Седьмое марта

 

 

 

495

 

Весть о том, что министр юстиции в Москве, — пронзила весь город, достигла даже лишённых свободы. Арестованный у себя на квартире генерал Мрозовский просил свидания с министром. Арестованный на железной дороге царский сатрап Воейков, доставленный в комендантские камеры Кремля, тоже просил министра о свидании. Где-то в переездах министру докладывали эти просьбы, но он не только охоты к ним не имел, но и запятнать себя не мог, а лишь распорядился отправлять Воейкова в Петропавловскую крепость. Да вот что: прицепить сегодня же к поезду министра, так верней.

Несмотря на телесное изнеможение, со своею железной волей министр спешил выполнить свою дневную программу. И уже везли его вниз по Тверской и поперёк Охотного ряда — в здание городской думы, проскрёбанное и прочищенное от революционных дней.

А там — заседала не прежняя выборная дума, отчасти реакционная, но дума нового состава — с поправкою на всех тех, кого следовало избрать. Сверкали стоячие крахмальные воротнички, воротнички. Вся общественная Москва рвалась присутствовать в этом заседании! — и впервые за 50 лет публику пускали по билетам, хотя удвоено было число мест и открыты думские хоры. И ещё тысячная толпа не сумевших проникнуть толпилась перед зданием. А проникшие — были вознаграждены.

Ради торжественного случая было забыто постановление прежнего реакционного режима об экономии электричества — и думский зал получил полное праздничное освещение. И в исходе девятого часа в это сияние, под гром аплодисментов, вступили: Александр Фёдорович Керенский, полноватый Грузинов со своим боевым штабом и комиссар Москвы Кишкин.

Они заняли места рядом с членами управы, а городской голова Челноков, хромоватый, мешковатый, но расторопный, заблестел своим пенсне с трибуны и потянул с протяжным московским аканьем:

— Вы понимаете, что в настоящую минуту созвать думу старого состава я не мог. На свой риск я решил опубликовать списки новых гласных и созвать сегодня именно их. Я не хотел по этому поводу беспокоить князя Львова и взял ответственность изменить состав думы на себя, в надежде получить ваше одобрение.

Аплодисменты подтвердили, что только такая решительность в революционное время...

И ещё городской голова извинялся, что было бы неправильным взять ему на себя излагать события этих дней. Но необходимо остановиться на двух моментах:

— Обязаны ли мы почтить память тех, кто погиб в Москве за свободу? — (Те три солдата, случайно убитые на Большом Каменном мосту.) — Прошу встать.

Встали гласные, встал министр, встала публика.

— А затем я должен обратить ваше внимание на того,— (уже сорвались первые нетерпеливые аплодисменты, хотя не догадались — о ком), — без кого Москва не прошла бы через водоворот событий без кровопролития. Я говорю, разумеется, о подполковнике Алексее Евграфовиче Грузинове! — (Страстные аплодисменты.) — ... который с великой простотой и решимостью пришёл в городскую думу и заявил нам: «Ваши войска в беспорядке. Надо, чтобы кто-нибудь их организовал.» И то, что он сказал, было высочайшим гражданским подвигом! Он предложил свою голову за свободу России! И мы с удивлением и благоговением увидели, как начал он своё дело! Я уверен, что всех нас теперь воодушевляет одна мысль: подвиг Алексея Евграфовича перешёл в историю! И я просил бы думу избрать специальную комиссию для достойного увековечения имени подполковника Грузинова!

И разразилась — буря, буря аплодисментов! Да, пронести сквозь века! да! Весь зал стоял — и, естественно, стоял лицом к нему сам Грузинов, не так чтоб очень подтянутый (давно уже не на военной службе), но что за красавец мужчина, со жгучими глазами, с шёрсткой малых усов, однако созданных щекотать воображение женщин.

