ВОСЬМОЕ МАРТА
СРЕДА
498
Чем дальше Воротынцев
загонялся в румынскую глушь — тем надсадней ощущал всю свою поездку как позорную
болезнь, о которой никому не расскажешь, или — как впад
в слабоумие. Хотел бы он забыть её начисто! Не разгадал, упустил, проволочился
никчемным привеском через самые центры событий, — отступя по дням, это было всё
резче видно. Может быть, он ничего и не мог бы сделать, но в бою совершаешь и
невозможные шаги. А он и не шевельнул рукой. Да хотя бы 1 марта, — нельзя
офицеру в Петроград? но он был дома, переодеться в штатское — и ехать? А куда
ехать? Кого искать?.. С чем?
И не облегчало узнать, что
не один Воротынцев растерялся — растерялись все. Вся императорская
армия. И Ставка. Сам царь. И брат его. И вся Россия.
Что говорить о Воротынцеве, когда весь Балтийский флот «примкнул к
революции во избежание гибели», — чьей гибели? своей? или революции?
Вот и в штабе Девятой —
Воротынцев застал всех растерянными и никто не мог сказать о прошлом: что же
надо было делать? А своим отречением Государь как вырвал землю из-подо всех.
Верховный Главнокомандующий — внезапно, первый, ушёл с поста, и не обратился ни
к кому к нам за помощью. Кто б и хотел защищать монархию, — как?
Генерал Лечицкий
ходил по штабу с омрачёнными глазами (всё не сняв с погонов царских вензелей). Молчал. Никого не собирал, ни к
чему не призывал.
Как хотелось получить от
него — решение? ясный приказ? Молчал.
В 9-ю армию, на далёкий
фланг, с опозданием докатывались осколки событий, притёк приказ Гучкова №114 — не обрадовал: если и военный министр как бы
подтверждает нижним чинам, что правила воинской дисциплины были символом
рабских отношений?..
Тем чувством бессилия, каким
был обескуражен Воротынцев в Москве и в Киеве, — теперь были смяты все. С
каждым днём всё разрушительней и непоправимей, — а что делать? никто не мог
указать.
Но если не вмешиваться в ход
событий — чего мы сто́им? Вот: есть еще запасы воли,
движение, — но куда их?
Последние дни Воротынцев
стал подыматься очень рано, ещё в темноте, гораздо
раньше, чем требовалось. И — потому что сон потерял, когтило его. И — потому
что это из верных путей выздоровления. Есть какая-то силовая удатливая ёмкость у ранних утренних часов, у самых раннеутренних, когда ещё все спят; все направления долга
особенно отчётливо просвечиваются над тобой, а все направления слабости легче
отпадают. Даже не имея никакой определённой цели, но начать бодрствование
раньше всех, опережая общую жизнь оказаться на ногах и со здоровым разумом, —
непременно будет послана за это какая-нибудь находка, удача, мысль. Кто рано
встаёт — тому Бог подаёт, проверено. В этот час обойти ли расположение позиций
— всегда откроется такое, чего и за год не дознаешь в
обычное дневное время. Да и по штабной жизни — прийти на занятия, когда ещё нет
никого, дежурные борются с предутренним сном, а новости ночи накопились, —
всегда хорошо для размышления и решения.
Так и сегодня он пришёл в штабной
дом, снимал с гвоздя ключ от комнаты, — аппаратный дежурный протянул ему
отпечатанную бумагу: ночью получили, сейчас передают в корпуса.
Приказ по Действующей армии.
В обрамлении Алексеева и с
его подписью — а приказ-то самого Государя.
Неожиданно.
Понёс к себе в комнату.
Хотелось закурить. Но утром
натощак избегал, ядовито.
Прощальный приказ?
Короткий. Почти весь сразу и
вбирался в глаза.
Но вот что: не казённо-пафосный, какие бывали раньше. Несомненно
сам писал, почти слышится голос Государя, негромкий, страдательный.
«В последний раз обращаюсь».
И свои войска назывались «горячо любимыми», а закостеневшие «доблестные»
оставлены союзникам. Впрочем нет, увязан язык формами
как гирями, выныривают и наши «доблестные».
А к правительству, сместившему
Государя, было: «да поможет ему Бог вести Россию» и — «повинуйтесь Временному
правительству».
Как не бранили, как не
дразнили его недоброжелатели! самая мягкая из кличек была — «полковник». И
сколько ни сердился на него, бесился Воротынцев сам, — а сейчас был тронут. Не
за Временное правительство, а — самим Государем тронут. Вот эта незлобивость,
тихость — всегда, может быть, слабостью была русского царя, но сейчас... Ведь
никто не вынуживал ещё и благословлять новое
правительство, призывать к послушанию ему, а вот...
Что ж делать...
Христианин...
Слишком христианин, чтобы
занимать трон.
Каким был, таким и уходил.
