Седьмое марта

 

 

 

489

 

В захолустном Могилёве не могли и раньше создать парадности, только поддерживали Губернаторскую площадь. А теперь разливалась красная мерзость, загубляя и её. Писари, шофёры, техники, штабная челядь и георгиевские кавалеры ходили, бродили с красными лоскутами на грудях, на фуражках, или красными шарфами под кожаными куртками, в одиночку и группами, или стягивались там и сям модные митинги, где нахальные местные молодые люди выкрикивали — «самый свободный гражданин!», «самый свободный солдат!», «проклятье свергнутому режиму» и голосили к «углублению революции». И над городской думой и над казёнными учреждениями висели красные флаги, ещё правда пока не над зданьями Ставки. Честь ещё отдавали, но иногда, кажется, с замедлением, как бы ожидая, чтоб офицер отдал первый. А во фронт уже никто не становился. И в одном облупленном здании заседал Совет солдатских депутатов. А полковнику Значко-Яворскому Алексеев разрешил созвать и Совет офицерских депутатов, и искать столковаться с солдатами.

И какой же был выход? Выход был не у Свечина, выход был у Алексеева: разогнать эту всю банду, вплоть до Петрограда, пока революция ещё не упрочилась. Хотя посланные полки вернули на места, но их можно так же легко двинуть снова — пока все фронтовые части, сотни полков, ещё не тронуты заразой, а Петроград — квашня, там силы нет никакой. И задача все эти дни облегчается тем, что Государь в Ставке — можно манифест отыграть назад с той же лёгкостью, как он был дан: Верховный вождь снова со своей армией и посылает её, куда хочет, какие препятствия? Немцы? Уверен был Свечин, что они сейчас не шевельнутся, хоть полфронта снимай. А ждать, что из новой власти разовьётся что-нибудь полезное, — никак не приходилось. Сидеть под этой новой слякотью — было оскорбительно.

Но — сам Свечин никогда не был водитель войск, а — штабной мыслитель. Он — понимал, а сделал бы кто другой. И над ним все были такие же — совсем лишний в Ставке Клембовский, и генерал-чиновник Лукомский, да такой же в общем и Алексеев, да такие ж его и главнокомандующие — что Рузский, что Эверт, что Иванов, — все они бескрылые топтуны куропаткинской школы, удивительно все обминули скобелевскую!

Но всё это понимая — никому из них Свечин ничего не высказывал. Наступало такое, кажется, время, когда личности будут динамично выявляться и меняться. И слишком откровенным быть не стоит.

В Четырнадцатом году, ещё плохо представляя Ставку, офицеры запасались верховыми конями и смазными сапогами. Но нигде по лесным болотам пробираться не пришлось. Даже стоянка в лесу под Барановичами была лишь игрой Данилова. А уже полтора года прочно сидели в Могилёве, хотя и грязном городе, без удобств, без развлечений, с четырьмя вагонами одноконной плетущейся конки, с двумя кинематографами, множеством еврейских лавочек вокруг стен Братского монастыря, а извозчики поили лошадей у водонапорной башни, — впрочем, в губернаторском доме, где теперь Государь, когда-то революционерка стреляла в губернатора. Офицеры Ставки жили в реквизированной гостинице «Бристоль», имея собрание в переделанном кафе-шантане, или на частных квартирах. Для минувшего спокойного года штаты были избыточны: в одной генерал-квартирмейстерской части без Лукомского 2 генерала, 14 штаб-офицеров и ещё несколько обер-офицеров. И прошлые месяцы не слишком были напряжены руки к работе, а теперь и вовсе ослабились, ото всей обстановки. Кроме тех, кто поднимал карту с раннего утра по ночным донесениям, остальные приходили только к 10 часам, а кто и позже, а уже в 12 шли завтракать, после завтрака ещё по домам, не на много длинней и вторая половина, а в восьмом часу вечера на обед, и только убеждённые энтузиасты приходили вечером поработать до одиннадцати. Иные же и во время дневных занятий разговаривали о назначениях, о повышениях и наградах, о постороннем, почитывали газеты, рассказывали анекдоты. (А в дипломатической канцелярии и морском штабе даже складывали разрезные картинки.) Алексеев сам работал неотрывно, но другим замечаний не делал. Не делали и ниже, так оно и плыло. Только Гурко тут всех подстегнул и погонял. А сейчас, от революции, и вовсе настроения опустились. Все размышляли — что ж это происходит? Хрустнул главный стержень всякой армии: уверенность в безусловном подчинении, — как же сохранится армия?

Некоторые офицеры Ставки, особенно не служившие при Николае Николаевиче, но понаслышке, очень ждали теперь его приезда, надеясь на его крутой нетерпеливый нрав, как он Распутина обещал повесить, — неужели же смирится перед расслабленным Петроградом? Он — не размазня, как Алексеев. Иные повесили в кабинетах портреты великого князя.

Но не Свечин. Он-то хорошо знал, что великий князь — одна декорация.

А между тем продолжал оставаться в Ставке отрекшийся Государь, бесцельно, — и уже начинал стеснять своих бывших подчинённых. Можно было встретиться с ним во дворе, на площади, на улице, — увеличивалась неловкая напряжённость. Распространялось в воздухе, что теперь предосудительно, если не опасно, выказать рьяную верность или почитание — показаться смешным? старомодным? противореволюционным? — это ощущение быстро входило, скрадывая впитанную вековую верность трону.

А раньше всего проявилось в обслуге. Передавали в Ставке, что придворный парикмахер отказался подбривать отрекшегося императора — и вызывали другого, из города. Самому Государю — не сказали, конечно.

Но хотя к стратегии ослабели все взоры — она продолжала нависать и жить, и кто-то должен был заниматься её выкладками, и это был генерал Свечин и группа с ним, отчасти по долгу, отчасти по интересу.

