Девятое марта

 

 

 

526

 

Всё рухнуло. Всё кругом ещё дорушивалось. Всё было грозово-темно, как в день Страшного Суда.

Но было и утешение послано Небом: наконец-то вместе! Наконец-то, друг ко другу прильнув, — передать! Даже меньше всего — словами. Боже, Боже, как Ты развёл нас в эти трагические дни!

Все эти розненные дни — как нёс Николай изнурительную броню самообладания: ни разу, нигде, ни при ком, кроме Мама́, да ещё прощаясь с офицерами Ставки, лицом не выразил своих переживаний, не выказал ни скорби, ни отчаяния, ни растерянности, а словами — так даже малой озабоченности. Он столько был на людях эти дни, — ни в единой фразе не сломался, не выдал себя — и даже Алексееву не пожаловался, не открылся в щемящей, сосущей боли своей, даже в страстную минуту, когда просил вернуть Алексею трон. (А ведь можно было...?)

Солнышко! Солнышко! Отчего в эти дни мне не было дано прикоснуться к твоей силе?! Может быть, вдвоём мы нашли бы что-то лучше? Но я — не сумел, пойми и прости! Меня сразила быстрота прихода телеграмм от них ото всех и их единодушие. Эти телеграммы — все со мной, ты их прочтёшь сейчас. И Николаша среди них — первый. Я решил, что мне с моего места не видно чего-то, что видят все. Я — не мог лучше. Я — не мог найти других путей.

И с какой запирающей силой это всё сдерживалось неделю — с той же неудержимой прохлынуло теперь. Прорвало — запреты, преграды, и слезами покаяния, слезами отчаяния, слезами освобождения — хлынуло к Солнышку, сам на коленях пред ней, а лицом уткнувшись в её колени, именно так хотелось душе.

Он — сложил с себя груз этих дней, и отдавал ей на суд.

Он — был мучим терзателями, и только вот теперь отпущен. Он как бы сомнамбулически действовал, и только вот теперь прояснялся.

Ах, никогда не послано было мне удачи! Я всегда знал, что мне ничего не удаётся.

Но Боже мой, но двадцать два года я старался делать только лучшее, — неужели я не делал его никогда?

Ах, нет правосудия среди людей!

Это было — в розовом будуаре Аликс. Она — сидела на розовой кушетке, а он — коленями на ковре. В комнате был тонкий умирающий, нет, уже умерший, аромат — от вороха завядшей сирени на окне, — её постоянно доставляли свежую с юга, но от начала беспорядков уже много дней не обновлялась ни она, ни гиацинты, ничто из цветов.

С той минуты как камердинер Волков внезапно доложил: «Государь император!» — и Аликс бросилась ему навстречу — полубегом, сколько ноги несли, — и увидела — неузнаваемого старика — коричневого, с тёмными тенями под глазами, во множестве морщин, ещё не бывших две недели назад, с поседевшими висками, и с шагом — не прежним шагом молодого, сильного человека, но потерянно усталым, сбивчивым, — могла ли она, могла ли она бросить ему хоть один упрёк — хотя столько ошибок наделал он?

В таком разрыве душевном, в таком последнем упадке — могла ли Аликс его упрекать? За то, что во многих местах только твёрдый её совет выводил его на верную дорогу? За то, что отклонялся он от советов Божьего человека, а прислушивался к людям нечистым, неверным, как и этот Алексеев, — как ещё и теперь он не видел его предательства?

Может быть только сейчас, рассвободясь, Николай впервые до конца ощутил своё свержение. Своё унижение. И, сброшенный со всех пьедесталов, он нуждался хоть на каком-то ещё задержаться.

И это угадав, она захлебываясь отвечала ему:

— Ники! Ники! Как муж и как отец — ты мне дороже, чем как император!

Это была правда, но даже и не правда, и так, и не так, — но в этот момент она чувствовала так, или не могла выразить иначе.

Его безутешное горе — разве чем отделялось от её горя? Разве сердца их когда-нибудь были разъединены?

И мой прощальный приказ по армии, моё прощание сердцем с моими солдатами, — и это запретили, не пустили, — за что?

Боже мой, как Бэби ждёт твоего приезда! Считает минуты.

Он — знает? Как он узнал?

— Я поручила, ему сказал Жильяр: «Ваш отец больше не поедет в Могилёв, он не хочет быть Верховным Главнокомандующим».

Огорчился?

О, ещё бы! Ведь он как любит солдат и армию! А спустя некоторое время Жильяр добавляет: «Вы знаете, Алексей Николаевич, ваш отец больше не хочет быть императоромИспугался очень: «Что произошло? Почему?» — «Потому что он очень устал, перенёс много тяжёлого в последние дни.» — «Ах да, мама говорила, — остановили его поезд, когда он ехал сюда? Но папа будет императором потом опять?» Жильяр объяснил, что нет, и что Михаил отрёкся. Алексей помрачился, думал, думал, ничего не сказал о своих правах, а: «Но как же может быть без императора? Но если больше нет императора — кто же будет управлять Россией?»