Стояли, хлопали, стояли, хлопали, — наконец слово взял Астров. С несколько туповатым лицом, усеченным подбородком, вычитывал резолюцию:

«В пережитые нами великие исторические дни доблестные войска московского гарнизона... Москва никогда не забудет, что во главе московских войск в эту ответственную минуту самоотверженно стал подполковник Грузинов и своими решительными действиями... увлекая в едином великом порыве... Вечная признательность Москвы...

И снова дрогнул зал от взрыва аплодисментов.

И поднялся для ответа Грузинов. Была некоторая бархатность и в голосе его и в повадке:

— ... Того, что я сейчас переживаю, достаточно, чтобы умереть спокойно... Всему случившемуся виной не я, а сознание, охватившее весь народ. И если я сумел схватить в руки этот порыв и направить его в русло — это моё счастье. Я не заслужил этих оваций... Но я употреблю все усилия, чтобы дело свободы не пострадало, а расцветало бескровно. Я закончу солдатскими словами...

Могучее «ура» потрясло здание думы.

Наконец через клики и крики поднялся долгожданный Керенский. (После Английского клуба он соснул часа два на квартире, выпил крепкого чаю и хотя всё ещё был бледен и невыспат, но держался куда молодцом.)

Овация совершилась — ну просто грандиозная. Керенский бодро перестоял её, слегка загадочно улыбаясь, — и наконец мог заявить:

— Господин городской голова! Временное правительство, обладающее полной властью, повелело мне явиться сюда и низко поклониться Москве, — и он движением полурыцарским отдал низкий поклон городскому голове, — а в её лице и всему русскому народу, и заявить, что все силы и всю жизнь мы отдадим на то, чтобы власть, вручённую нам народным доверием, довести до Учредительного Собрания.

И ему особенно приятно выразить всё это в стенах московского городского управления...

— ... которое с возникновения Москвы, — (то есть очевидно с 1147 года), — создало две таких могучих организации как Городской Союз и Земский Союз, а теперь поможет создать непобедимую Россию.

Гром аплодисментов.

Ждали большой блестящей речи, но министр ничего более не выразил, а дал знак, что хочет уехать.

И дума занялась оглашением телеграммы посла Бьюкенена, почётного гражданина Москвы, и ответными телеграммами к Англии, Франции, и чествовала поочерёдно Кишкина, Челнокова, Астрова, и поручала Челнокову разработать вопрос об увековечении Воскресенской площади в истории Москвы как центра народного движения: расширить её за счёт владений Охотного ряда, срыть все здания между Театральной площадью, Манежем и думой и выстроить грандиозное здание московской думы — Дворец Революции.

А Керенскому между тем доложили, что в здании городской думы обнаружен неизвестно кем подложенный ящик ручных гранат.

Какое коварство! Да не есть ли это то самое зловещее покушение? Министр распорядился произвести самое строжайшее расследование.

И — унёсся дальше по Москве.

Несмотря на позднее вечернее время (но специальный поезд ждал его до любого времени), он ещё замчался в польский демократический клуб — и там под очередные аплодисменты разъяснил, что не удивляется полякам, относившимся с недоверием к России: дело в том, что и русские до сих пор не верили сами себе.

И наконец, автомобильными колёсами довершая свой магический вдохновляющий круг по Москве, домчался снова до Совета рабочих депутатов, откуда начал утром. Большой Совет как раз заседал в Политехническом музее — и аплодисменты и клики «ура» своему верному социалистическому соратнику продолжались несколько минут.

Уже никакое сердце не могло выдержать столько славы за полдня. Керенский стоял на подиуме с букетом алых цветов в руках на фоне чёрной куртки, уже с закрытыми глазами, опустив голову и подёргиваясь.

Председатель Совета товарищ Хинчук приветствовал его как заместителя председателя Совета петроградского:

— Вообще, рабочие люди не дают своих деятелей в министерства. Но пока вы, товарищ Керенский, состоите в министерстве, мы знаем, что измены не будет. Мы верим вам!

И снова, и снова шумная овация!