Значит, не просто он
заклинал тысячу раз о любви к России — но вот для неё потеснялся
готовно и сам.
Что ж делать. Каков был. Каков нам достался.
Может быть, какой-то есть в
этом неулавливаемый смысл.
Вот... Сам... Легко. Без
борьбы.
И — каково ему сейчас? С
такой высоты — и в два дня?..
Нелогично, недоказуемо — а
боль Воротынцева стала: что он как будто и сам
приложил руку к этой мерзкой революции.
Хотя ведь он ничего не
сделал. И ничего не сделал против совести. Только — зашатался мыслями.
А сейчас, когда республика
раздавалась ворохами даром на всех перекрестках, — Воротынцеву
было гнусно ощутить себя в этом ревущем потоке. Сейчас
— ему даже неправдоподобным казалось: как это он мог замахиваться? Как это он
мог хотеть, чтобы Государь отказался от престола?..
И кончал Государь
трогательно, как не бывало принято: Победоносцем Георгием. Вспомнил его — и
приставил к покидаемой армии: да ведёт вас к победе!
Святого Георгия своего
Воротынцев почитал.
Но была в приказе малая
фраза, которая его ожгла. Первый раз глаза пробежали, второй раз упёрлись — и
Воротынцев почувствовал, что зардевает:
«Кто думает теперь о мире,
кто желает его — тот изменник отечеству, предатель его.»
Потому ли, что настоялась
такая глубокая тишина, одиночество, никто ещё этого приказа не знал, не читал,
не добивался получить, он лежал перед одним Воротынцевым,
— стало так, будто Государь ему и говорил в лицо, всё о нём зная: что он,
Воротынцев, предатель, изменил России.
Всё зная? И что мира хотел, и
что осенью задумывал?
Воротынцева бросило в жар.
Сломав две спички, закурил.
Вот это и мучило его всю
минувшую неделю, ещё от Москвы, а потом разбереживалось
в пути, а потом на Крымове проверял, а тот и не колебнулся, — вот это и мучило:
что уже осенним замыслом он вмарался в эту же революцию.
Уже тогда изменил присяге?
долгу?
Но Государь! но вот теперь
вы тоже изменили присяге! долгу!
Кому крикнуть? — поверженному?..
Легче всего.
Но — не вся вина за Воротынцевым, нет не вся! Да. Он
думал так с прошлого года и думает сейчас: России нужен мир. Один мир! Выше
всего — мир! Раньше всего — мир! И — почему это предательство?
И даже уверен:
в эту войну ни за что не следовало нам вступать, ни — подготовительные жесты
выражать, это роковая была ошибка. А только если Германия сама двинула бы на
нас. Вот тогда была бы и Отечественная, и несомненная для каждого последнего
мужика.
А уж застряв в войне, и в
ней захлебываясь — надо было иметь ум и мужество из неё выходить.
Да вот и в этом прощальном
приказе: «уже близок час, когда Россия с союзниками сломит последнее усилие
противника»... Государь уверен в этом.
Ах, как вы все уверены!
Да как бы ни побеждала наша
колонна, но выбитый картечью падает из строя, и победа уже — не его. Вместе с
союзниками победа у нас пусть будет — да что останется от нас самих?
Да сколько же, сколько же в
нашей истории мы бессмысленно клали русские головы, не жалея их! Куда ни ткни.
Нынешняя война — чем лучше хоть войн Анны Иоанновны?
То напрягались посадить саксонского курфюрста польским королём. То бездарные миниховские походы на Очаков и Крым, 100 тысяч русских
положили на юге за право только получить Азов со срытыми укреплениями?! И при
Елизавете гнали русскую пехоту помогать Англии и Нидерландам на Рейне. А зряшная бестолковая Семилетняя война — лучше, что ли? Зачем
взяли на себя это европейское распорядительство — осаживать Фридриха, а плодами
этих жертв и побед даже не воспользовались никак.
Горели щёки, горел лоб. Да,
пошатнулся, да, — но изменником отечеству себя не признаю!
Потому что эта война — не
выше всех задач России!
Конечно, если поминать
только доблесть, одну лишь доблесть... Но и кроме доблести есть
что в России поберечь.
Да все мы, и дворяне, и
образованные, — как мы плыли по России беспечно, и сколько ж мы в ней упустили,
отчасти — всё доблестными нашими войнами.
Я — предатель? Да ведь мы
все, и много раньше, и многоразно — предали наш
народ! И в эту войну мы его отдали — предали.
И вместе с вами, Государь...
Постучался взволнованный
дежурный при аппарате:
— Господин полковник! Я
должен вас предупредить: из Ставки сейчас поступило распоряжение: рассылку
этого приказа остановить!
Воротынцев не сразу понял: повелено остановить?.. (И — то, что о нём?..)
Начал понимать:
— Да как они смеют?
Останавливать прощальный приказ? Ах, мерзавцы! Ах,
скотины низкие!