Но ведь я правильно сделал, скажи? О, как я колебался! Оставить Алексея на троне — разлучить с нами. Ведь они все так и хотели бы: отнять у нас Алексея, а самим — править при нём. А потом — я уже думал наоборот: вернуть Алексея на трон. И сделал попытку изменить Манифест — но Алексеев сказал: никак не удобно.

Ты правильно сделал, ты всё правильно сделал, мой муженёк! Как же мы могли бы остаться без Солнечного Луча?.. А если бы ты знал, какой это был позор и удар, когда гвардейский экипаж бежал из дворца... А Конвой вёл себя вполне благородно! Вполне. Но они одни ничего не могли сделать. Да я сама остановила кровопролитие, не велела им сражаться. А твой Сводный полк! Какие чудеса верности, разрывающие сердце! Ведь вчера, после уже установленного ареста, они весь день отказывались дать сменить себя с постов. И сегодня всю ночь простояли — они хотели сами встретить твой приезд с подобающими почестями! Они выкатили пулемёты — и не хотели впускать новую охрану за решётку дворца. Но это я — позвала к себе их полковника и сказала: «Не повторяйте климата французской революции!» И они — уступили, и вот перед самым твоим приездом только ушли.

О, этот пример подбодрял! О, наш святой народ ещё нас не выдаст.

А заступил — какой полк?

Первый гвардейский.

Так ведь это — тоже наш, из наших самых верных!

Ещё стоял в памяти вид последнего у них зимой смотра, который принимал Николай.

Ты знаешь, Ники, Корнилов — тоже, он порядочный человек. Он при аресте вёл себя очень прилично.

Да весь этот так называемый арест — уже как пустая прихлопка по забитому месту, он уже ничего не отяжелял, сам по себе воспринимался бесчувственно, — а вот освобождение он принёс! Возможность быть наконец вдвоём с Аликс, наедине с Аликс!

И — выплакаться ей. И — исповедоваться. И — пожаловаться.

И ещё же — молитва у них остаётся, безграничные просторы молитвы.

Молились.

И снова плакали.

О Ники, предадимся воле Божьей! О Ники, Господь видит своих правых! Значит, зачем-то нужно, чтоб это всё так случилось. Я верю, я знаю: свершится чудо! будет явлено чудо над Россией и всеми нами! Народ очнётся от заблуждений и вновь вознесёт тебя на высоту! Вернётся разум, пробудятся лучшие чувства.

И даже очень скоро это всё может случиться.

Арестованы, нет ли, — но какая отъединённость окружала их соединённость! Что-то там в мире катилось, происходило, — но с тех пор как они вместе — это уже не касалось их. Теперь они будут подкреплять друг друга любовью — и все перенесут.

Пойдём к Бэби? К детям?

Невозможно с моими такими глазами, я напугаю их. Я лучше пойду пройдусь по парку, это всегда мне помогает.

Ну пойди, а я буду смотреть за тобой в окно. Да, ты знаешь... ну, не всё сразу. Лили и Бенкендорф убедили меня, что надо сжигать — дневники, письма, бумаги, — чтоб они не завладели этим и не воспользовались во вред. И я уже много сожгла.

О, как жаль!

Но что же делать?..

Слишком много сразу здешнего не могло вступить в голову Николая, — он ещё почти оставался в Ставке. И два псковских вечера ещё цепко когтили его. С Долгоруковым они вышли через садовую дверь — и пошли гулять.

Сейчас — быстро, много пересекать по парку, — и должно отлечь, и высохнет, и просветится лицо. В каких только мрачных бедах не успокаивала его быстрая многая ходьба.

Как всегда, он шёл на пяток шагов впереди, Долгоруков сзади. По широкой расчищенной дорожке Николай направился в сторону большой аллеи. Он, правда, видел оцепление из солдат — но так понимал, что это новый вид охраны дворца, да верней он не успел в это вникнуть, не об этом были мысли.

И вдруг два солдата перед ним выставили штыки, преграждая путь, и один из них дерзко крикнул:

— Сюда нельзя, господин полковник!

Николай — не понял даже: кому это, какому полковнику? (Он был в полковничьих погонах всегда — но никогда же не слышал такого обращения!) И он продолжал идти, не глядя на развязных солдат.

И тогда к ним подбежали ещё двое или трое.

— Вернитесь, когда вам говорят! — кричали ему.

Или даже:

— Тебе говорят, назад!

Всё это было в полминуты: он увидел несколько простых солдатских лиц, которые всегда так славно замирали на смотрах, — да это же и был 1-й гвардейский стрелковый!

Император не мог сообразить, понять, возразить. Он стоял и в растерянности смотрел на рассерженные, непочтительные солдатские лица. Он просто никогда не видел русских солдат такими!

Тут приспешил офицер — но молоденький, не кадровый, с худою выправкой и без всякого почтения тоже. Не беря под козырёк, он сказал:

— Господин полковник, гулять в парке нельзя, только во дворе.

Император посмотрел на него — на солдат — на раскидистые зовущие ветви парка.

И — понял.

 

 

К главе 527