465
Казалось верным одно: Совета
депутатов — как бы не признавать. Не заявляя о том открыто, но — как бы. Не лебезить перед ними, как
Некрасов, Львов, даже Милюков. А вызывают (уже вызывали) — не идти.
Но кроме Петрограда была ж
ещё вся Россия. И оттуда лился поток телеграмм, не вбираемый и на большой стол
военного министра. Телеграммы приветственные, расприветственные,
верноподданные (все они затягивали в бездействие, отнимали время), — но и
телеграммы о смещении старых властей — начальников гарнизонов, комендантов,
воинских начальников. И ходатайства всяких новорожденных комитетов — утвердить
их новых ставленников, взамен смещённых. А проходил день — и тот же комитет,
разочаровавшись в первом своём кандидате, сообщал, что снял его, и просил
утвердить следующего. А ещё — много писем анонимных и кляузы
на начальников, об их контрреволюционности, и на сами же комитеты. И разве
можно из Петрограда пытаться во всём разобраться — да в один день? да в час
один? Да даже разобравшись, неведомым образом, — всё равно ничего нельзя ни
исправить, ни изменить. А пытаясь изменить, можно и самого себя выставить как
контрреволюционера. Всё это — заочно, всё — не видно, всё — быстро, и самое
простое было для Гучкова: подряд все местные решения
подтверждать. И изменённые — снова же подтверждать.
Так, захлёстнутый,
Гучков невольно становился сотрудником и союзником
всех, ему не известных, комитетов, рассеянных по России.
А тогда что ж он так
упирался против первого и главного, в Петрограде?..
Жил и спал в довмине. Посмотрел, что на сегодняшний день записано, — не
вырвешься, обещал, а зачем? — ехать в Академию генштаба и поприсутствовать
на Особом Совещании по обороне. И — раннее время назначено, уже и ехать.
Встретил министра начальник
Академии усач генерал Каменев, и выстроен был полуэскадрон, команда преображенцев и конечно команда обязательных писарей. (А
самый революционный из них библиотекарь ещё сидел, не вышибленный, в Военной
комиссии.) К ним и пришлось держать первую речь по обычаям нового времени:
благодарить за службу, только при их содействии и можно довести войну до
победы. («Ура!», «постараемся, господин министр!» — «рады стараться» отменено.)
Затем — в штаб-офицерскую комнату, перебросился с преподавателями —
встревоженными, непонимающими, да нет времени много говорить, да нельзя всё
называть своими именами — везде есть неверные люди, ненужные уши, к вечеру
будет знать Совет. (Да и смотрят штаб-офицеры недоверчиво: что за штафирка
пришёл их направлять?) Затем — в драгомировский зал,
где собрались и профессора и слушатели. Снова речь. Уже вырабатывалась
автоматика речей, и если надоедало о светлом будущем — всегда и безошибочно
можно о мрачном прошлом, как мало снарядов было при Сухомлинове,
на орудие два в день, приветствовать восход и заход солнца. Обрисовал положение
России сейчас — совсем не плохое. Просил приложить все усилия для родины —
офицеры кричали «ура» и вынесли на руках к автомобилю.
Вернулся в довмин. Назначил на Главное управление Генерального штаба
своего генерала вместо Занкевича, того — понизил в генерал-квартирмейстеры. (Уже поступил донос от писарей Главного штаба, что Занкевич — «неискренен к революции», был правой рукой Хабалова
и с ним давил народное движение. Занкевич
нигде ничего не давил, кажется речь одну произнёс у
Зимнего дворца, — но донос был, и конечно не последний, а ветер доносов такой,
что к нему нельзя не прислушаться.)
Да, ещё же ждалось от
правительства обращение к Действующей армии. Министерские литераторы уже
составили проект, надо было подписать Гучкову и
Львову... Несокрушимый оплот, геройская русская армия... Светлое будущее России
на началах свободы, равенства и права... Повиновение солдат офицерам — основа
безопасности страны... Иначе — пучина гибели... счастье ваше и ваших детей...