Вообще, в кампанию Семнадцатого года Россия вступала неузнаваемо снабжённой и уверенной. Но расстройства подстерегали со всех сторон.

Зимой война как будто и замерла, но не совсем. На несчастном Румынском фронте, губительном прирезке к русскому фронту, при румынской неразберихе общей и особенно в железных дорогах, куда вдаль не хватало нам подъездных путей, — ещё ползимы наступали немцы. Как изувеченный орган, хотелось бы этот румынский фронт даже отсечь от здорового тела, освободиться. Но напротив, в ноябре на конференции союзников в Шантильи (наши представители не ожидали, сплоховали) был принят совершенно идиотский план кампании 1917 года: все русские силы гнать именно туда, в это худое горло, на Болгарию, чтобы вывести из строя именно её. При хороших дорогах это, может быть, было России и выгодно, путь на Константинополь, но при нынешних...

Гурко, приняв должность, тотчас спохватился и деятельно боролся с этим дурацким планом, с этим насилием союзников над нами, как всегда, — но отменить его и получить равноправие наступать на главных немецких фронтах удалось лишь на петроградской конференции в феврале — и только с этого момента можно было планировать сражения на главных полях, а до того обязаны были вести подготовку в сторону Болгарии. Не столько реально повезли туда войск или вооружения, сколько оперативное отделение Ставки разрабатывало это всё на бумаге — и много планов, таблиц, подсчётов, диспозиций прошло за зимние месяцы через руки Свечина. И через несочувствие, через отвращение к этому бессмысленному плану вынужден был Свечин строить конструкцию, которой не ждал успеха. Да даже и в невыгодных румынских условиях мы оттянули на себя противника с салоникского фронта, облегчая союзников. А Лукомский и без союзников считал нижний Дунай самым важным местом — что именно там немцы будут наступать весной.

Когда же перенесли внимание на германский фронт, то выявились разногласия между главнокомандующими: наносить ли один мощный удар и тогда на каком фронте? или несколько? Решено так и не было, и главнокомандующие составляли каждый применительно к своему фронту. Но с прошлого года понравился успех Юго-Западного против слабых австрийцев, и это склоняло (и больной Алексеев прислал такую записку из Крыма) поручить главный удар снова Брусилову, а другим — подсобные.

Наконец, с февраля пошла и эта разработка, как всегда не столько сводясь к увлекательным жирным стрелкам напробой линии фронта, сколько к числу людей, лошадей, штыков, сабель, орудий, снарядов разных калибров и типов, вагонов, паровозов, топлива, металла для ремонтных работ, рабочей силы, которой уже не хватало во внутренних губерниях России из-за чрезмерной мобилизации (тут грешил и Николай Николаевич, и Алексеев, и Государь), а значит — к привозу инородцев Туркестана, китайцев, персов, а затем же кормлению их всех в прифронтовой полосе, а значит опять — к подвозу, продовольствию, неубранному хлебу и заготовке дров. А так как во всём выяснялась узость подачи, да вообще Ставка не распоряжалась ни снабжением, ни тылом, — то значит, напротив, легче было уменьшить подвоз людей в прифронтовую полосу, но взять на работы из своего воинского состава, значит ослабить первую линию.

А весь февраль ещё бушевали вьюги, прервавшие снабжение именно Юго-Западного фронта. И фронт дошёл до состояния, которого не бывало с начала войны: когда муки оставалось на 10 дней, сена-соломы на два, а зернового фуража даже меньше чем на день, и чуть прервись ещё подвоз — мог бы начаться падёж лошадей. (Если, конечно, верить донесениям Брусилова, а каждый фронт приуменьшает свои запасы.)

И вот — началась петроградская революция. Остановились, уже две недели, все главные военные заводы, прекратился поток снаряжения. Проволочить фронт ещё и через это расстройство — сильно удлиняло подготовку.

Свечин продолжал разрабатывать наступление — да будет ли оно?

Разгадывали и германские намерения: воспользуются ли нашим разбродом? Хотя и подвозили немцы боеприпасы к Северному фронту, кое-где аэропланы отметили подготовку дорог, — но ничего похожего на тот бум, как кричали газеты, пугая публику, что немец идёт на Петроград. Наша революция — им кстати как нельзя.

Но прикатила опасность не от немцев, а от дорогих союзников. Пришёл взволнованный Тихобразов, кому выпало перепечатывать перевод письма генерала Жанена, начальника французской миссии при Ставке, к Алексееву. Это было жёсткое письмо (сейчас ещё не вручённое Алексееву) о том, что французское и британское командование в согласии назначили день общего наступления на Западном фронте — 26 марта, а наступление русских армий должно начаться если не в тот же день, то лишь короткими днями позже, чтобы не дать противнику распоряжения резервами.

Свечин только посвистал. Оставалось меньше чем 3 недели! Если бы не случилось революции — это было бы допустимо, хотя и с мятелями, перебоями, всеми неприятностями затянувшейся зимы. Но — теперь?..

Только горько усмехнулись с Тихобразовым. Если революционный развал пойдёт вот так и дальше — станет сомнительным не только когда, но и — вообще способна ли будет наша армия перейти в наступление?

Однако же и за горло брали союзники — и что теперь Алексееву отвечать? Как будет выворачиваться старик? — сегодня такой осунувшийся, больной, с захмуренным лицом.

Уходил Свечин на обед с тем, чтоб вечером не прийти.

Частная жизнь даёт нам выход изо всех безвыходных положений.

С октября он не ответил ни на одно взывающее письмо жены, а завёл себе тут расчудесную любовницу. И пошёл теперь к ней.

Она — полька была. Какие во всём мире бывают одни только польки. Кто не знает — тому не описать.

 

 

К главе 490