Керенский передал кому-то цветы, шагнул крепче, ещё крепче — и вот уже вытянулся, и вот говорил с прежней звонкостью. Он снова объяснял дорогим товарищам рабочим (и интеллигентам), как это получилось, что он решил вступить в министерство, и кто был против, и кто был за, — и всё гордее и гордее:

— Если вы мне верите — не предпринимайте ничего, не посоветовавшись со мной. В любое время телеграфируйте мне, если потребуется, и я приеду, чтобы рассказать вам всю правду. Помните, — он руки артистически прижал к груди, — что я — ваш! весь — ваш! Здесь я — не министр, а — товарищ вам. Я — товарищ вам! И пролетариат должен стать хозяином страны!

Зал был очень доволен, однако закричали оттуда:

— А почему Николаю Второму позволено разъезжать по России?

— А деток не пора приструнить?

— А кто будет Верховный Главнокомандующий?

И даже:

— Смерть царю!

Ах, занозистый вопрос! Он и здесь. Где только он не звучал. Не могли наслаждаться российские подданные свободой, пока ею наслаждался царь.

Но Керенский не только не смутился — он как будто обрадовался этому вопросу! он шёл как будто навстречу освежающему ветру. Почти улыбка играла на его больших губах.

— Николай Николаевич — Верховным Главнокомандующим не будет!

Тишина. Отрезано.

— А что касается Николая Второго, то бывший царь сам обратился к новому правительству с просьбой о... — Какое-то чутьё, оно у Керенского было, дало ему знать, что нельзя так просто назвать, как в Английском клубе. — С просьбой о покровительстве. И Временное правительство взяло на себя ответственность за личную безопасность царя. — И очень грозно и беспощадно: — Сейчас Николай Второй в моих руках!!! в руках генерал-прокурора!! И вся династия Романовых — в моих руках!!! — Это потрясло зал. Сейчас объявит о казни их всех! — И я скажу вам, товарищи, — лик его был страшен, и нельзя было предвидеть пощады: — Русская революция прошла бескровно — и я не хочу! — и я не позволю! — (погиб царь) — омрачить её! Вчера в Петрограде я говорил речь к демонстрации, а впереди толпы стояли подозрительные люди, которые требовали казни арестованных сановников. Это были — враги народа! — вскричал он отчаянно, и зал дрогнул, — ... которые хотели бы в крови утопить величественное дело свободы! И я ответил: «Ни одна из революционных социалистических партий не призывает к насилию и бессудным расправам, а только бывшие охранники и провокаторы». Но мы не дадим омрачить светлое торжество свободы! Маратом русской революции! — захлёбчиво гремел он, — я никогда не буду! Но в самом непродолжительном времени Николаи Второй под моим личным наблюдением будет отвезен в гавань и... — (и утоплен?) — ... и оттуда на пароходе отправится в Англию. Дайте мне на это власть и полномочия!

И так это было замечательно подготовлено и выражено голосом, — аудитория уже и смягчилась, и была согласна: да что в самом деле? пусть себе едет! И даже хлопали, и даже кричали «ура». Даём полномочия!

Керенский, бледный, закрыл глаза и простоял полминуты. (Он хорошо угадал момент! Он понимал толпу! И вот — отвёл кровь.)

Но уже торопили его спутники, засуетились офицеры-адъютанты, Керенский прощался, прощался за руку с руководителями Совета — и уже уходил — ушёл — и ещё в вестибюле грянули ему последние аплодисменты.

Погнали на Николаевский вокзал.

Экстренный поезд стоял под парами, и вагон с Воейковым был прицеплен.

Страшный Чрезвычайный Следователь Муравьёв уже сидел в поезде.

Из последних сил Керенский прощался, прощался — с присяжными поверенными, с представителями Совета, с Челноковым, с Кишкиным — и вот уже стал на площадку вагона и вот уже помахивал. Поезд тронул. Была половина двенадцатого.

Заплетаясь ногами, Керенский дошёл до купе.

Но не рухнул: ему предстоял теперь интересный допрос дворцового коменданта.

Сейчас намеревался он попить с Воейковым чайку, поражая его любезностью, и выведать о придворных изменах.

 

 

К главе 496