Правильные были мысли,
умелые перья, но пересилит ли этот клочок — всю лавину?
Подписал и отправил Львову.
Подали новую телеграмму от
Алексеева. Как о значительном: дал совет Фредериксу и
Воейкову уехать из Могилёва, и уже уехали вчера.
А в общем пока никого лучше
на Ставку не было, чем Алексеев. Он — и раньше там был удобен.
Тут подошло
время ехать выступать в ОСо.
Эти Особые Совещания совсем
недавно казались такими важными — без них не выиграть войны. Однако совершилась
революция — и из правительственных кабинетов сразу увиделась ненужность этих
громоздких совещаний, на которые царские министры справедливо неохотно ездили.
Новое собрание — новая
требуется форма речи. Здесь — общественно, не по-армейски. Но это ещё
привычнее. Встретили — громом аплодисментов, встали. Наконец-то — народный
военный министр, и дело обороны в верных руках! От такой встречи и Гучков почувствовал воодушевление и произнёс, кажется,
яркую речь. Вот он имеет сведения со всех концов России — везде народ уверенно
берёт власть. Повсюду совершенно спокойно. Как силён народ, когда он сам
распоряжается своею судьбою, стряхнув с себя дряхлые признаки прошлого! Ныне —
отпали всякие сомнения в прочности нового режима. И армия так же с восторгом
приветствует новое правительство. Теперь победа в наших руках, теперь никто
наверху нас не предаст.
Новый шум аплодисментов, все
растроганы, а Гучков, садясь, понял, что речи мог и не
говорить, всё лишнее. И заскучал, заскучал. Ещё надо было для приличия
сколько-то посидеть здесь. Тянулся день пустой и, по сути, тяжёлый.
Тут его вызвали к телефону,
нашли. Сообщал адъютант Капнист, что Исполнительный Комитет Совета рабочих
депутатов имеет к военному министру серьёзный разговор, приглашает министра
посетить Таврический, либо готов прислать делегацию к нему в довмин.
Сам? Конечно
не пойдёт. Ни шагу к этой сволочи навстречу. Но отказать в приёме нет
оснований. Назначил в конце дня.
Сейчас, по плану, начиналось
второе заседание поливановской комиссии по реформам,
куда Гучков намеревался заглянуть. Но сейчас — надо
было ехать на отпевание Дмитрия Вяземского.
Автомобиль оставил у входа в
Лавру. Пока прошёл, спрашивал, в каком храме, — уже начали.
Отпевали в правом приделе.
Десятка два склонённых голов он увидел со спин. Свечи в руках. И некрасивую овдовевшую Асю, с замерло вскинутыми бровями, у
изголовья длинного гроба в цветах. (Цветы и от Гучкова
принесли раньше.)
Пылали четыре подсвечника по
углам гроба.
Взял свечу. Прошёл серединою
несколько вперёд. (Не без мысли, чтоб видели, что он здесь.)
Так труден был этот переход
— от забот министерства, сотен телеграмм изо всех городов, от кипящих
гарнизонов и от совещания с аплодисментами, — а тут, в малолюдьи,
полумраке, свечном озареньи — одинокий расчёт
человеческой жизни, у которой свой масштаб, свой путь, свой конец, сквозь
революции или без них.
В юности потеряв
старообрядчество, не пристал Гучков и к правящей
вере, да вообще он не верил в Бога, но считал полезным, нужным, соблюдал
некоторые правила, Пасху и Рождество, как все в России. А год назад, умирая, —
и причащался, да.
Сперва он вошёл со втолпленными мыслями — об армии, что Николая Николаевича
нельзя пускать на Верховное, что Совету нельзя уступать, и как умелее провести
с ними встречу. Так он стоял со свечой, по виду молебно,
а внутри — отобранный прочь.
