Седьмое марта

 

 

 

494

 

Не давать оружия офицерам — так война начинается не против немцев, а против офицеров?

Нет, случилось нечто большее, чем Саня ощутил, когда Бойе положил перед ним отречный манифест. Что-то сдвинулось побольше — и непонятно что.

Третий год Саня да и все жили одним состоянием: что мир заполняла война и всякий выход в будущее был только через конец войны. И всякое событие к будущему могло произойти только вот тут, перед ними: пойдём ли вперёд или пойдём назад. Но вот они не шевельнулись, ни выстрела не раздалось, ни подумать не успели, — где-то далеко, косо сзади, что-то неожиданно повернулось — и у них тут всё сместилось.

И сразу — утерялся в их действиях главный смысл, как будто замутилась стереотруба, или отказала буссоль, или остановились часы, или отсырели заряды.

Сегодня, чтобы принять решение о боковом наблюдательном, хорошо было бы повторять осмотр через каждый час, и так посидеть тут до вечера. И Саня повторял ежечасно, но нигде ничего достойного не наблюл — противник замер небывало и неподдельно. К концу дня растягивало белесость, небо яснело, холодело, за стволовичскими тополями обозначилась закатная заря — не открылось солнце, но яркая желтизна протянулась горизонтальной полосой. Однако и с прояснением не подняли немцы нигде наблюдательной колбасы. Как бы прямо указывали на перемирие.

Предвидя, что тут придётся долго посидеть без дела, Саня принёс в кармане крохотный томик Пушкина из павленковского десятитомника — разрозненных три томика было у него, и он часто их читал.

И всегда вылавливал себе у Пушкина новое подкрепление.

И вся сегодняшняя революция не могла иметь на то никакого влияния.

Так сидел он в бурке на чурбаке и в слабом свете от смотровой щели почитывал маленький томик. А потом вставал и наблюдал в бинокль и в стереотрубу.

По мере заката перешла через розовость и полиловела и посерела полоса за тополями на холме.

Оставил Улезьку дежурить, пошёл. Сперва ходом сообщения, потом выпрыгнул наверх.

Ещё не сосмеркло. Подмораживало. Под сапогами сильно хрустел ледковатый снежок.

Вдруг — что-то толкнуло его в сердце: повернуться. Как будто он ощутил за собой неслышное присутствие, наблюдение, — кто-то был сзади и смотрел за ним.

Обернулся (хорошо что через правое плечо), — месяц молодой! Да тонюсенький серпок, еле высветился, только в такой небесной чисти и виден.

А близко сбоку от него — крупная яркая Венера.

А что-то есть тайное в лунном свете! Почему присутствие молодого месяца даже спиной чувствуешь как живое существо, так и ощущаешь, что небо не пусто? Ведь не свет же его заставил повернуться, света от него и нет ещё. А вот что-то от него излучается, толкает.

Шёл Саня ещё и суеверно довольный, что увидел месяц через правое плечо, ещё оглядывался. На фронте каждый месяц — долгое время, а то и решающее для тебя: твой месяц или не твой?

Натягивало чистоты и морозца. Ещё и не вовсе стемнело, но в небе проявились звёзды, даже и не сильные. А на юго-западе так и вымерзали — чёткие, изголуба-зелёные: молодой месяц — и Венера.

И от этого мирного света небесного — в душе тоже расчищалось, легчало. Как-нибудь всё прояснится, установится, кончится. Начнётся же когда-нибудь жизнь как жизнь.

Война, как к ней ни привыкнешь, — а не жизнь.

На батарее сразу спустился к Сохацкому, узнать, где подполковник. А тот, выслав сидевшего в землянке писаря, с большой таинственностью, с выразительно-нервным лицом достал папочку, раскрыл — а там лежал всего один машинописный листик: перепечатанный на машинке, видимо в штабе бригады, — всё тот же «приказ №1»!

Штаб бригады теперь, секретным образом, доводил его до сведения только офицеров.

Понимая, что капитану будет неприятно, Саня сказал ему бережно, что — солдаты уже читают.

Капитана перекосило. Этот приказ, видно, руки ему жёг.

А командир батареи? — нету, отлучился.

Воротился Саня к себе в землянку — узнал, что Чернеге и Устимовичу уже тоже давали читать. (Да Чернега, конечно, и прежде того читал.) Устимович сидел пил чай с сахарком, вытянув крупные ноги в мягких чувяках, — и всё так же млел одной надеждой, что теперь скоро наступит мир, с каждым таким новым приказом — ещё скорей. А Чернега был на уходе к своей бабе в деревню, теперь уже не к Густе он ходил, а к другой, к Беате, — весёлый, нисколько не угнетённый ни этим приказом, ни всеми новостями. И рад бы с ним Саня поговорить, да он — как шар укатчивый, колобок, всё в движении.

А хотелось — именно с кем-то говорить, понять из чужих голов, высказать своё. Что-то такое большое оказалось, что в одной груди не помещалось. Пойти на другую батарею? В штаб бригады?

Но тут Цыж принёс — пачку газет! московских, сразу за несколько чисел. Вообще к газетам равнодушный, теперь Саня набросился. (И Устимович к себе потащил.)

Это — не были газеты в обычном смысле! Это были голоса, никогда не звучавшие, слова, никогда не сочетавшиеся, — глаза лезли на лоб. Это был какой-то грандиозный сквозняк, вихрь, в котором кувыркались как бумажные — члены династии, сановники, общественные деятели, давние революционеры и новые министры. Всё не устоялось, двигалось, обещало, ничего нельзя как следует понять, ни предугадать — и оторваться нельзя. Саня не замечал входивших, уходивших, одни газеты приносили, другие уносили, нельзя было начитаться, наглотаться, вместить. Он потерял своё обычное раздумчивое и отстранённое состояние, в скрюченной позе сидел над столом, потом на койке.

В их Гренадерской бригаде специально всех поразит, конечно, вот: их бывший командир генерал Мрозовский (которого тут все боялись и не любили), возвышенный царём до командующего Округом, — не только ни одной минуты не сопротивлялся революции, но легко поддался аресту, а будучи арестован — сразу же и присоединился ко Временному правительству! А как был грозен тут, а как неприступен!

Можно присоединяться ко Временному правительству, отчего же, но не таким же слугам царя! Ну хотя бы тень достоинства.

Читал Саня, читал, — и вдруг:

«В конце февраля жертвой революции пал заслуженный профессор по кафедре баллистики, член Артиллерийского комитета, почётный член конференции Михайловской артиллерийской академии генерал-лейтенант Николай Александрович Забудский, выдающийся знаток артиллерийского дела. Московский университет удостоил его степенью доктора прикладной механики. Парижская академия избрала его членом-корреспондентом.»

И — встала в памяти фамилия, в тот раз слышанная мельком: Забудский! — генерал-профессор с заморщенным лбом, проверявший их батарейные пушки! Как он неуставно вытирал платком вспотевшие залысины, как сутулился, как объяснял умно, — и рука у него была какая мягкая слабая...

Да — за что же его?! Да — он при чём? Да как же он мог пасть!

Как эту смерть себе вообразить?

Все эти дни воспринимал Саня события через какую-то пелену непонятливости. А тут вдруг зинуло: увидел он светлого умного старичка с раздробленной кровоточащей головой — где-нибудь на улице? Или на лестнице?

И Саня — отшатнулся.

Вот так приходит свобода?

 

 

К главе 495