзе оправдал надежды ИК — и собрание не взбесилось, не
восстало, не грохнуло возражениями.
А тут подставили выступать
наборщика, трёх солдат, одного рабочего, которые все «за», от Исполкома Ерманский, Пумпянский, — и все они толковали, что товарищам
рабочим надо к работам приступить.
Правда, полезли и большевики
с межрайонцами: потерпев пораженье на ИК, они
пытались теперь повернуть всё собрание, и не Соколов был тот председатель, кто
хотел бы и мог остановить их.
Доводы их были сильные: что
Николай II по-прежнему гуляет на свободе. А революция — слишком подозрительно
бескровная. А Временное правительство слишком мягко к врагам. А раздача земли
до сих пор не решена. А рабочий вопрос — совсем обойден, вот никто не говорит о
8-часовом дне. И что есть заводы, не согласные приступать!
Но правилен был расчёт
Исполкома, что собрание ещё с начала разрядило свою
главную энергию — на похороны жертв и на Веру Засулич. Да уже все голодные,
обедать пора. И противогазы — показались понятны. Да решал дело и солдатский в
зале перевес: к станкам-то становиться было не им.
И большевицкие ораторы не
повернули зала. И когда с трибуны высунули уже готовую
резолюцию от ИК, прочли её один раз, и оговорено там было, что кто из рабочих
занят в непосредственно организационной работе (все депутаты, кто тут сидят, и
кто в милиции, и кто на какую новую должность пристроился), те к работе не
приступают, — так это нам по нраву! Проголосовали, и сколько насчитали,
за тысячу, — те все «за», а только три десятка против.
А потом, уже расходясь, друг
у друга спрашивали: так это что решили? когда приступать? Да прям
не завтра ли, с понедельника? Да как это мы своим выложим? Ведь за десять дён отвыкли, не соберёшь. Так если рабочим приступать —
тогда и солдатам на ученье??
Ишь ты, шустрые
какие! — уж и с завтрева им! Ежели б ещё поманешечку...
*****
ПРИНЯЛИСЬ ГУЛЯТЬ — ТАК НЕ
ДНИ СЧИТАТЬ
*****