Но постепенно чтение
псаломщика, возгласы священника и небесный распев «Покой, Господи...» — входили
в него, умиряюще. И неловко опускаясь
на колени, как не собственной волей, ощутил на всех плечах, и долею на своих, косновение той властной всепростёртой
руки, под которой мы все можем вознестись или расплющиться, как расплющивался
он сам год назад. И смотрел близко перед собой на свечу жизни, длины
которой до конца никто не знает: носился Дмитрий рядом с ним весёлый, ловкий,
отважный, не зная, что уже огарочек.
И все эти дни отгонял Гучков, а теперь распахнулось в нём
несомненно: ведь этим юношей он вертел, втянул его в заговор, брал в революцию
— а вот и подвёл под смерть.
А — другое затоптанное
воспоминание: Мясоедов?.. Обвиняя его когда-то в шпионаже, — Гучков искренне верил. Не доказав, смыл дуэлью. Но какая
находка была, когда обвиненье всплыло снова само собой, без Гучкова,
— и радовался свалить на этом Сухомлинова. В борьбе
владеет нами такая несомненность. Но когда умирал в прошлом январе — вдруг
соткался и воплотился перед ним повешенный — невидимо, где-то там, — Мясоедов.
А всё-таки если — не
виноват?..
Перекрещивался, когда все.
Панихида кончилась,
прощались с умершим. Гучков
пристал к рядку, дошёл — и близко увидел сохранившееся, немного изумлённое
выражение этого длинного лица. Спортсмена. Молодца. Поцеловал в гладкий лоб, у
венчика.
Ася осталась у головы
покойного. А семья стояла в стороне, Гучков подошёл к
ним. Рыданий не было. Статная величественная мать убитого стояла прямая,
неподвижно и невидяще. Усадили её.
Маленькие ещё не понимали,
что произошло.
Все эти дни и часы ждали и
сейчас ещё чаяли дождаться из имения их Лотарёва, из Усманского
уезда, старшего брата — Бориса Вяземского с женою Лили. По его телеграмме и
оттягивали отпевание, но поезд его всё опаздывал.
Гроб был цинковый, под
запайку. Уже решено было: не хоронить Дмитрия здесь, в Лавре,
но, по его предсмертному желанию, этой весною отвезти в отцовское Лотарёво и там положить рядом с отцом в склепе.
С сестрой Лидией Гучков вышел на паперть, посмотреть, не подъедет ли Борис.
Тут, при полном свете,
возвращалась в сознание революция. И Лидия, с грубовато-решительным лицом,
низким голосом, не съёживалась от неё, но находила какую-то горькую сладость:
— Меня с детства почему-то очень всегда задевала французская революция, как прямо
относящаяся ко мне. Мне казалось, что в каком-то другом воплощении я в ту эпоху
жила во Франции. Может быть, мне и голову отрубили там... Казалось, что если
меня загипнотизировать, то я в Версале покажу двери и переходы, не известные
проводникам...
Нет, не ехал Борис. Звала Гучкова на заупокойную литургию в девятый день.
Да и сегодня был уже не
третий, а пятый.
Ещё сказала Лидия, что
сегодня к ним на Фонтанку бестактно приезжал граф Орлов-Давыдов, добровольный
прислужник Керенского, — и добивался у Мама́, не отдаст
ли она Осиновую Рощу (бабушкино имение, по финляндскую сторону от Петербурга)
для содержания арестованной царской семьи. Мама́ возмутилась — она не тюремщица, и решительно отказала. Но разве
решено — арестовать?..
Гучкова взбесило: что за дерзкий шут
Керенский, так это он всё готовил?! Гучков и сам уже
стал понимать, что задержание и охрана царской семьи неизбежна, он и сам вчера
дал Корнилову инструкцию, — но почему это делает Керенский?!
Чёрт знает, что у нас за
правительство: всё идёт по шушуканьям и частным встречам, по двое, по трое.